Тени - Корнель Филипович 13 стр.


— Просто не успел, и все.

— Может, отложишь газету? Сейчас будет обед, — сказала бабушка и пошла в кухню за супом.

Отец рассказал нам за обедом, как вышло, что Зильберштейн повесился. Бабушка и мама поняли, а я не очень. И все же попробуем разобраться. Значит, так: Зильберштейн ездил в деревню на телеге и за доллары покупал у крестьян муку, крупу, горох и фасоль, потом продавал нам за бумажные деньги, а после покупал на эти деньги доллары у всяких разных, кто этим занимается, снова ехал в деревню, и так без передышки. Крестьяне не хотели больше ничего продавать за бумажные деньги, только за доллары или золотые денежки, но поскольку доллар и золото с каждым часом дорожали, а банкноты ценность теряли, Зильберштейну приходилось сильно торопиться, поднимать цены и погонять лошадь. Ну, и как раз вчера Зильберштейн не успел, может, проспал или еще что, и остался без товара и без долларов, а только с ворохом бумажных денег. Говорят, он разбросал их по полу, везде, по столам, по кроватям, начал жутко хохотать, а потом вконец спятил и повесился на чердаке. Да к тому же Зильберштейн еще назанимал кучу денег на векселя, и эти векселя как раз сегодня или завтра должны были быть опротестованы. Что это значит, я уже совсем не понимал, ну да ладно. Мой отец считал, что Зильберштейн хотя бы спас от полной нищеты жену и троих маленьких детей.

— Оставим уже эту тему, — сказала бабушка.

На обед был очень хороший гороховый суп с гренками, на второе — тоже неплохая гречневая каша с луковым соусом, а потом компот из яблок, правда, кисловатый.

После обеда отец сообщил, что послезавтра на два дня уезжает, так как нужно поискать что-то получше и снова переместиться чуть западнее. (Западнее — а еще недавно ему так трудно было расстаться с шелковой косовороткой.) Бабушка пожала плечами и сказала, что ей-то как раз все равно, поскольку город, в котором мы сейчас живем, — ни деревня, ни город, ни восток, ни запад. А я все же немного расстроился, потому что уже успел привыкнуть и жаль было реки, но, с другой стороны, радовался, что мы будем грузить вещи на телегу, потом поедем на поезде и я опять увижу другие дома, другие улицы, новую реку.

Потом пошел дождь, отец прилег вздремнуть, а я просматривал газету, но мне не хотелось читать маленькие буквы, поэтому я читал только заголовки. О Зильберштейне не было ничего, зато сейм одобрил назначение выборов на ноябрь. Потом я еще какое-то время думал о Зильберштейне. Не то чтобы мне было его жаль, просто я никак не мог понять, почему он не успел. Ведь все мы так бегали и торопились. Однако, видимо, доллары шли, да что я говорю, бежали вверх еще быстрее, чем мы, быстрее даже, чем лошадь Зильберштейна. Эти доллары, должно быть, неслись вверх без передышки, без перерыва, даже тогда, когда мы обедали, когда стояли в очереди, и даже ночью, когда мы спали. Потом я, кажется, уснул. От скуки, потому что на улице все усиливался дождь.

Шла первая тяжелая зима оккупации. Жили мы в недостроенном, еще не оштукатуренном доме на окраине города. Я и Мария занимали комнату наверху, теща жила внизу, рядом с ней, в тесной каморке — Тереса. Автобусы не ходили. За покупками ездили на трамвае, до которого шли пешком два километра. Трамвай появлялся редко и еле тащился. Недалеко от нас, правда, имелся небольшой магазинчик, но у его владельца, некоего пана Пенкоша, не было разрешения отоваривать карточки. Он торговал только квашеной капустой и солеными огурцами, иногда к нему завозили яйца, фасоль, горох, а покупатели, пользовавшиеся особым доверием, могли время от времени рассчитывать на деревенскую колбасу, которую пан Пенкош украдкой извлекал из-под прилавка.

Итак, мы жили вчетвером в стоявшем на отшибе доме и по мере сил старались бороться с холодом, голодом и темнотой, нередко затягивавшейся на долгие часы, потому что электростанция отключала ток. Еще до начала холодов мы пережили нашествие мышей. Эти маленькие, юркие, проворные существа подчистили наши скромные запасы, они проникали всюду, гнездились под полом, в шкафах, даже в тещином фортепьяно. Мы вели с ними безуспешную борьбу. Казалось, они много лучше нас приспособлены к жизни, а кроме того, Мария с Тересой отказывались участвовать в битве. Тереса заявляла, что, когда видит страдания маленького зверька, попавшего в западню, у нее начинает бешено колотиться сердце. Она говорила, что не сможет заснуть в ожидании стука пружины, убивающей живое существо. Мария придерживалась мнения, что с мышами можно соседствовать вполне сносно. Примером должна была послужить Бознанская, чья дружба с мышами (Мария побывала в парижской мастерской Бознанской три года назад и видела, как мыши вставали на задние лапки и брали у нее с руки печенье) вовсе не помешала созданию замечательных картин. Так что по ночам у нас в доме было слышно, как стучат по полу их коготки и пищат расплодившиеся без счету и вечно голодные детеныши.

