Мееле побледнела как мел.
— В одном я тебе клянусь, — продолжала она, — дети будут со мной, даже если мне придется их прятать. Если меня отправят назад, в Германию, я возьму их с собой. С их голубыми глазами и светлыми волосами никто ничего не заподозрит. Денег на нас троих я всегда заработаю. Ты можешь быть за них спокойна. Им со мной будет хорошо.
— Но я ведь еще жива. Может статься, никто мою работу не обнаружит, а может статься, они арестуют меня, но не выдадут Германии.
— И ты еще смеешься, — укоризненно сказала Мееле, — ты, видно, не понимаешь, как я за тебя боюсь. Ночью я смотрю, до каких пор у тебя горит свет, и никак не могу заснуть. Я понимаю, ты должна делать то, что ты делаешь, я и сама по мере сил помогаю тебе. Я понимаю, что без меня ты не смогла бы разъезжать и не имела бы того спокойствия, которое нужно в твоей работе. Но иногда я спрашиваю себя, должны ли они взваливать такое на молодую мать двоих детей? Не слишком ли это жестоко?
Я чувствовала ее любовь ко мне. Но что я могла ответить? Жесток был фашизм, не мы.
— Мееле, не надо больше следить, до какого часа горит свет, это нехорошо. Важно одно: если что-то случится, ты выйдешь заспанная из своей комнаты, ты ничего не видела и не слышала, на том и стой. Мы ведь уже достаточно много об этом говорили. А то, что ты сказала о детях… Что ж мне, бросить мою работу из-за детей или из-за подпольной работы наплевать на них? И то и другое для меня невозможно. А больше всего мне хотелось бы еще одного ребенка.
— У тебя есть мужчина на примете? — осведомилась она. — С тебя станется иметь троих детей от троих отцов. Только не смейся опять.
Вскоре Мееле пришлось — и гораздо активнее, чем я могла предположить, — подключиться к моей работе.
Летом 1939 года в горах почти не было туристов… Иностранцы не появлялись, никто не решался покидать пределы своей страны, даже в разгар сезона гостиницы пустовали. Мы теперь были в одиночестве, Мееле ощущала это острее, чем я.
В то лето мне сообщили, что в Швейцарии находятся деньги, собранные для арестованных членов КПГ и СДПГ. И запросили, не вижу ли я возможности переправить через границу довольно значительную сумму и передать ее одной женщине. Адрес мне дадут. Ее муж, один из вождей рабочего класса, уже давно находился в заключении.
Я взвесила, смогу ли я проехать туда нелегально. Может быть, по паспорту Мееле? Если что-то сорвется, она скажет, что я его у нее украла… Но как быть с тем, что она старше меня на двадцать три года, я высокая, а она маленькая, у меня глаза карие, а у нее — зеленые? Впрочем, они ведь не меня имели в виду, мне только надо найти кого-то, кто согласится на такое путешествие, связанное к тому же с незаконным перевозом денег через границу, что карается очень строго. Меня рассердил этот запрос. Как будто подходящие люди на улице валяются! А я сама столько усилий приложила к тому, чтобы жить, соблюдая все законы, и теперь должна кому-то открыть свои карты! Но, с другой стороны, это дело не давало мне покоя. Я обязана была поддержать эту акцию международной солидарности, и отказаться было бы…
Мысли мои вернулись к Мееле. Незаметная, маленькая и серая как мышка. Это был бы самый правильный выход. Так родилась мысль — послать Мееле.
Она согласилась, не задавая лишних вопросов и не задумываясь. Чтобы описать наши приготовления, понадобилось бы множество страниц.
В оправдание своей поездки Мееле заявила, что хочет вновь увидеть тот приют для солдатских дочерей, где она выросла и провела прекрасные годы отрочества. В Германии у Мееле никогда не возникало потребности посетить этот дом. Теперь, когда она все чаще вспоминала молодость, Мееле спросила меня, не заглянуть ли ей туда на самом деле, это ведь всего в 150 километрах от Берлина.
Тут к нам подошел Франк. Мееле не прекратила разговор, а взглянув на него, сказала, что теперь до приюта не надо добираться на телеге, как когда-то доставили туда первую группу осиротевших девочек.
— Откуда? — спросил он. Стоило Мееле упомянуть о приюте, он уже тут как тут. Мысль, что она туда поедет, страшно ему понравилась, и когда она об этом говорила, они были лучшими друзьями.
— Девочки выехали из Потсдама в три часа ночи и только к вечеру добрались до замка, но это было в мое время.
— А что такое Потсдам? — полюбопытствовал Франк. Он не знал свою родную страну. Родился он в Китае и в Германии никогда не был.
Мы просили дать нам купюры покрупнее, чтобы вся сумма влезла в отверстие моей платяной щетки. Деньги мы сложили, плотно набили ими отверстие и с трудом надвинули верхнюю часть щетки так, чтобы нигде не было щели.
Оставались две трудности. Следят ли еще за квартирой этой женщины? С ареста ее мужа прошло уже шесть лет. Если да, то для Мееле это чревато опасностью, ее могут задержать. А может случиться, что женщина сочтет визит Мееле провокацией фашистов и вообще ее не впустит.
