Кинодеятели вышвырнули клевретов партии, поддерживавших «дисциплину» в Союзе кинематографистов, и заменили их наиболее талантливыми из своих коллег, также являвшимися активистами реформ. Советские телезрители время от времени с удивлением взирали на экран, откуда какой–нибудь иностранный деятель возглашал идеи, отличавшиеся от официальной линии. Начали издаваться и ставиться на сцене давным–давно запрещенные произведения.
В то время как проблески некогда запретных тем озаряли страницы печати, изредка приоткрывались и ворота тюремных лагерей, выпуская на волю одного–двух политических заключенных. Андрей Сахаров, намного превосходящий всех известностью критик режима, все еще томился в ссылке в волжском городе, звавшемся тогда Горьким, но прежде — и вскоре ставшем опять — известным как Нижний Новгород. 15 декабря в квартире Сахарова поздно вечером появились агенты КГБ и торопливо установили телефон, прежде снятый ими для усиления изоляции ссыльного. Наследующий день позвонил лично Горбачев и сообщил Сахарову, что тот может возвратиться к себе домой в Москву.
В конце 1986 года советские руководители, борясь с принципами, которые отсутствовали в коммунистической практике с 20–х годов, трижды, не достигнув согласия, откладывали запланированный пленум Центрального Комитета партии. Вопросы были основополагающими: можно ли наладить экономику, не прибегая к политической реформе, и можно ли говорить о политической реформе, не предавая всего, на чем зиждилась и что защищала система?
В конце концов пленум был проведен в конце января 1987 года, и Горбачев удивил наблюдателей своим радикализмом. Он обозначил этап развития страны как этап «развивающегося социализма», а не повторил известную брежневскую формулировку — «развитой социализм». Он даже одобрительно отозвался о «подлинных выборах» и тайном голосовании. Всего несколькими годами ранее такие речи могли стоить партийному деятелю его поста, а то и, в случае повторения, довести до тюрьмы либо сумасшедшего дома.
Когда в январе Горбачев представил эти, все еще весьма общие, соображения Центральному Комитету, они были встречены скорее с удивлением, нежели с прямым неприятием. Все еще крайне живуча была привычка считаться с мнением генерального секретаря и избегать впрямую ставить под вопрос предлагавшееся им. Многие, возможно, сочли, что предложения Горбачева призваны усилить в общественном сознании его облик реформатора и не предназначались для конкретного осуществления на практике. А если суть их только в том и состояла, то не было никакого вреда в том, чтобы потрафить генеральному секретарю.
И все же Горбачев, не переставая развивать свои идеи весной, вернулся к теме на следующем пленуме Центрального Комитета, созванного в июне в полном составе. Теперь уже публика обратила внимание: а вдруг это нечто большее, чем периодические кампании в прошлом? Правоверные партийцы стали задаваться вопросом: неужели он все это всерьез? А если всерьез, он что, не понимает, что подобные идеи способны подорвать авторитет Коммунистической партии, единственного надежного инструмента управления страной?
Мы, иностранные наблюдатели, стали замечать разницу. В 1986 году в нас сильны были надежды, что Горбачев на деле покажет себя советским руководителем иного типа, таким, кто к подлинным интересам своей страны отнесется серьезнее, чем к идеологическим абстракциям, таким, кто выкажет волю и привнесет больше прагматизма в переговорный процесс. Прошедшие в Женеве и Рейкьявике встречи на высшем уровне предрасположили нас к его обаянию и его велеречивости. Его политика в отношении контроля за вооружениями, похоже, претерпевала изменения.
Что же до домашних дел, однако, то политика Горбачева мало чем отличалась от спорадических периодов «реформ» в прошлом. Хрущевская оттепель покончила с некоторыми крайностями сталинизма, но затем сама собою прекратилась еще до того, как ее инициатор был смещен. В 60–е годы много внимания уделялось предложениям упорядочить управление экономикой, получившим название «реформ Либермана», однако вскоре они были забыты. Широковещательная программа улучшения снабжения продовольствием 70–х годов также завершилась ничем.
