Когда дама услышала эти слова, ей показалось, что дом обрушился ей на голову, и, словно онемев, она не дала ему никакого ответа. Тогда рыцарь, распалившись гневом, обнажил кинжал и воскликнул:
— Злая женщина, если ты не хочешь немедленно умереть, делай то, что тебе приказано.
Увидев мужа столь разъяренным и поняв, что запирательство будет неуместно, дама, вся в слезах, огорченная и опечаленная пошла за деньгами и, принеся их, бросила на стол. Тогда рыцарь рассыпал их по столу и, взяв одну монету, вложил ее в руку юноше, который сидел, охваченный страхом, ожидая каждую минуту, что рыцарь заколет его и жену своим обнаженным кинжалом. Но тот сказал ему:
— Мессер Альфонсо, за всякий труд полагается платить соразмерное вознаграждение, и раз моя жена, которая здесь присутствует и от которой ты получил одновременно удовольствие и великое издевательство; отправилась на эту работу ради бесчестного заработка, то тем самым ее по заслугам следует причислить к непотребным женщинам. Но как бы красива ни была такая женщина, она не заслуживает и не должна получить за одну ночь больше одного флорина, и потому я желаю; чтобы ты сам, купивший товар, вручил ей заработанную плату.
Сказав так, он велел жене взять монету, и та тотчас же повиновалась. Исполнив это и понимая, что юноша, пораженный стыдом и страхом, не смеет взглянуть ему в лицо и что он более нуждается в утешении, чем в чем-либо другом, рыцарь сказал ему:
— Сын мой, возьми свои плохо сбереженные и еще хуже потраченные деньги и помни, что впредь тебе следует быть благоразумнее и не покупать такой дурной товар за столь высокую цену. И не трать на похоть свое время и имущество в то время, как тебя одушевляет стремление принести честь и славу твоему роду. И так как я не хочу более докучать тебе словами сегодня вечером, ступай отдыхать и будь покоен: скорее я нанесу ущерб самому себе, чем тебе или твоему имуществу.
После этого, вручив ему деньги, он позвал слуг и велел отвести его в приготовленную для него богато убранную комнату. А затем, прежде чем лечь спать, приказал дать жене искусно приготовленного яда, и это был ее последний ужин.
Когда настало утро, рыцарь приготовил юноше, вместе с многими богатыми и пышными подарками, прекрасного иноходца; после легкого завтрака они сели на коней, и рыцарь вместе со своими слугами проводил его на расстояние около десяти миль за город, после чего, собираясь расстаться с ним, он сказал ему:
— Дорогой сын, возвратив тебе вместе с жизнью твое собственное имущество, я ни в коем случае не чувствую себя вполне удовлетворенным. А потому прими от меня эти маленькие подарки (ибо поднести тебе лучшие мне не позволяют обстоятельства) вместе с этой лошадью, взамен проданного тобой мула; и, пользуясь ими, вспоминай о твоем друге, смотри на него отныне как на родного отца и считайся с ним во всякое время и до всех своих поступках. Я же, приняв тебя в качестве единственного сына, буду поступать так же до конца своих дней.
После этого они крепко обнялись и юноша, перейдя от беспрестанных слез к высшей радости, вызванной таким великодушием и щедростью, едва мог открыть дот, чтобы поблагодарить рыцаря. А тот, тоже плача, приказал ему молчать, и они, не будучи в состоянии сопутствовать друг другу, нежно поцеловались и расстались. Рыцарь вернулся в город, а мессир Альфонсо в должное время прибыл в Болонью. Что случилось с ними после того, как они завязали такую дружбу, об этом я воздерживаюсь писать, ибо не получил об этом никаких сведений.
