Классики и современники
Поэтическая
библиотека
JOHN KEATS POEMS
Составление, вступительная статья, комментарии И. Шайтанова
Художник И. Шипулин
© Составление, вступ. статья, комментарии, оформление.
Издательство «Художественная литература», 1989 г.
Ките умер молодым: ему не исполнилось и двадцати шести лет. Это рано, очень рано даже не по статистике средней продолжительности жизни, но по тому трагическому счету, что существует для поэтов и особенно романтиков, среди которых не многие дожили до седин.
При этом Ките и начал сравнительно поздно: первые известные нам стихи написаны, когда ему было восемнадцать. Писал ли он раньше — в Эдмонтоне, где его с братьями после ранней смерти родителей воспитывает бабушка, в Энфилде, где он пошел в школу? Трудно сказать, но художественную одаренность в сыне разбогатевшего владельца конюшни мало кто угадывал в школьные годы.
Весь творческий путь длиной в пять-шесть лет. Стремительное восхождение! И видимо, способность без ученической поры явиться сразу же талантом зрелым, самостоятельным? Предположение не оправдывается: Ките многому и у многих учился. Слово «подражание» традиционно сопровождает разговор о его поэзии. Среди имен тех, кому подражал, чье влияние пережил, — и классики и современники, порой малозначительные, кто сегодня и вспоминается исключительно потому, что в какой-то момент оказался рядом с Кит-сом.
В названиях многих стихотворений — повод для вдохновения: по прочтении Чосера, Шекспира, Гомера… В других случаях комментарий легко восстанавливает то, о чем умалчивают названия.
«Зрелый Ките» — этот эпитет обычно относится к очень узкому кругу произведений, большинство из которых были созданы на протяжении нескольких месяцев 1819 года преимущественно в жанре сонета и оды. Это лучшее, давно признанное классикой; с этого — пусть и в нарушение хронологического порядка — открывается настоящий сборник.
Сегодня поэтическая репутация Китса чрезвычайно высока у него на родине. Пожалуй, она не уступает даже славе традиционно почитаемого великим лириком Вордсворта. Так было далеко не всегда. При жизни Ките окружен группой друзей, верных ценителей его дарования, но круг этот невелик. За дружественную критику Китсу приходилось дорого расплачиваться, ибо то, что многим казалось преувеличенными похвалами, уравновешивалось разносными рецензиями с беспощадным к таланту приговором. Существует даже легенда, будто не туберкулез свел поэта в раннюю могилу:
(Перев. С. Маршака)
Байрон в эпиграмме повторяет то, о чем ему горячо писал Шелли, убежденный, что смерть Китса — на совести критиков. Байрон по этому поводу не упустил случая еще раз посчитаться с английскими журналами, но все же недоумевал — неужели отзыв рецензента, пусть несправедливый и жестокий, может оказаться смертельным? Он может привести в бешенство, заставить ответить ударом на удар — это в характере Байрона. У Китса был иной характер и иной склад таланта. Настолько иной, что Байрон не ценил его совершенно, в переписке с друзьями не стеснял себя в выражениях и, лишь узнав о смерти Китса, дал указание своему издателю не допускать этих отзывов в печать.
Отношение Китса к тому, кто тогда царил на английском романтическом Парнасе, было более благожелательным, по крайней мере вначале. А если судить по раннему сонету, к Байрону обращенному, то в какой-то момент даже восторженным. Однако имя Байрона не слишком бросается в глаза, ибо является в окружении стихов, посвященных или обращенных к другим поэтам. Среди них есть имена, обладавшие для Китса куда более устойчивой притягательностью. Прежде всего имя Спенсера.
Давно и прочно считающийся классиком, поэт XVI века Эдмунд Спенсер в романтическую эпоху особенно популярен. Свое подражание ему (первое известное нам стихотворение) Ките пишет знаменитой Спенсеровой строфой, которой незадолго до него воспользовался Роберт Бёрнс («Субботний вечер поселянина») и — с таким громадным успехом — Байрон в «Паломничестве Чайльд-Гарольда».
Строфическая форма с течением времени стала вместилищем всех ассоциаций, связанных с именем ее создателя, который более всего запомнился как мастер поэтической стилизации: куртуазно-рыцарской в аллегорической поэме «Королева фей» и архаизирующе-просторечной в пасторальном «Календаре пастуха». Ките тоже любит отраженный свет в слове. Видимый или воображаемый предмет всегда будит в нем поэтические воспоминания, окутывается в них. Природа и Поэзия для него — равновеликие реальности, и он не умеет писать о первой, забывая о том, как она уже отражена во второй.