Мееле ко всему относилась просто и спокойно. Только простившись с Тиной, она сказала:
— Я старуха, и, даже если не повезет, что со мной может случиться? Но разлуки с девочкой я не переживу.
Мы не назначали точного срока ее возвращения, но она не должна была задерживаться больше, чем на две недели.
На пятый день мы увидели, как она спускается по тропинке к дому; мы бросились ей навстречу.
— Все в порядке, — крикнула она и только после этого взглянула на Тину.
Едва войдя в кухню, она принялась раздавать подарки. Тина получила медвежонка, Франк — большой ящик с красками. Чтобы осилить такие дары, Мееле пять дней питалась только сухим хлебом.
— Оставь, для меня это радость, — сказала она.
Только вечером нам удалось наконец спокойно поговорить. Мееле, как и было условлено, пошла на квартиру этой женщины без денег, была встречена более чем холодно и сказала все так, как мы договорились.
«Не принимая деньги, вы хорошо страхуете себя, но тем самым вы из осторожности отказываетесь помочь голодающим семьям членов партии».
И женщина согласилась взять эти деньги.
Они условились встретиться на следующий день, под покровом темноты и не на квартире. Мееле передала деньги, женщина обняла ее и сказала: «Я никогда этого не забуду. И большое спасибо всем друзьям». Она заплакала, и Мееле тоже.
На третий день Мееле отправилась в приют. В Виттенберге, городе Лютера, она пересела на маленький обшарпанный поезд. Более сорока лет назад, когда Мееле впервые ехала в этом поезде, он был новенький и сверкал чистотой.
Городишко был отвратительный, то есть это теперь он показался ей отвратительным. А тогда она завидовала детям, жившим в этих темно-красных кирпичных домах с высокими узкими окнами; овальные сверху, они были как бы забраны аркой из грязно-желтого камня: башенки, шпили, лепнина где только можно, и где нельзя — тоже. В конце прошлого столетия, в эпоху безвкусных, претенциозных маленьких вилл местные буржуа нажили себе порядочные состояния на новых винокуренных заводах и на курортниках, наводнявших городок с гордым названием Моорбад. Темные грязи должны были хорошо действовать на старые кости. Впрочем, ни одни местный житель никогда этими грязями не лечился. И лишь одно в городе примиряло со всеми его уродствами — повсюду росли деревья.
Мееле прошла мимо почты, никогда не доставившей ей ни одного письма, прошла по центру города и разволновалась, увидев за́мок. Ее взору представилось здание столовой, куда они входили трижды в день, а один раз в год торжественно вступали через «рисовые врата». Это бывало в день рождения кайзера Вильгельма II. Путь к столовой лежал через замковый двор. Каждый год 27 января впереди воспитанниц шествовал оркестр, и они входили в зал через эти особые врата. Из года в год в этот достопамятный праздничный день подавалась рисовая каша на молоке, любимое блюдо девочек.
Погруженная в свои мысли, Мееле прошла еще несколько шагов, как вдруг дорогу ей преградил солдат с собакой на поводке.
Конечно, это не могла быть та собака, это не могла быть даже ее правнучка. Та собака принадлежала паромщику, что жил возле Эльбы. Переправа к деревне на противоположном берегу находилась всего в нескольких минутах ходьбы от замка. И это было единственным нарушением дисциплины, которое позволяла себе обычно прилежная Мееле. Девочка всегда удирала без разрешения — она никогда бы его не получила, — как овца, отбивалась от стада, согнувшись, кралась под защитой деревьев, а последние пятьдесят метров во весь дух мчалась, уже без всякого прикрытия, по широкому лугу. Паромщик ворчал, но собака радовалась, виляла хвостом и лизала девочке руку. Собака любила ее. Плоские прибрежные луга обычно бывали мокрыми, а девочка не могла каждый день надевать вместо промокших ботинок праздничные, и потому не удивительно, что Вильгельмина часто простужалась.
Одна из воспитательниц выследила ее.
«Если внушения, угрозы, выговор не действуют, тогда вступает в силу „Уложение о наказаниях“». Ее провинность заключалась в непослушании и упрямстве.
Поскольку ей шел десятый год, то в дело были пущены не розги, а палка. Так что в следующий раз она прокралась к собаке с избитой попкой.
Мееле приветливо взглянула на часового и с улыбкой подошла к собаке, и тут произошло невероятное: строго выдрессированная собака перестала ворчать и скалиться и завиляла хвостом. Часовой, выдрессированный, не менее строго, но все-таки человек, двинул собаку в пах и закричал все еще улыбающейся Мееле: «Назад! Вход воспрещен!»
Мееле робко попросила украшенного свастикой солдата, нельзя ли ей на минутку зайти, она проделала такой долгий путь из Швейцарии.
«Из Швейцарии, чтобы сюда попасть?» — переспросил солдат.
Она кивнула.
Он провел ее в парк к первому из домов, которые королева Эбергардина строила для своих придворных. В доме сидел офицер. Часовой, подняв руку и вытянувшись по стойке смирно, отдал рапорт.