Мадонне Ипполите, дочери Миланского герцога и супруге герцога Калабрии
Один сиенец, желая войти в милость к папе римскому, приглашает на ужин его приближенного, которого угощает дикими утками, выдавая их га павлинов; потом дарит папе дятла, считая, его по глупости своей попугаем, за что весь город и вся папская курия называют его простаком
Досточтимая мадонна Ипполита, недавно прочитал я множество прекрасных историй из «Новеллино», книги ученика нашего мессера Джованни Боккаччо, Мазуччо, который являет собою гордость города Салерно, и поскольку я слышал, что вы их тоже читали и милостиво одобрили, по этой причине я, уподобляясь тем мореходам, которые обыкновенно отправляют свои корабли туда, где их товары найдут спрос, осмеливаюсь писать вашей светлости. Я принадлежу к тем людям, кои не очень-то доверяются Фортуне и утлым челнам, и поначалу хочу предложить вам товар некрупный. Посему я намерен рассказать небольшую новеллу, услышанную мною несколько лет назад, подлинную Историю одного жителя Сиены, который до простоте душевной, а отнюдь не по злобе совершил ряд глупых поступков. И пусть не заподозрят меня в ненависти или неуважении к жителям этого прекрасного города, который мне давно полюбился; пусть не подумают, будто я вынужден писать так в отместку за то, что один сиенец сочинил несколько новелл, где изобразил, как его сограждане натянули нос нам, флорентийцам; лично я, сколько бы меня ни обманывали, всегда по-братски прощаю всех, особливо когда вспоминаю, как прощал Спаситель наш тех, кто его распинал. Я отнюдь не завидую чужим лаврам, но если бы мне удалось хоть в малой степени угодить этой новеллой и другими опусами, — поскольку мы, флорентийцы, тоже иногда упражняемся в изящной словесности, — такой строгой ценительнице, как ваша светлость, это было бы поистине великой и желанной наградой за все наши труды.
Должен признаться, что я уже давно являюсь преданным и покорным слугою вашей светлости. Да иначе и быть не могло. Стоит лишь вспомнить о вашей вечной и нерушимой верности моей родине и о любви к дому Козимо де’Медичи, который всегда был отцом родным для своих счастливейших чад. А разве может человек щедрой души и благородного сердца, пребывавший некогда в полной безвестности, забыть ласку и почести, которые воздал ему отец ваш, Франческо Сфорца? Как можно не помнить необыкновенных достоинств вашей замечательной матушки, женщины, равной которой мы не увидим до нового пришествия? Вы, блистающая в лучах их солнца и повторяющая во всем своих великих родителей, примите благосклонно нашу новеллу, дабы мог я не делать такой длинной преамбулы к столь короткому рассказу, и, перечитывая ее иногда, вспоминайте шутки Луиджи Пульчи и его самого, вашего преданнейшего слугу и покорнейшего слугу вашего блистательного супруга, герцога Калабрии, во всем достойного своего царственного родича; я же препоручаю себя вашей милости, которая да пребудет счастлива как в этой жизни, так и на небесах.
Надобно вам знать, что в те времена, когда папа Пий находился в Корсиньяно, в Сиене произошло забавное и памятное событие. Досточтимый и великий папа, не менее знаменитый, чем Троянец, вернулся в родное гнездо, которое славно его именем, чтобы вновь посетить его и пожить в нем. Такая весть не могла долго оставаться тайной, вскоре она распространилась по всему благочестивому городу. Но более всех в Сиене обрадовался и подивился этому один человек, который жив и поныне, купец, весьма почитаемый в своей среде. Он когда-то, еще в детстве, много лет дружил и был близок с Энеа Пикколомини. Поэтому, услыхав о приезде папы в Корсиньяно, он захотел навестить того и возобновить прежнюю дружбу. Но сперва он долго ломал себе голову, пытаясь решить, какой подарок послать папе. Многажды раз думал он послать красивую черепаху, которая у него была, но служанка ему отсоветовала; тогда он пожелал за любую цену купить ежа либо что-нибудь в этом роде. На его счастье, как раз в это время в Сиену прибыл мессер Горо, чему наш сиенец несказанно обрадовался, расценивая это как счастливый знак и считая, что сам бог посылает ему приближенного папы, дабы посоветовать ему в выборе подарка и сообщить кое-что о старом друге, с которым он давно не виделся.