Была ли внутренняя политика Горбачева существенно иной? До января 1987 года ответ был однозначен: нет. Политические инициативы 1985 и 1986 годов весьма походили на прежние неудачи: попытки кое–что поверхностно подправить в системе, чьи недуги и пороки были врожденными. Они напоминали попытку смирить акулу, удалив у нее один или пару зубов. Если систему не изменить (или не уничтожить), она попросту пожрет все усилия изменить ее «по кусочкам».
Однако предложенное Горбачевым в 1987 году было направлено на самое систему. Опыт первых двух лет у власти убедил его, что лишь нажим снизу способен гарантировать перемены, предписываемые им сверху. Теперь он видел, что самое система сопротивляется перемене и что приказов сверху недостаточно. В ходе встреч, на которых я присутствовал, в 1987 и 1988 годах он временами предавался размышлениям на эту тему.
«Во всей нашей истории, — говорил он (я пересказываю по памяти), — перемены приходили сверху. И всегда утверждались силой. Нынче применить силу я не могу, иначе я сокрушу самое цель, Нельзя навязать народу демократию, можно лишь предоставить ему возможность пользоваться ею. То, что мы пытаемся сделать, беспрецедентно. Мы должны всю русскую историю перевернуть с ног на голову. Мы должны обучить наших людей самим править собой — а этого им не дозволялось во всей нашей истории».
Как ни радикальны и честолюбивы эти размышления, предложения Горбачева были, по меньшей мере, неполными. Направление они указывали правильное, однако содержали как неверные предпосылки, так и удивительные прорехи.
И худшая из всех та, будто Коммунистическая партия Советского Союза способна служить орудием реформы. Будучи избранным, Горбачев заявил, обращаясь к Центральному Комитету: «Если мы намерены решать стоящие перед нами проблемы, мы должны продолжать укреплять партию и усиливать ее организующую и направляющую роль».
Учитывая, что произойдет потом, сказанное можно счесть за циничный обман, однако в тот день Горбачев верил в то, о чем говорил. Он думал о реформе и он верил, что способен увлечь партию за собой. Верил он в это и в июне 1987 года, когда провозглашал: «Мы не решим задач перестройки, если не будем твердо и неустанно добиваться демократизации». Он все еще не видел противоречия между партийным руководством и демократизацией.
Мало того что Горбачев возлагал надежды на неподходящий механизм приобщения страны к демократии, к тому же его понимание демократии было неясным и ущербным. Ратуя за подлинные выборы, представительные объединения, наделенные реальной властью, за разделение ветвей власти и защиту прав личности, он не переставал защищать «социализм» и выступать против частной собственности на землю и большую часть промышленности. Отвергая сталинские перегибы, он стремился вернуться к «подлинному ленинизму», идее, определить которую оказался не в состоянии.
Горбачев также упускал из виду интересы наций и народностей, ставших подданными огромной империи, которой он правил, и верил, что национальные различия стерлись до такой степени, что больше не требуют к себе особого внимания.
Наконец, представляя свою программу демократизации, Горбачев не сумел дать ясно понять, что реформа дело долгое и болезненное, Страна достаточно разочаровалась в старой политике, чтобы оценить и поддержать честность в этом вопросе. Горбачев, между тем, оставлял впечатление, будто внедрение элементов демократии незамедлительно принесет больше продуктов и больше товаров в магазины. Неспособность призвать к жертвенности для преодоления тягот в момент запуска программы станет преследовать Горбачева позже, когда экономика резко пойдет под откос.
Несмотря на то, что предложения Горбачева были общи и неполны, они нацеливали на значительные изменения в самой системе. В той мере, в какой он требовал практического осуществления, неминуемо должно было расти и сопротивление партийного аппарата. Только время могло показать, останется ли Горбачев верен обязательству всеми силами продвигать вперед свою программу политических перемен или отступит перед напором системы, когда та начнет сопротивляться.