Мы питались пайками, казавшимися нам голодными (лишь позднее я смог убедиться, что можно перебиваться и куда более скудными порциями), и скромными запасами, которые теща сумела спешно собрать перед самой войной. У нас была также кучка картошки, покрытой соломой, в подвале и несколько килограммов фасоли, моркови и петрушки, собранных в огороде. Никогда прежде я не представлял себе, что сохранение собственной жизни — такая нелегкая работа.

Раньше, в студенческие годы, у меня никогда не водилось лишних денег, но и никогда их не было так мало, чтобы голодать. Перед войной я начал немного зарабатывать, но это были небольшие суммы, полученные не за тяжелый труд, а за выполнение несложной и приятной работы. Теперь же, чтобы жить, приходилось трудиться не жалея сил. Я нашел работу в каменоломнях, где мог рассчитывать на постоянную зарплату и пайки побольше. Но ехать туда должен был весной, и, пока оставался здесь, денег было негусто.

Наше небольшое сообщество разделило обязанности (это произошло само собой, без чьего-либо настояния), и каждый старательно выполнял свои. Мария служила в столовой художников; мне досталась работа потяжелее — я таскал уголь из подвала и рубил дрова, два раза в неделю отправлялся в город с рюкзаком за крупными покупками — пайковым хлебом на троих, мукой, маргарином, мармеладом. Расчищал снег, утеплял окна и двери. Пытался — с довольно сомнительным успехом — прокормиться браконьерством: забрасывал в ближайшую реку на ночь веревки с крючками. Самым богатым моим уловом, когда я утром вытягивал веревки, оказывался чахлый окунь или налим, лишь раз мне удалось поймать на мелкую рыбешку трех- или четырехкилограммового лосося. Его нам хватило на несколько дней. Тереса тоже ходила в город два раза в неделю за небольшими покупками, помогала на кухне и с домашней уборкой. Теща готовила обеды и время от времени наведывалась к пану Пенкошу за яйцами и капустой. Если в городе было спокойно и все возвращались домой невредимыми, она играла на фортепиано, в основном — Шопена, вечерами часто — при свечах или даже в темноте. Все четверо очень это любили. Еще мы читали: я — Бальзака, том за томом, женщины упивались «Унесенными ветром». Мария иногда рисовала. Время с середины дня и до ранних сумерек частенько проводили в праздности, между окнами и печкой. Пока можно было что-то различить, высматривали тех, кто еще засветло собирался вернуться домой. У окна было холодно, поэтому, замерзнув, мы перебирались в глубь комнаты и грели у печки озябшие спины и закоченевшие пальцы. Спать ложились рано, укрываясь старыми одеялами, пальто — чем придется. Засыпая, вслушивались, как вдалеке заходятся лаем собаки, и каждый, наверное, думал примерно об одном: хорошо, что все, кто сегодня вышли из дома, домой вернулись, прожить бы завтрашний день и последующие дни, дотянуть кое-как до весны, до лета.

Было только начало оккупации, мы еще к ней не приспособились, не представляли, что будет дальше. Нас всех охватило странное беспокойство, какого мы прежде не знали. По крайней мере, я не знал. У этого чувства было мало общего со страхом, который я испытывал в начале войны. Потому что война — это война, ясное дело. Отправляясь на нее, я осознавал, что запросто могу погибнуть, но и надеялся, что, может быть, выживу. К тому же мне выдали оружие, я не был беззащитен. А сейчас мы были беззащитны, обречены на лишения, холод, голод, унижения. На войне круг эмоций сжимался: движение, борьба, бегство. Дерево воспринималось только как прикрытие, канава — как убежище, гора — заслон.

А теперь я понятия не имел, как долго продлится это состояние ни войны (потому что уже не мы ее вели), ни мира — со всеми тяготами повседневности, конечно, но и со всеми ее искушениями, заблуждениями, надеждами. Все-таки целые дни проходили спокойно. Наши глаза могли видеть деревья, которые были только деревьями, лес, который был лесом, а не укрытием. Подниматься на холмы было безопасно. Канава оставалась лишь углублением в почве, а не служила убежищем от пуль. Мы позволяли увлечь себя иллюзии, что один спокойный день может перейти в спокойную неделю, и можно будет спокойно жить еще месяц, год, и стоит думать о будущем и даже его планировать. Ведь не слышно выстрелов, рокота самолетов, грохота артиллерии. Значит, можно себе позволить робко помечтать о весне и лете, о том, чтобы пойти к реке на рыбалку, в лес — по грибы.