Сиенец тотчас же отправился к мессеру Горо и сразу же после первых приветствий выпалил: «Правду ли говорят, будто мессер Энеа стал святейшим папой? А ведь мы с ним выпили когда-то не одну бочку вина! Я хочу навестить его и напомнить, как когда-то в Фонтегайа я надавал ему тумаков, уложив его на обе лопатки, — он был тогда самым большим слюнтяем на свете». Наговорив еще множество разных глупостей, сиенец пригласил мессера Горо к себе отужинать. Тот согласился.
Вернувшись домой, сиенец созвал на совет друзей; они богато убрали его дом, потом стали обсуждать блюда ужина и надумали подать павлинов в перьях, которых, как они слыхали, подают в Риме и во Флоренции во время каждого пиршества; потолком они не знали, как их готовят, — скорее всего варят в воде. Обсудив все это, они на том и порешили. Но, не найдя нигде павлинов, они отправились на место, где продавалась разная птица, и купили двух диких уток, которые показались им похожими на павлинов из-за яркого оперения; это, как они полагали, поможет им ввести в заблуждение мессера Горо. Они отрезали уткам лапы и клювы, принесли домой и, не ощипав перья, положили в котел вариться; потом принялись готовить другие блюда, опять на свой манер.
Вечером пожаловал мессер Горо в сопровождении нескольких друзей. Все они были радушно встречены хозяином, который повел их, как это принято, показывать свой богато убранный дом. И тут произошел небольшой казус — правда, к счастью, потом все уладилось. Сиенец повесил герб папы над входом в кухню, герб мессера Горо внутри купальни, и, желая показать их мессеру Горо, он высоко поднял фонарь, который держал в руке, и нечаянно выплеснул масло на красную мантию гостя; тот рассердился, считая, что он это сделал умышленно. Хозяин быстро повел его в чистую залу, помог снять мантию и, сбегав в спальню, принес свою длинную зимнюю шубу, подбитую темным бобровым мехом, и надел ее на гостя, а тот, хотя стояла летняя жара, ходил в ней как миленький, видя старания хозяина.
Тем временем гостя пригласили помыть руки и усадили во главе стола, рядом разместили его друзей, и все сперва отведали прекрасные марципановые торты. Потом мессеру Горо подали блюдо с павлинами, и слуга стал нарезать их, но так как не умел этого делать, то долго возился, ощипывая пух и перья, которые стали разлетаться по всей зале, засыпали стол, лезли в глаза, рот, уши, нос мессеру Горо и всем остальным, которые, соблюдая этикет, делали вид, что ничего не происходит, и, продолжая брать со стола то одно, то другое, наглотались таким образом перьев. В этот вечер они были похожи на ястребов и стервятников.
Когда же убрали со стола это проклятое блюдо, то появилось жаркое, в котором оказалось слишком много тмина, но все бы кончилось благополучно, если бы не последняя дурацкая шутка, которую, по глупости, решил устроить мессеру Горо и его друзьям хозяин дома. Сиенец и его приятели, чтобы оказать великое почтение гостям, велели приготовить желе, сделанное особым способом: они приказали выложить внутри блюда, как это принято делать во Флоренции и других городах, гербы папы и мессера Горо с их девизами; для этого они смешали охру, цинковые белила, киноварь, медный купорос и прочие, столь же пригодные для еды вещи и поставили это прекрасное блюдо перед мессером Горо, а мессер Горо и его спутники с удовольствием съели желе, пытаясь заглушить горький вкус тмина и других странных блюд, считая, что тут, вероятно, так принято, как в некоторых городах принято употреблять в пищу шафран, миндаль, сандал, соусы из трав и другие подобные приправы. И ночью каждый из них чуть не протянул ноги, особенно страдал мессер Горо, которого всего вывернуло наизнанку, так что он извергнул из себя столько пуха и перьев, что их хватило бы на целую подушку.
После этого чертова блюда, после этой отравы подали десерт, и ужин продолжался. Хозяин дома присел рядом с мессером Горо, обнял его за плечи и весь вечер не отпускал от себя. По этой причине, да еще из-за длинной шубы, мессер Горо весь обливался потом, а кроме всего прочего, сиенец ему все уши прожужжал, надоедая рассказами о папе.