Деятельность Горбачева в первые два года правления не вся целиком сводилась к делам внутренним. Он взялся к тому же менять советскую внешнюю политику. Для него возможность достичь своих целей дома решительно зависела от прекращения гонки вооружений и ослабления вызванной ею международной напряженности.
Михаил Горбачев, 1986 г.
Эдуард Шеварднадзе, 1991 г.
«Если вы когда–нибудь воспользуетесь этими самыми «першингами» с территории Германии, я не успею даже в туалет заскочить, не то что в убежище по тревоге укрыться, Наши операторы радаров еще будут жучков у себя на приборах ловить, а ракеты уж ударят!»
Так выразился Вадим Загладин, один из руководителей Международного отдела ЦК КПСС, на нашей с ним встрече в Москве зимой 1984 года. Для тех, кто подобно ему работали в Кремле или вблизи него, холодная война вдруг сделалась заботой весьма личной.
Согласившись, что положение у моего собеседника незавидное, я, однако, указал, что наши друзья в Лондоне, Париже, Бонне, Риме и других европейских столицах с таким же ужасом взирали в небо, когда в 70–е годы Советский Союз размешал свои ракеты СС-20. Очевидным решением проблемы явилось бы полное уничтожение этих видов оружия, но Москва пока не была готова к шагу, который — по тем временам — казался совершенно неосуществимым.
На деле, в 1983–84 годах напряженность в отношениях между Востоком и Западом была высока. Решение НАТО разместить ракеты США в Европе, если Советы откажутся убрать свои СС-20, вызвало у советских властей неуемное желание помешать размещению. Всеми силами стремясь убедить западные парламенты отказаться от американского оружия, советские пропагандисты заявляли, что война неминуема. Несмотря на массовые демонстрации, Германия с другими западноевропейскими союзниками держалась твердо, и размещение ракет на их территориях началось. Советское правительство, использовав размещение как предлог, отозвало своих дипломатов со всех переговоров по контролю за вооружениями. Однако развернутая ими неудачная пропагандистская кампания имела неожиданный побочный эффект в самом Советском Союзе: советские правители неосторожно вызвали страх перед войной у себя дома, Горбачев и его сподвижники, должно быть, понимали (даже раньше, чем пришли к власти), что внутренние реформы не осуществить, если не снять напряженность в отношениях между Востоком и Западом. Кроме того, они осознавали; ничего преобразовать не удастся без улучшения отношений с Соединенными Штатами.
Еще не став генеральным секретарем, Горбачев употребил свое влияние на то, чтобы избежать полного разрыва связей с Западом. Он все еще оставался вторым секретарем, когда Политбюро решило возобновить диалог с Соединенными Штатами на высоком уровне, направив в сентябре 1984 года Громыко в Вашингтон на встречу с президентом Рейганом. Позже, в декабре 1984 года, Горбачев воспользовался приглашением в Лондон, дабы утвердить собственный авторитет во внешнеполитических делах. Призывающее к миру выступление в британском парламенте указывало на стремление Горбачева действовать более гибко, чем его предшественники. Месяц спустя Политбюро — при поддержке Горбачева — приняло решение возобновить переговоры с США по ядерным вооружениям.
Таким образом, когда Горбачев сменил Черненко, уже имелись признаки отхода советской внешней политики от жесткой, резкой тактики отвергательства, бывшей в ходу годом раньше. На деле с тех пор, как Горбачев стал генсеком, начался диалог, приведший — не гладко, рывками — к постепенному улучшению отношений.
На протяжении всего 1984 года президент Рейган ратовал за проведение саммита, встречи на высшем уровне, однако вначале советская политика, а затем плохое здоровье Черненко (наряду, как вероятнее всего предположить, с нежеланием Политбюро дать ему встретиться лицом к лицу с Рейганом) в тот год такой встрече помешали. Рейган поэтому не стал терять времени, когда появился новый, здоровый, советский руководитель. Посылая вице–президента Буша поздравить Горбачева (а заодно и присутствовать на похоронах Черненко), он передал с ним подготовленное мною письмо, в котором приглашал Горбачева в Соединенные Штаты.