Английский читатель Китса ощущает эту его склонность иначе, чем читатель переводов: в оригинале зависимость очевиднее, конкретнее, как очевиднее и тот факт, что Ките, в отличие от робкого подражателя, не боится быть пойманным на заимствованиях. Он заимствует открыто, ибо чувствует в себе силу рядом с чужим поставить свое слово, отзывающееся, вступающее в перекличку. В «Подражании Спенсеру», естественно, повторяются его стилистические приемы, «спен-серизмы», с которыми что поделать переводчику? Разве что передать их неким условным, ничьим персонально, налетом языковой архаики.
Подражательность ощущается, но изящество уходит; изящество сознательной и мастерской стилизации, стремящейся воспроизвести колорит средневековой иллюминированной миниатюры.
Поэтически, — в слове, в образе, — Ките всегда зависим. Это его мышление, его видение, все время улавливающие блики поэтических ассоциаций. Ките, как немногие, глубоко погружен в традицию, в материю поэтического слова. От этого он так трудно переводим.
В России его долго и не переводили. Сейчас более всего изучают — почему не переводили. Заслонил ли его Байрон? Мог заслонить, учитывая его популярность, но ведь не все потерялись в его тени? Поэт близкого Китсу лондонского круга Барри Корнуолл был замечен Пушкиным, в чьей библиотеке имелся том, включавший и стихотворения Китса, им, однако, не замеченного, не упомянутого.
Предполагают, что в России Ките должен был показаться чрезмерным эстетом, поэтом «чистого искусства». Мог, ибо, когда его начали узнавать, такое суждение держалось довольно долго, в литературной науке вплоть до появления книги А. А. Елистратовой «Наследие английского романтизма и современность» (1960). Там впервые было сказано о том, что представление о Китсе, замкнувшемся в мире прекрасного, неверно, что оно легко опровергается и даже не столько отдельными вольнолюбивыми стихами, высказываниями поэта, но всем строем его поэзии, его пониманием того, что есть Красота.
Главное для Китса — эстетическая идея; обдумывая ее, он отвечает на вопрос — как писать и для чего стоит быть поэтом.
Китсу не свойственна торжественная маска жреца или пророка. У него немало стихов на случай, когда он просто — почти по привычке — зарифмовывает впечатления, в чем шутливо и винится адресатам тех писем, в которые включает свои стихотворные безделки. Чувство вины не от того, что поэзия коснулась чего-то для себя запретного, неподобающего. Запретного для нее не существует, но ее прикосновение не должно терять своей волшебной силы — преображать мир словом.
Поэт-романтик часто мыслит себя творцом, подобно богу, созидающим свой мир, ибо старый его не устраивает. У Китса слишком сильна любовь к творенью, чтобы он посягал на него. Он и не посягает, этим отличаясь от многих своих современников. Ни в поэтическом образе Китса, ни в его личности нет романтического максимализма.
Ките восприимчив, внимателен, он всегда готов выслушать. Не отсюда ли столь длинный список «оказавших на него влияние»? Часто его советчики — люди, отнюдь не прославленные: сын его школьного учителя Кларк или его коллега по медицинским занятиям в Лондоне Мэтью… В пространных стихотворных посланиях к ним — первые размышления Китса о творчестве.
И так же легко, как он выслушивал советы, он их отвергал, ни в чьем присутствии не теряя творческой независимости. Ките как будто давал повод к тому, чтобы в отношениях с ним играть роль мэтра; на эту роль довольно многие претендовали, но никто в ней не удерживался. Это было невозможно, в чем убедился и тот, кто на нее более всего претендовал, — Ли Хант. Либеральный журналист, поэт, критик, он по своему темпераменту склонен был учительствовать, объединять; он и считался главой школы лондонских романтиков, презрительно прозванной противниками «кокни» (по названию лондонского разговорного диалекта). В эту школу вовлечен Ките и, поднимаемый ею на щит, вынужден отвечать перед критиками за нее в целом.
Сначала вольномыслие Ли Ханта привлекло к нему Китса. Затем — сходство вкусов: Хант тоже ценит в поэзии богатство памяти, колористическое воссоздание прошлого, о котором, впрочем, повествует языком легким, разговорным, сегодняшним. Так что прозвище «кокни» оправдывалось: классические сюжеты (например из Данте) Хант рассказывает на новый лад.