Когда настала полночь, мессер Горо и его друзья откланялись и еле живые отправились домой, где провели ужасную ночь, многажды раз раскаиваясь в том, что побывали в гостях. А что касается самого устроителя ужина, то он остался премного доволен всем, не считая маленькой неприятности с фонарем, из-за которой мессер Горо ушел в его шубе; особливо же, как считал сиенец, ему удалось блюдо из вареных уток с перьями.
Вдохновленный этим, а также словами мессера Горо, сиенец на другое утро покинул город и отправился улаживать свои дела, поскольку надеялся отбыть на несколько дней в Корсиньяно, чтобы погостить там у папы в свое удовольствие.
По моему мнению, когда хитроумная Фортуна хочет одурачить кого-либо, то она изыскивает для этого любые способы; так случилось и с нашем сиенцем: когда он возвращался в тот же день в Сиену, то повстречал на дороге крестьянина, который нес продавать в город дятла; и так как перья были у него почти зеленые, головка красная, а клюв, которым он ловко хватал муравьев, длинный, — наши поэты сделали эту птицу своей любимой, придумав сказку о том, будто жил некогда в Италии король Пико, который обратился потом в дятла, — то сиенец принял его за попугая и подумал, что это будет прекрасный подарок для папы. Сиенец спросил у крестьянина: «Куда ты несешь попугая?» Крестьянин, который оказался хитрее его, видя такую глупость и зная, что попугаи высоко ценятся, ответил, что несет его в подарок другу.
Крестьянин долго заставил упрашивать себя, но потом уступил дятла за три лиры и, довольный своей сделкой, вернулся домой. А наш чудак прибыл в Сиену весьма радостный, думая, что здорово надул крестьянина. Он заказал клетку с гербом Пикколомини и поместил в нее так называемого попугая, потом выставил клетку на видном месте, в лавке художника, чтобы все могли полюбоваться ею. И действительно, вся Сиена имела возможность видеть клетку с попугаем. Люди этого большого и достойного города не переставали сему дивиться; и не нашлось ни одного человека, который смог бы точно сказать, дятел ли это или попугай.
Настал наконец день, когда клетка с «попугаем» была отправлена в Корсиньяно и вручена папе. Это произошло как нельзя кстати, потому что именно в это время вернулся туда мессер Горо и рассказал его святейшеству папе и всей курии о злосчастном ужине, а увидав клетку с дятлом, которого сиенец прислал как попугая, понял все и успокоился на свой счет.
Папа и вся курия долго смеялись над простотой сиенца, хотя весь город считал, что в клетке сидел попугай. И все сиенцы только и делали, что спорили и заключали пари по этому поводу. Такая свистопляска продолжалась более месяца: в Корсиньяно смеялись, а в Сиене спорили, ежедневно навещая того, кто подарил эту птицу. А он спустя некоторое время отправился с визитом к святому папе, где ему был оказан радушный прием и где он провел в свое удовольствие несколько дней. Лишь только он увидел папу, то, словно безумный, бросился к нему с объятиями, стал вспоминать все щелчки и тумаки, которые тот от него получил, наговорил кучу глупостей, над которыми все снова смеялись, а потом, получив высочайшее благословение, отбыл в Сиену, весьма довольный папой, всей курией и особливо своей птицей. Он был так уверен, что это попугай, будто сам своими руками поймал его на берегах Нила, где, как говорят, их водится великое множество.
Сиена, как то, должно быть, многим ведомо, испокон веку изобиловала растяпами и никогда не испытывала недостатка в болванах и обалдуях. В чем причина сего, не знаю. То ли на тамошнем воздухе произрастают они вольготнее, то ли древо их изначала поднялось из дурного семени, а какова яблоня, таковы и яблочки. Как говорится, кто от кого, тот и в того, добрый сын на отца смахивает, и сыновья там, не желая, видимо, позорить своих родителей, прямо из кожи вон лезут, только чтобы не сочли их за байстрюков.
