Вот что такое здешние вулканы пелейского типа. Они торчат огромными «пальцами» километровой высоты. Этими черными и белыми пиками (французы их называют питонами) утыкано все черное высокогорное плато. Абсолютная высота их от 2500 до почти 3000 метров. Они совершенно неприступны. Стены их отвесны, и нельзя придумать им более образного названия, чем туарегское название «палец». Это именно гигантские черные пальцы, направленные куда-то в белесое небо.
Все здесь необычно, в этом диком краю. Поверхность столбов-вулканов ребристая, как коринфская колонна. И кажется, что эти коринфские колонны подпирают небесный свод. А камни, куски застывшей лавы, иссине-черной или голубовато-серой, издают особые звуки. (Эти породы называются фонолитами, от греческих слов «фонос» — звук и «литос» — камень). Фонолиты звенят. Звенят на разные лады: мелкие камни тоненько и мелодично, крупные — как большой соборный колокол протяжно и басовито. Когда машина, кряхтя, натруженно перекатывается по фонолитам, то из-под колес несется причудливая неземная мелодия. Эта мелодия вырывается из-под колес, наполняет веселыми и траурными звуками все ущелье, возносится куда-то вверх и долго еще звучит где-то у верхушек вулканических ребристых колонн.
А может быть, в каждом ущелье, в каждом камне действительно живет туарегский джин! Тогда они вовсе не злые, как изображают их туареги, а, наоборот, очень веселые и музыкальные парни. Они даже, очевидно, не лишены эмоций: их мелодии звучат весело и бравурно, пылко и зажигательно. Только в некоторых звучит какая-то тягучая нечеловеческая тоска. Другие полнятся легкой грустью.
А может, это и не джины? Может быть, как говорил однажды маленький Шикула, это поют души погибших туарегов, души каменных людей, живущих в этих каменных суровых краях! Может быть. И я вспоминаю красные угли голубеющего дымом костра на полу туарегского дома и звенящие звуки тягучей песни, которую пел вчерашней ночью сидящий у моей кровати Шакари.
29. I
Интересно, какие чувства будет испытывать москвич, видящий туарега в его своеобразном костюме, медленно едущем на верблюде в часы пик по улице Горького?
Приблизительно те же чувства я испытал вчера в центре черного безжизненного вулканического плато, по которому наши безукоризненные всепроходящие джипы ползли с трудом. В центре этого плато мы увидели фигуру загорелого парня в шортах, черных модных очках, с рыжей, аккуратно подстриженной бородой и с трехлетним малышом на плечах. Парень спокойно шел нам навстречу. Мы с Фабриесом вытянули головы вперед, застыли на несколько секунд. Потом непонимающе посмотрели друг на друга. Фабриес выронил из пересохших потрескавшихся губ сигарету и прохрипел: «Чертовщина какая-то! Ничего не понимаю!» Я тем более не понимал ничего. Изумленные, подъехали мы к парню. Тот оскалил желтые прокуренные зубы, поднял в приветствии руку и сказал ординарным голосом: «Хелло!» За большим камнем стояла крохотная (поменьше нашего «Запорожца») ярко-красная элегантная машинка. А из-за поворота показалась такая же, вторая двухместная, крохотная ярко-желтого цвета, из которой вышла молодая дама, коротко стриженная, одетая в светлые брюки и светлую нейлоновую куртку. Парень по-французски не знал почти ни слова. Жена его с сильным акцентом начала отвечать на наш град вопросов.
Они итальянцы. Проехали на своих машинках всю Северную Америку, от Аляски до Флориды, о чем красноречиво говорила надпись на красном фиате: ALASKA. А теперь решили прокатиться по Африке, о чем тоже гласила надпись на желтом фиатике: SAHARA. Но… Сахара не Америка с ее трансконтинентальными шоссе. Они выехали из Таманрассета вчера на рассвете. На тридцатом километре у миниатюрного фиатика что-то отказало. Они провозились целый день с машиной и к вечеру им что-то удалось сделать. Вдобавок ко всему выяснилось, что техническая эрудиция парня позволила ему что-то прикрутить проволокой и на этом все его знания механики были исчерпаны. За сегодняшний день они проехали еще километров тридцать, но снова что-то не ладилось, теперь уже со второй машиной. Каби открыл капот, поковырялся там пару минут и вынес приговор: у вас до безобразия перетянут ремень динамо. Парень был страшно благодарен и, осмелев, обратился еще с одной просьбой. Кое-как объяснил, что хотел: «Видите ли, месье, у меня полон багажник запасных частей к этим машинам, но я не знаю, какую из них куда нужно приставлять и присоединять. Не могли бы вы мне в этом помочь разобраться». Не глядя на всю воспитанную поколениями французскую галантность, вся наша компания разразилась громовым неприличным хохотом. Ну, как еще можно было прореагировать на это признание?! Тоненько попискивал миниатюрный Каби, низко ржал Бертран, трясся в хохоте, вытирая слезы, Фабриес, закрыв лицо руками, закатывался Витель. Когда успокоились немного, помогли нерадивым и легкомысленным итальянцам.