В тот день отвратительная погода стояла с самого утра. Дул северо-западный ветер, жаля мелким сухим снегом, который временами усиливался и превращался в метель. Ветер менял направление и то и дело задувал с запада, нагоняя черные тучи, из которых снег сыпался густой, крупными хлопьями. Быстро стемнело. Слышно было, как завывает ветер в трубе, а когда он на минуту стихал, в воздухе разносилось монотонное бренчанье натянутых между столбами электрических проводов. Марии и Тересе, которые пошли в этот день в город, с дорогой в ту сторону повезло больше, поскольку ветер дул им в спину.

Я бесцельно бродил по дому, пока теща не попросила меня попробовать разжечь плиту, потому что та все время гаснет. Кухню заволокло дымом, топка была наполовину забита обугленными щепками и газетами. Я проветрил кухню, выгреб из топки все, что не догорело, очистил решетку и зольник и принялся растапливать заново, но тщетно. Огонь гас, кухня наполнялась разъедавшим глаза дымом. В конце концов мне удалось разжечь плиту, правда, сжульничав — при помощи тряпки, облитой керосином, но, как бы то ни было, огонь разгорелся.

— Сколько на твоих, а то я забыла завести? — спросила теща.

— Полвторого, — ответил я.

— Тересы до сих пор нет, а должна была вернуться около часа.

— Против ветра тяжело идти. А может, трамвай подвел.

Теща порезала овощи в суп, потом вернулась в свою комнату. Минуту спустя раздался ее голос:

— Посмотри, это Тереса возвращается?

Я вошел в тещину комнату и стал у окна. По дороге прошагали две женщины, закутанные в платки, за ними — никого, но теща была права: вдали, едва различимая в метели, виднелась какая-то фигурка. Несомненно, это была Тереса — я узнал по цвету пальто, хотя то и дело густые клубы снега обвивали одинокую фигуру, заметая ее очертания. Женщина приостановилась, повернулась спиной к ветру, потом снова двинулась в нашу сторону.

— Да, Тереса.

Тереса перешла с дороги на тротуар, ведущий к нашему дому. Снова поднялся сильный, порывистый ветер, толкавший Тересу от одного края тротуара к другому; казалось, она пьяна.

— Посмотри, что у нее на рукаве? — Теща отвернулась от окна и поглядела на меня.

В самом деле. Правый рукав темно-синего пальто словно отрезали выше локтя, а поскольку вокруг Тересы было белым-бело, рука с сумкой выглядели так, будто висели в воздухе.

— Не знаю. У нее как будто повязка на рукаве.

Тереса пропала из виду, потому что обходила дом, а минуту спустя раздался топот отряхиваемых от снега валенок, потом скрежет ключа в замке. Теща вышла в прихожую, некоторое время постояла в молчании, уставившись на Тересу. Потом произнесла ледяным тоном:

— Вы с ума сошли?

— Почему? — спросила Тереса и посмотрела на свой рукав.

— Вот именно! Немедленно это снимите! — закричала теща.

Тереса поставила сумку с покупками на пол и принялась негнущимися пальцами медленно стягивать с руки повязку с шестиконечной звездой, потом протянула ее теще. Та схватила повязку, развернулась и рванула — если так можно сказать о шестидесятилетней особе — в кухню. Мы услышали, как хлопнула дверца плиты. Тереса сняла запотевшие очки. Ее глаза слезились от мороза и ветра. Она протерла носовым платком стекла, надела очки на нос и сказала:

— Вышло распоряжение — напечатано в газете и по городу висят плакаты: все евреи до третьего колена должны немедленно зарегистрироваться. Они получат специальные удостоверения личности и смогут официально прописаться, смогут работать и получать продовольственные карточки.

— Но у вас есть свидетельство о крещении, из которого следует, что вы полька и католичка, — сказал я, не знаю зачем, наверное, чтобы погасить тещин гнев.

— Да, но по мнению немцев, я — чистокровная еврейка. Кроме того, в распоряжении сказано, что тот, кто прячет евреев, рискует быть приговоренным к суровому наказанию, включая смертную казнь. Я хотела уберечь от неприятностей вас и себя.

Теща, сжав руками виски, отозвалась, уже спокойно:

— Вы — идиотка, прошу прощения. Не понимаете, что именно теперь устроили себе и нам крупные неприятности?

Тереса не отвечала. Она медленно стягивала перчатки, потом прислонилась к стене и довольно долго возилась с валенками, с которых натекла вода. Теща ушла на кухню. Я спросил Тересу:

— Кто-нибудь видел, как вы возвращались?

— Ах, я не знаю, наверное, нет. Шли какие-то две женщины, но они вообще на меня не смотрели.

— А в трамвае?

— Было несколько человек, но никого из знакомых.

В тот день мы ужинали только втроем: Тереса сказала, что у нее болит голова, и легла в постель. Говорили о Тересе и ее беспредельной глупости и задавались вопросом, что с ней делать дальше? Еще сегодня утром, до того как ехать в город, она была свободной личностью, а теперь ее судьба зависела от многих людей, в том числе — от нас. Опасность, которая ей угрожала, нависла и над нами.

Назад Дальше