Так вот, немного лет тому назад прошивал в Сиене горожанин по имени Джакопо Беланти, мужчина лет сорока, довольно богатый, но круглый дурачина. Среди прочего счастья или, если угодно, несчастья, выпавшего на его долю, досталась ему очень пригожая жена. Красота в Сиене столь же присуща женщинам, сколь сиенским мужчинам свойственна глуповатость и спесь. Жене названного Джакопо исполнилось около двадцати пяти лет, и, как у каждой хорошенькой женщины, у нее имелся молодой кавалер приятной наружности. Звали эту благородную даму Кассандра, а ее молодому человеку имя было Франческо и родом он происходил из Флоренции. В Сиене Франческо несколько лет посещал университет и сразу же влюбился в Кассандру, естественным последствием чего было то, что она полюбила его не менее сильно, чем он ее, ибо должно вам заметить, что Франческо сей был очень недурен собой, а Кассандра находилась как раз в той поре, когда женщина умеет уже отличать хорошее от дурного и знает все, что надобно знать женщине. Поистине, это та пора, в которую женщину любить лучше всего, ибо, когда женщина моложе, ее нередко удерживают стыд и страх, а когда она переваливает за указанный возраст, то либо становится много благоразумнее, чем то требуется для подобного рода дел, либо же утрачивает часть природной пылкости и оказывается несколько холоднее, чем хотелось бы ее любовнику.
Поскольку Франческо давно уже шел по следу за дичью, но все никак не мог загнать ее в сети, он не знал покою ни днем ни ночью и был способен помышлять лишь о том, как бы ему удовлетворить долго терзавшие его желания. Особенно мучило его то, что он видел, что для этого ему недостает лишь средства и повода, ибо добыча не склонна была от него убегать. Кассандра к нему весьма благоволила, хотя ее любовь несколько сдерживали страх потерять доброе имя, а также ревность Джакопо, каковой вел себя с ней точно так же, как обычно ведет себя большая часть мужей, у которых красивые жены. Однако чем больше расцветали прелести Кассандры, тем меньшее удовольствие доставляла ей эта ревность: ведь она превосходно понимала, что ее отдали замуж за человека довольно старого, не слишком красивого и отнюдь не могучего в любовных сражениях. Кроме того, она знала, что он лопух. Все это могло бы разжечь огонь даже там, где не оказалось бы углей. Не говоря уж о том, что, когда имеешь возможность выбирать между плохим и хорошим, вполне естественно, предпочтешь хорошее. Поступи она по-другому, ее сочли бы безумной либо дурочкой. Сказать по правде, я считаю, что участь женщин гораздо хуже, нежели участь мужчин, ибо у последних есть перед женщинами одно великое преимущество: мужчина, как бы убог и жалок он ни был, имеет возможность либо взять жену по своему вкусу, либо не жениться; женщине же, — а ведь она себе не принадлежит, — приходится, не раздумывая, довольствоваться тем муженьком, коего ей подыщут, чтобы не остаться в старых девах, а потом еще и радоваться тому, что тысячу раз на дню он будет есть ее поедом. Поэтому не удивительно, что каждодневно мы узнаем о чьих-то грешках, и, право же, к ним надобно относиться с меньшей строгостью, чем это ныне делается. Исходя из вышесказанного, их следовало бы прощать заглазно.
Вернемся, однако, к нашей истории. Кассандра и Франческо вполне могли бы быть довольны жизнью. К их величайшему несчастью, они страдали только из-за того, что с них не спускал глаз какой-то жалкий оболтус, ибо лишь благодаря усердию, а вовсе не по причине большого ума Джакопо удавалось мешать им насладиться друг другом.