Мадам в это время играла с ребенком в маленький мячик. Мячик закатился под низкую машину. Подлезть под машину нельзя — слишком низко. Палки в пустыне не валяются. Заводить машину и сдвигаться с места мадам не хотелось. Поэтому мне пришлось взять легонькую машинку за передок, повернуть ее на 90 градусов, достать мячик, снова поднять машинку и поставить ее на место. Мадам восторженно рассыпалась в любезностях. «Я всегда была франкофилкой и всегда считала французских мужчин самыми галантными. Теперь я буду говорить, что французы еще и самые сильные», — льстила мне черноглазая итальянка.
Мне ничего не оставалось, как ответить: «Я искренна завидую Франции, которая имеет таких очаровательных почитательниц. Я тоже считаю французов галантными. Но я должен огорчить мадам. Я не француз. Я русский. Советский, русский».
Мадам ответила: «Знаю, знаю. Вы, французы, еще и самые большие юмористы и шутники».
Французы, внимательно слушавшие с улыбками разговор, стали убеждать мадам, что я действительно русский. Она не верила. Я заговорил по-русски. Она все еще колебалась. Тогда пришлось полезть в машину, достать из полевой сумки свою «краснокожую книжицу» и показать ее мадам. Она округлила глаза и быстро затараторила по-итальянски, переводя своему супругу разговор. Тот прореагировал также выпученными глазами. «Русский коммунист в центре Сахары!» — итальянцам казалось это невероятным.
А французы хохотали.
Потом мы объяснили беспечным путешественникам, что такое Сахара. Мы объяснили им, что свои запасные части к идиотским драндулетам они израсходуют на первой же сотне километров. Мы объяснили им, что здесь нет заправочных колонок и мотелей, что автомеханики не ожидают их в каждом уэде, что дорога, которая им кажется ужасной, — это лучшая трасса Хоггара, что дальше пойдет дорога, которая мало подходит для прогулок с ребенком. Дальше мы хором ударились в физиологию и стали разъяснять пижонам, что для того чтобы жить, надо пить. А холодильники с кока-кола сахарской природой еще не созданы. Словом, мы все их отчитали, как школяров. Но мы тратили время зря. Безумцы вбили себе в голову, что они пересекут Сахару.
Распрощались мы благопристойно.
Но когда машина тронулась, Фабриес разразился руганью. Он орал: «Нет, вы мне скажите, где они работают? На какие средства существуют и совершают свои идиотские вояжи? Они же миллионеры, капиталисты! Сволочи, транжиры! Кретины! Тащить ребенка в Сахару! Нет, вы подумайте! Не знать, куда „присоединяются“ части от машины! Не взять с собой бензина! А! Вам нравится!! Нет, как вам это нравится!! Ребенка в Сахару! На малолитражках! Маменькины детки! Нет, вы все-таки скажите, вы видели когда-нибудь подобных идиотов? Так к вам отвечу! Вы не видели и не могли видеть подобных идиотов! Такие идиоты — редкость даже в нашем мире дураков! Это феномен!»
Он долго еще не мог прийти в себя, темпераментный южанин Жак Фабриес. Казалось, успокоившись, он вдруг снова бросал руль, бил себя по ляжкам и вскрикивал: «В Сахару! А?! В Сахару в каретках! В красненьких и желтеньких! Ну, погодите, Сахара вам покажет!» И снова всматривался в дорогу, в нелегкую каменистую дорогу. И яростно крутил руль.
Забегая вперед, скажу, что в Таманрассета мы узнали, что итальянцы доехали до Идельэса только на одной машине. Еще бы! Как говорил Фабриес, Сахара платит за легкомыслие.