В две недели Горбачев дал ответ, согласившись на встречу в принципе, однако потребовалось еще несколько месяцев, чтобы согласовать ее время и место. Рейган предложил встретиться в Вашингтоне, Горбачев же называл Москву. К исходу июня оба они, наконец, согласились провести свою первую встречу в Женеве в ноябре.
Обоим это дало время подготовиться. Для Горбачева подготовкой стали дальнейшая консолидация власти, назначение нового министра иностранных дел, приглушение воинственной пропаганды, усмирение своих «ястребов» и непотребное заигрывание с союзниками США в Европе. Советские участники на переговорах по вооружениям оставались такими же неуступчивыми, как и всегда, но, по крайней мере, они снова вернулись за столы переговоров.
Когда Горбачев стал генеральным секретарем, Андрей Громыко являлся «дуайеном» среди министров иностранных дел в мире. На своем посту он провел почти три десятилетия, претерпев метаморфозу от сталинского лакея до старейшины Политбюро» непререкаемого авторитета, архитектора и прораба советской внешней политики. Он редко впутывался в решение спорных внутренних проблем, зато любой противник, заподозренный в посягательстве на владения его внешнеполитического ведомства, на себе испытывал всю яростную мощь местнического инстинкта Громыко. Особое отвращение он испытывал к Международному отделу партии и, по сути, лишил его доступа к дипломатам из западных стран: Международникам из партийного аппарата оставлены были лишь связи с «братскими странами» в советском блоке да с зарубежными компартиями — предметы, интересовавшие Громыко лишь постольку–поскольку, если вообще интересовавшие. Он был игрок высшей лиги и знал, кто составляет высшую лигу.
Именно он представлял Горбачева на высший пост в партии, и его, Громыко, поддержка была решающей в том, что кандидатуре Горбачева практически ничего не противопоставили ни Гришин с Романовым, ни Тихонов.
Когда Громыко расслаблял лицевые мышцы, левая сторона его нижней губы кривилась, опадая, отчего на лице появлялось выражение, похожее на безразличие, а то и презрение. Не так уж редко фотографы ловили лишь это выражение: Громыко был — для большей части публики — «мистером Нет» во плоти. Громыко на самом деле, похоже, лучше чувствовал себя в споре, в схватке, чем в разрешении проблем. В личной беседе он мог быть любезен и чуток к личным нуждам своего гостя, мог даже юмором расцветить разговор, но в вопросах официальных всегда был суров и непреклонен.
Даже когда Громыко решался — или получал указание — уступить в каком–либо вопросе, уступку он предварял защитой своей прежней позиции и атакой на логику и моральные установки партнера по переговорам. Лишь после этого провозглашал он свою готовность к компромиссу (продвигаясь, вероятно, лишь на десятую часть пути к справедливому соглашению) как свидетельство великодушия его правительства и доказательство его стремления пройти последнюю милю по пути достижения мира и спокойствия.
Такие привычки, несомненно, вырабатывались стремлением всю жизнь защищать направления советской политики, которые были явно пропагандистскими. Противников, имеющих на руках факты, можно ставить в безвыходное положение, лишь ударяясь в неистовство и обструкцию: повторы взамен доводов, «факты» подгоняются, а порой и создаются для использования их в споре. Годы становления Громыко как профессионала во внешней политике совпали с рядом самых жестоких деяний Сталина. Всякий, кто способен — буквально за одну ночь — перекинуться от борьбы за единый фронт против фашизма к защите нацистско–советского пакта, без особого труда примется отрицать размещение советских ракет на Кубе, когда у Вашингтона уже будут доказательства, отвергать запросы о советском бактериологическом оружии как зловредную провокацию или клеймить Соединенные Штаты как «агрессора», в то время как собственные ВВС сбивают корейский лайнер с 269 ни в чем не повинными пассажирами на борту.