Так вот, Франческо пораскинул умом и, положившись на простоватость Джакопо, составил план, о котором я сейчас вам поведаю. Прежде всего он измыслил доказательства того, что вроде бы совсем отказался от любви к Кассандре, причем так, что Джакопо ему почти что поверил. Он сделал вид, будто получил от своих родственников из Флоренции письмо, в котором обсуждалось его намеренье жениться. Весть об этом, распространившаяся сперва среди друзей и приятелей Франческо, дошла вскоре до некоторых жителей Сиены, ибо там его многие знали и любили. Услышал о том и Джакопо, и сие его чрезмерно порадовало, ибо он решил, что теперь ему можно быть совершенно спокойным за свою жену. Он подумал, что Франческо покинет Сиену или, во всяком случае, выбросит из головы все, о чем он до сих пор помышлял, как то обычно бывает с женатыми молодыми людьми. Джакопо откинул все свои подозрения, а Франческо принялся разглагольствовать, что он-де ни за что не уедет, ибо, проучившись так долго и затратив столько трудов на усвоение науки, не желает бросать университет в тот самый момент, когда он уже без пяти минут доктор; он заявил, что решил перевезти жену в Сиену и жить с нею там, — так, мол, будет удобнее доделать то, что ему надлежит довести до конца. В подтверждение своих слов он снял дом (не очень близко от дома Джакопо, но на улице, по которой Джакопо часто проходил), дабы поселиться в нем вместо с женой, ибо тот дом, где он жил прежде, был бы для них мал.
Прошло некоторое время, и Франческо сказал, что едет во Флоренцию, чтобы справить там свадьбу и забрать жену. Так он и сделал. Приехав во Флоренцию, он зашел к одной блуднице, — это была не простая уличная девка, а сортом повыше. Блудницу эту звали Меина, и проживала она в квартале Борго Стелла. У нее было красивое лицо и довольно приятная осанка. Франческо столковался с ней, отвалив ей порядочную сумму за то, что она поедет с ним на некоторое время. Та с радостью согласилась, и Франческо привез ее с большой свитой в Сиену, выдав там ее за свою супругу. И он так в этом всех уверил, что многие благородные сиенские дамы с почетом принимали сию блудницу и часто приглашали ее в гости.
Названная блудница, будучи лукава и двулична, превосходно умела скрывать под пышными господскими одеждами свои бесчисленные пороки и держала себя весьма пристойно, изображая святую невинность. Франческо научил ее, как надо себя вести, и она стала появляться у окна, выходившего, как было сказано, на улицу, по которой часто хаживал наш Джакопо, ибо так ему было удобнее поспевать до своим делам. Он нередко замечал ее на балконе и однажды, к своему несчастью, посмотрел в ее сторону. Та приветливо улыбнулась и бросила ему ласковый взгляд, от которого у Джакопо ум за разум зашел. Забыв, что всякому овощу свое время, он сказал себе: «Вот так здорово! Франческо долго вздыхал по моей жене и не добился от нее ничего, даже улыбки, хоть он молод и хорош собой, а мне, старику, его жена сразу же делает глазки. Видно, Франческо суждена участь собаки Майнардо — та только лаяла на всех, а покусали-то ее самое».
Подстегиваемый своим дурацким самомнением не менее, чем любовью, Джакопо стал еще чаще прохаживаться по этой улице и с каждым днем обнаруживал почву все более и более разрыхленной. Теперь, оказавшись в компании молодежи, он нередко принимался хвастать:
— Выходит-то, дело разумеют одни старики. Вы вот вечно строите куры и всегда остаетесь с носом, а мне, как вы знаете, человеку немолодому, в один миг выпало такое счастье, за которое каждый из вас отдал бы все на свете. У меня ведь как? Раз, два — и готово.