Я не знаю, великий ли он, могучий ли он, но без него очень трудно жить, без русского языка. Три недели! Три недели — и ни слова по-русски! Тяжко!
30. I
Мы сделали свое дело в Хоггаре. Витель имеет теперь представление и об окружающих районах, Каби и Бертран, что называется в геологии, «сбили контакты», т. е. привели свои карты к общему знаменателю. Фабриес, трудяга Фабриес, отдал ребятам все, что мог отдать — знания, опыт. Ну, а я по мере сил и возможностей разделял с Фабриесом его труд. Много полезного и я и он вынесли из этой совместной работы.
Работа окончена. Окончена экспедиция. Мы с Фабриесом улетаем из Таманрассета самолетом в Алжир.
А Витель, Бертран и Каби остаются еще на пару недель. Доделать кое-какие дела, обычные послеэкспедиционные дела: привести в порядок все собранные образцы, упаковать их и отправить в Алжир, закончись геологические карты, сдать всю амуницию, автомобили и т. д. Витель, наверное, вернется еще к своим гранитам — он считает, что не разобрался еще окончательно в сложных докембрийских структурах своего района. Думаю, что не усидит в Таманрассете и Каби. Он пока еще никому не говорит о своих планах, но сегодня утром я видел, как он, оглядываясь, заправил все баки своего джипа. В нем, в непоседе Каби, особенно ярка двойственность, присущая любому геологу: в экспедициях, вдали от цивилизации, он мечтает о доме, о встрече с близкими, о теплой чистой постели и об ароматном кофе. А дома, лежа в белоснежной постели, прихлебывая ароматный кофе, слышит сквозь полудрему топот газельих копыт, видит голубеющие горы, вздыхает, вспоминая чистый морозный воздух предрассветного утра. И он уехал, милый непоседа, большой труженик, фантазер и выдумщик, Рено Каби. Поздно вечером он постучал ко мне в комнату, вошел на цыпочках и полушепотом, смущаясь, заявил: «Я решил уехать, месье Закруткин. Надо еще кое-что посмотреть, кое-что доделать. Я не хочу говорить это всем, чтобы не вызывать излишнего брожения умов. Начнут говорить, дескать, кому нужны эти жертвы. А это не жертва. Просто еще в Танезруфте очень много геологических загадок. Я знаю, что всего сразу не решишь, все узлы не развяжешь, но я хочу все-таки кое-что попытаться сделать. Сегодня ночью пришли хорошие мысли. Надо потрогать кое-что своими руками. Через пару недель уже будет трудновато: задует песчаный ветер — не поработаешь. Вот я и решил на две недели вернуться в поле. А сейчас я зашел попрощаться и пожелать вам счастливого пути. Прощайте, месье Закруткин. Говорить „прощайте“ всегда немного грустно. А сейчас особенно. С вами легко работалось. И песен вы много знаете. Русские, кажется, говорят, „спелись“ (он говорит это по-русски). Вот мы с вами спелись. А песню всегда жалко прерывать. Прощайте». И он, как всегда, быстрыми мелкими шагами уходит к машине. Резко вскидывается на сиденье, джип рвет с места и через несколько минут далеко на ночной дороге, ведущей в гору, только маленькой точкой помигивает красный фонарь джипа.
Бертран должен ехать машиной из Таманрассета прямо в Алжир. Это около двух с половиной тысяч километров. Из Алжира — через Средиземное море — в Марсель. А оттуда восемьсот километров поездом до Парижа. Он уже готовится к встрече с цивилизацией: сменил красную нейлоновую залатанную пластырем куртку, сбрил бородищу, вчера полдня парился, покрякивая, под душем, смывая четырехмесячную сахарскую пыль, а вечером огромным охотничьим ножом даже начал наводить маникюр на своих лапах молотобойца. Мысленно он уже в Париже с восьмимесячным сынишкой.
Утром, попыхивая трубкой, он подошел ко мне, молча поднял в приветствии руку. Постоял рядом. Поглядел на розовеющее предрассветное небо. Потом, не вытаскивая трубки изо рта, спросил:
— А где Каби? Я его не видел вчера вечером.
Я рассказал ему об отъезде Рено. Он выпустил в раздумье несколько голубых тучек из трубки и откуда-то из-за дыма сказал:
— Я так и думал. — И спокойно, как о давно решенном, добавил: — Поеду и я.