Эти уроки были полезными для Китса. Понять право на свой язык особенно важно, когда ты любишь откликаться на чужие. Но по мере того как в нем росло чувство свободы, Ките освобождался и от воздействия Ли Ханта, скоро уже сожалея, что слывет его учеником; в 1818 году в связи с публикацией поэмы «Эндимион» произошло охлаждение, которое Ките объяснял тем, «что я не слишком-то навязываюсь»…
Ките привлекал к себе людей и был счастлив в дружбе. Общаясь, он восполнял пробелы своего литературного образования; познакомившись в Лондоне с блестящим критиком, эссеистом У. Хэзлиттом, он посещает его лекции о поэзии. Хэзлитт — знаток Шекспира, который именно теперь открывается Китсу.
В этом пристрастии Ките не одинок. В глазах романтиков никто не выступает так часто в роли идеального поэта, как Шекспир, но идеал толкуется по-разному. Ките ценит его за полноту отзывчивости, за умение все познать, во все проникнуть, все вместить в себя и одновременно — отречься от своего «я». Он называет это «негативной способностью»:
«Поэт — самое непоэтическое существо на свете, ибо у него нет своего «я»: он постоянно заполняет собой самые разные оболочки. Солнце, луна, море, мужчины и женщины, повинующиеся порывам души, поэтичны и обладают неизменными свойствами — у поэта нет никаких, нет своего «я» — и он, без сомнения, самое непоэтичное творение Господа».
У Китса обычное для романтика желание свободы оборачивается требованием свободы не для себя, а от себя. Естественно, что многие современники должны были казаться ему излишне поглощенными своим «я», на нем сосредоточенными, и даже наиболее из них ценимого — Вордсворта — он находит «величественно-эгоистическим» (ЛП, с. 242).
С готовностью подчиняя себя высшей цели — поэзии, Ките гораздо более сдержан и осторожен, когда речь заходит о подчинении самой поэзии каким бы то ни было целям. Он не разделяет энтузиазма, с которым Шелли провозглашает поэзию общественно значимой — через приобщение людей к красоте. Для Китса (совсем по-пушкински) цель поэзии — поэзия. Но разве это не тезис чистого искусства?
Говоря об одном из своих приятелей, Ките заметил, что тот никогда не достигнет истины, потому что всю жизнь ее ищет. Находить то, о чем как будто бы не помнишь, достигать целей, к которым как будто бы не стремишься, желая лишь одного — исполнить свое дело, дело поэта. Открыть красоту, пережить ее и дать пережить другим, а что дальше, к чему это поведет, будет ли польза… О прямой полезности поэзии Ките не думал, но лишь о том, чтобы создать истинную поэзию: может ли быть полезным то, чего нет? А все подлинное не может быть бесполезным:
(«Ода греческой вазе». Перев. Г. Кружкова)
Одно входит в другое и не существует иначе, чем в этом взаимопроникновении. Перефразируя философа, можно сказать, что для Китса действительно лишь то, что прекрасно; существование всего, лишенного красоты — случайно, преходяще.
У Китса удивительно пластическое чувство слова. Он ощущает образ как пространство, которое предстоит замкнуть совершенной формой… И в то же время замкнутое — оно беспредельно. Море остается морем, когда его волны бьют в отточенные грани сонетной формы:
(«Море». Перев. Б. Пастернака)
Ките должен был прийти к сонету. К жанру, который был в ту пору заново открываем английской поэзией. Всего лишь в 1811 году Вордсворт написал сонет о сонете: «Не презирай сонета, критик…» (строка, в качестве эпиграфа повторенная Пушкиным). Но и критик и нередко поэт относились к жанру с презрением, как к безделице. «До сих пор я написал всего один сонет, — признается в дневнике 1813 года Байрон, — и то не всерьез, в виде упражнения — и больше не напишу. Это — самые плоские, писклявые, идиотски платонические писания». Приблизительно то же самое он говорил и о поэзии Китса в целом.
Ките, безусловно, не заслужил такой оценки. У Байрона она продиктована предубеждением (см. примеч. к стихотворению «Сон и поэзия»), нежеланием вчитаться в формы, в язык, иные, чем его собственные. А ложную аффектацию Ките и сам не выносил в любом жанре, включая сонет: высокопарное перечисление красот Вордсвортом побуждает его к пародийному отклику — «Обитель Скорби» (автор мистер Скотт)…»
В своих лучших сонетах Ките прост не только по языку — по тону, он естествен, ибо для него прекрасное повсюду: и в летнем стрекоте кузнечика, и в запечной песне сверчка, и в мгновенной потрясенности человека, переживающего минутность своего бытия на берегу океана вечности. Его волны подхватывают, уносят — брошен последний взгляд на то, что некогда было жизнью с ее мечтой о любви, о славе… («Когда страшусь, что смерть прервет мой труд…»)