Две вещи должен был понимать Горбачев, став генеральным секретарем.
Во–первых, как бы ни был Горбачев признателен Громыко за поддержку своей кандидатуры на высший пост, ему никогда не взять советскую внешнюю политику под свой собственный контроль, пока тот будет оставаться министром иностранных дел. Десятилетия, проведенные на этом посту позволили Громыко создать структуру, не только ставшую инструментом его действий, но во многих аспектах и сформированную по его образу и подобию. Стиль дипломатии Громыко впитал в себя весь советский дипломатический корпус. И, если Сталину приходилось рабски подчиняться, а своевольному Хрущеву уступать, то при Брежневе Громыко удалось постепенно добиться автономии для своего министерства. К 1985 году любому генсеку оставалось либо действовать по его указке, либо убрать его.
Второе соображение состояло в том, что долгая история отстаивания Громыко советской политики строилась на конфронтации, что делало министра плохо пригодным для проведения политики сотрудничества. И дело не в том, что Громыко непременно противился бы такому повороту; он был способен понять необходимость более доброжелательной внешней среды и, вероятно, приветствовал бы задачу улучшения отношений с Западом.
Тем не менее, сам он для такого дела не годился. Личная его репутация рухнула под бременем прошлого. Иностранные правительства вряд ли восприняли всерьез любую провозглашенную перемену в советской внешней политике, если бы Громыко оставался по посту. Как только Горбачев дал согласие встретиться с Рейганом, мы в Вашингтоне задались вопросом, будет ли Громыко по–прежнему министром, когда саммит состоится.
————
Вскоре мы узнали ответ. 2 июля 1985 года, за день до сообщения о ноябрьском саммите, Громыко был «вознесен» на престижную, но по сути ритуальную должность председателя Президиума Верховного Совета СССР, номинального главы государства, не имеющего никакого влияния на политику этого государства. То, что Громыко сменил Эдуард Шеварднадзе, стало неожиданностью как внутри, так и за пределами Советского Союза. Шеварднадзе, партийный босс того, что тогда являлось Советской Грузией, прежде не был заметен в международных отношениях, если не считать очередных кратких поездок в очередную соседнюю страну в качестве члена очередной делегации.
Ко времени назначения Шеварднадзе министром иностранных дел я не был с ним знаком, хотя наслышан о нем был много. На деле, он, похоже, был один из способнейших партийных руководителей союзных республик. Единственный, кто, по моим сведениям, выказывал хоть какие–то признаки независимости от Москвы.
Например, в 70–е годы, когда началась эмиграция евреев из Советского Союза, те из нас, кто следил за раскладом выездов, замечали, что по Советской Грузии выходит непропорционально большое число эмигрантов. Это давало основания предполагать, что официальные лица в Грузии более, чем где бы то ни было в стране, снисходительны к выдаче разрешений на выезд. Многие эмигранты из Грузии, прибыв в Израиль, сообщали, что это дело рук Шеварднадзе, у которого сложилась репутация сторонника свободы эмиграции и, соответственно, человека, побуждавшего официальных лиц давать людям разрешение уезжать куда им вздумается.
Имелась у Шеварднадзе и репутация миротворца. Столкнувшись с демонстрациями абхазцев, национального меньшинства внутри Грузинской республики, желавшего большей автономии и более широких культурных и образовательных возможностей, Шеварднадзе предпочел удовлетворить большую часть их требований, чем попросту вызвать войска и разогнать демонстрации. (Одно ключевое требование, с которым он не согласился, состояло в переходе Абхазии под юрисдикцию России, а не Грузии.) Когда два года спустя грузинские студенты в Тбилиси вышли на демонстрацию против указания не признавать грузинский в качестве официального языка республики и требования, чтобы все докторские диссертации писались на русском языке, Шеварднадзе убедил Москву уступить.