Развел руками и, как бы оправдываясь, прорычал своим простуженным и продымленным басом:
— А какого черта я буду сидеть в этом туристском Таманрассете?! Что, мне больше делать нечего! Все дела я здесь сделал. Поеду к себе в Тазрук. Там под тамарисками у меня хороший лагерь. Померзну еще недельку. Доделаю кое-что. А после — в Париж. Эх, Париж, Париж…
Он ушел в дом. Попрощался с Фабриесом, Вителем и Роже. И через несколько минут снова стоял рядом со мной у порога. Он протянул несколько оттисков своих статей о Хоггаре и буркнул, как всегда, проглатывая слова:
— Вот. Может, прочтете когда. Может, пригодится. А вообще как память. Может, вспомним друг друга, а? Ну, желаю счастья.
Машина его, оказывается, была готова еще вчера. Крепко пожимая руку, поглядел несколько секунд из-под своих дымчатых очков прямо в глаза. Медленными тяжеловатыми шагами спустился к машине. Трогаясь, выпустил очередное облачко дыма из своей вечной трубки, улыбнулся своей редкозубой улыбкой, поднял руку ладонью к нам, стоящим на крыльце. И голубой дымок трубки смешался с медленно оседавшей желтой сахарской пылью.
Мы, улыбнувшись, понимающе переглянулись с Фабриесом. А Витель, всегда улыбающийся, деликатный Витель, готов был сожрать, испепелить нас своим взглядом. Ведь это из-за нас он сможет уехать только завтра в свои просторные уэды Текшули. На рассвете он отвезет нас за пятнадцать километров на аэродром и, радостный, свободный, напевающий, с верным Таула поедет снова носиться по желтым долинам Текшули, карабкаться по черным скалам Ифрака.
Во и все. Разъехались те, с кем прошли немало трудных километров за этот месяц. Вначале они были для меня французами, иностранцами, людьми из другого теста. А потом стали обычными трудягами. Их много можно найти, таких, «кто дерзает, кто хочет, кто ищет». Их можно найти во многих уголках нашего большого неустроенного мира. Там, в этих уголках, очень холодно или очень жарко, там много газелей или оленей, там, в этих уголках, скрипит под ногами сухой песок или хлюпает вода на оттаявшей вечной мерзлоте, там ветер бросает в глаза пыль или снег, там раскачиваются сосны или пальмы, там нежно и легко струятся следы экваториальных змей или тяжело вдавливаются в сыпучий снег следы полярных медведей. И там всегда тишина. Там нет писем от близких, там не передвигаются на колесах, винтах или крыльях, там ходят всегда по звериным тропам и испытывают искреннюю, ни с чем не сравнимую радость от встречи с Человеком. Там и ищите этих людей с молотками. И независимо от того, на каком языке они говорят — мягко грассируют или издают гортанные звуки, — все они носят молоток одинаково.
Самолет медленно и низко летит над Хоггаром. А я думаю о тех, кто живет в желтых песках, между черных скал.
Много-много сотен лет назад в центре Сахары, вдали от других людей, жили туареги. Это были высокие белые люди, одетые во все голубое. Они пасли стада овец, кочевали в желтых сахарских песках и поклонялись своим богам. Не беда, что богов не было — туареги их придумали. Придумали и сохранили простых человечных богов в старинных красивых легендах. Они жили очень замкнуто, эти голубые люди: они не знали, что есть на свете люди кроме них, туарегов. А о них слагали сказки, слагали легенды о таинственных голубых людях, живущих в желтых песках, о людях, до которых невозможно добраться, так как нет пути через Сахару.
А потом… потом другие, сильные люди все же пришли через Сахару. Их было огромное множество, смелых и злых людей, прошедших через пустыню. И через пустыню их вели не сказки и легенды, а злость и жадность. Они пришли, чтобы угнать стада голубых людей, а их самих превратить в послушное стадо, пришли, чтобы разрушить легенду.
И туареги, голубые мужчины туареги, вышли им навстречу, чтобы защитить свои стада, свои жилища, своих женщин. Но враги были сильнее и их было больше. И разбитые туареги бежали к своим женщинам. Тогда собрались женщины, высокие белые туарегские женщины, вышли к врагу и разбили его. С тех пор мужчины, покрывшие свои головы позором, закутывают их, пряча лица в черном тюрбане. Это уже не голубые люди с тонкими лицами, а голубые мумии с лицами, упрятанными в черное.