Но, несмотря на всю эту болтовню, Джакопо никак не мог найти способ признаться в любви. Дошло до того, что Бартоломея (такое имя приняла блудница, чтобы не быть узнанной), видя, что он не предпринимает никаких шагов, вынуждена была послать ему со служанкой письмо, в котором говорилось, что она де по нем сохнет и чтобы он, бога ради, помог ей, ибо она боится, не околдовал ли ее кто-нибудь. Джакопо пришел от сего в телячий восторг и отправил ответ, который был ничуть не умнее его самого. Прошло немного времени, и Бартоломея, которая до этого делала вид, что ей приходится преодолевать величайшие трудности, назначила Джакопо свидание на вечер, сказав, что Франческо уехал в имение к одному из своих сиенских приятелей. Джакопо показалось, что время до вечера тянется целую вечность, и как только настал назначенный час и ему был подан условный знак, тут же оказался в доме. Бартоломея проделала все то, что обычно делают сгорающие от великой любви дамы; она провела Джакопо в комнату и затолкала его под кровать, сказав, что ему надо пробыть там до тех пор, пока она не отошлет спать служанку, ибо ей хочется, чтобы никто ни о чем не узнал. Джакопо подчинился и пролежал под кроватью часа два с половиной. Потом вернулась Бартоломея и прикинулась, будто очень огорчена из-за неудобств, которые ему пришлось претерпеть. Когда же они остались вдвоем, она, уверяя, будто делает сие под влиянием страсти, принялась царапать ему лицо и кусать его так, что на теле его оставались следы ее зубов. Джакопо, полагая, что подобным образом поступают истинно влюбленные, не только безропотно сносил все это, но даже чувствовал себя на седьмом небе. Когда же дело дошло до главного, о чем столько мечтают любовники и чего они так долго добиваются, он, хоть и был стар, поднатужившись и с великим трудом повел себя так, как следовало. Сделав вид, будто она поражена тем, что он в его возрасте обнаруживает такую прыть, Бартоломея заставила беднягу расшибиться в лепешку и совершить то, что, казалось, было ему совсем не под силу. В довершение же всего, вернувшись домой, чуть живой, разбитый, обессиленный, но довольный, словно ему довелось побывать в раю, Джакопо бросился в любовную схватку с женой. Дабы оправдаться, ему пришлось за одну эту ночь совершить такую работу, которую в другое время ему было бы не то что трудно, а невозможно проделать в течение целого года.
Бартоломея, подученная Франческо, не желая упускать добычу из рук, продолжала строить Джакопо глазки, и, хоть он бывал у нее часто, возвращался домой он лишь сильно исцарапанным и покусанным. Эта любовь продолжалась несколько месяцев и больше на словах, нежели на деле, ибо, побуждаемый к тому тщеславием, Джакопо не мог не похвастаться своим счастьем как перед старыми, так и перед молодыми друзьями, не подозревая, что он собственными руками расставляет сети, в которых ему самому суждено запутаться. Тем временем наступил великий пост и Бартоломея попросила Джакопо дать ей роздых, по крайней мере на святую неделю, когда надобно думать о спасении души, хотя, как сказала она, ей будет очень тяжело не видеться с ним столь долгий срок. Такие ее слова побудили Джакопо сходить к исповеди и покаяться, в содеянных грехах. Его духовником был некий монах из ордена святого Франциска, коего звали брат Антонио. Зная, что тот исповедует Джакопо, Франческо заранее договорился с ним о том, что ему надлежит делать. Названный Антонио хоть и был духовным лицом, однако почитал, что долг милосердия повелевает ему помогать страждущим, и, желая подтвердить справедливость молвы о том, что нет такого предательства и таких козней, в которых не участвовал бы францисканец, с радостью обещал Франческо исполнить все, о чем тот его просил.
Когда Джакопо припал к ногам брата Антонио, дабы исповедаться, тот стал задавать ему обычные вопросы. Речь дошла до греха сладострастия, и Джакопо в простоте душевной принялся рассказывать обо всем, что у него было с женой Франческо. Тут монах его прервал и сказал:
— Ох, Джакопо! Как это ты мог поддаться дьявольскому соблазну, ввергнувшему тебя во грех, коему нет прощения? Отпустить его тебе не властны ни я, ни папа, ни сам святой Петр, покинь он ради тебя врата рая.
На что Джакопо возразил:
— О, а я слышал, что не существует столь великого греха, которого нельзя было бы не отпустить.
— Верно, — возразил брат Антонио. — Но для этого надо совершить то, на что ты, по моему разумению, не способен.
— Нет ничего такого, чего бы я не сделал ради спасения души, — заявил Джакопо. — Ради такого дела я продам и себя, и свою жену.