И перестали туареги быть людьми из красивых сказок, потому что вошли они в злой мир, который жил по жестоким законам: хочешь жить — убей. И они убивали. Из шкур быстрых газелей они делали большие щиты, длинные тяжелые мечи держали они в своих сильных мускулистых руках. И убивали других людей этими длинными тяжелыми мечами. А оставшихся в живых брали в рабство. Они пригоняли через пустыню тысячи черных рабов, прошедших по раскаленному песку за их верблюдами длинный путь от берегов зеленого Нигера. Черные рабы пасли скот и делали большие щиты, черные рабы несли на потных спинах воду и волочили колючие ветки таллаха. А черные женщины рожали тоже черных детей. И не стало больше белых туарегов в голубых бурнусах. Сейчас туареги черные. Белыми остались только старые забытые боги.
А самолет все летит над Хоггаром. За круглым иллюминатором старенького «Дугласа» медленно уплывает назад Хоггар. Так же, как и месяц назад, медленно плывет он подо мной. Но теперь это уже не хаотическое нагромождение дантова ада. Теперь это не незнакомая настораживающая и пугающая мертвая пустыня. Розовеют в лучах восходящего солнца черные мрачные скалы. Светлеют между ними песчаные ущелья. В памяти встают знакомые очертания гор, и глаз привычно высматривает в каньонах-провалах гельты с живительными блестками воды. Уже не кажутся непонятными оспинами черные точки тамарисков. Уже не видятся безжизненными желтые равнины уэдов. Уже не вздрагиваешь и не хватаешься за фотоаппараты при слове «туареги». Туареги… Они остались там, внизу, лукавый Таула и старый плачущий Факи, черный рассказчик Шикула и гостеприимный хозяин Шакари, согнутый крестьянин Абдулла и маленький молчаливый кочевник, сидевший ночью у моего костра. Для меня они уже не сказочные голубые туареги с красочных красивых открыток, где они сфотографированы с устрашающими мечами, где их тело прикрыто большим щитом, а лица — черным тюрбаном, с открыток, где сахарское небо и бурнусы одинаково голубые. Это для скучающих туристов. Глядя на эти открытки, может сложиться унылое впечатление о том, что страшные загадочные туареги с утра до вечера позируют перед объективами, время от времени аккуратно снимая пылинки с халатов небесно-голубого цвета.
Но я-то видел их бурнусы! Какого они цвета? Да выгоревшего! Как солдатские гимнастерка или рубашки геологов.
Я просил показать мне туарегский меч. Но у туарегов нет мечей. Я просил показать мне туарегский щит. Но у туарегов нет щитов. Я не видел их. Зато я видел мотыги туарегов и их каналы, из которых они поят верблюдов и пальмы, детей и пшеницу, сады и картошку. Зато я видел четыреста гектаров пустыни, на которые земля принесена с гор в мешках. Четыреста гектаров земли, принесенной на худых мускулистых спинах! Зато я видел женщин, несущих ежедневно за многие километры тяжелые ветки сухого таллаха. Зато я видел, как плачет седой старик с библейским лицом, черный старик с белыми усами, нашедший воду. Зато я видел, как спят туареги, закопавшись в ледяной песок ночной Сахары. И я видел их ноги, ступающие по раскаленному добела песку. И я знаю, что вся жизнь этих людей в этом обездоленном краю — легенда. Легенда о вечных тружениках нашей планеты — Земли.
Он лежит у меня на столе, сухой пучок невзрачного пустынного такмезута. Я втягиваю его терпкий запах. И встают в памяти ночные костры из жаркого таллаха, черные в голубой дымке горы Хоггара, яркое южное небо с россыпями зеленеющих звезд, бесконечные просторы уэдов и холодный сухой воздух, летящий навстречу. И снова кожа не чувствует холода, а мышцы усталости. И снова хочется идти дальними дорогами, видеть над собой безоблачную синь и впереди — приближающиеся горизонты, слушать тихую песню сухого ветра, ощущать, как сила наполняет все клетки твоего тела, и думать о том, что эти короткие мгновения останутся навсегда в твоей душе как праздник, который всегда с тобой.