Такое поведение, на первый взгляд вполне естественное, на самом деле многого стоило в условиях того времени. Нант изнывал под игом Каррье, республиканского наместника.
Поразительное зрелище для глаз и для ума: целый город обливался кровью от укусов одного человека! Спросите, откуда бралась эта сила, которая подчиняла ему одному волю восьмидесяти тысяч жителей? И почему, когда один говорил: «Я хочу!», никто не решался сказать: «Прекрасно, но мы этого не хотим!» Все дело в том, что в массах коренится привычка к повиновению, в то время как только отдельные личности порою жаждут быть свободными. Ведь народ, как говорил Шекспир, не знает иного средства вознаградить убийцу Цезаря, как сделать его Цезарем! Вот почему бывают тираны, действующие во имя свободы, а не только тираны-монархи.
И кровь текла по улицам Нанта, а Каррье, состоявший при Робеспьере, как гиена при тигре или шакал при льве, упивался самой чистой кровью, пока его собственная кровь не влилась в этот поток.
То были совершенно новые способы массовых убийств, ведь гильотина зазубривалась так быстро! Каррье придумал «потопление», и это слово с тех пор стало неразрывно связано с его именем. В порту срочно были построены суда, причем известно, с какой целью, и все приходили на верфи смотреть на них; удивительным новшеством были клапаны размером в двадцать футов, которые открывались, чтобы сбрасывать в пучину несчастных, обреченных на эту казнь; в день испытания этого новшества на набережной было почти столько же народу, сколько собирается при спуске на воду корабля с букетом на грот-мачте и флагами на всех реях!
О, трижды горе тем, кто, подобно Каррье, использует свое воображение для изобретения новых видов убийств, ведь все способы истребления людей, казалось, уже доступны человеку! Горе тем, кто, не задумываясь, совершает напрасные убийства! Именно из-за них наши матери дрожат от слов «революция» и «республика», неразрывные для них со словами «убийство» и «разрушение»; нас воспитывают матери, и кто из нас в пятнадцать лет, вырвавшись из материнских рук, не трепетал, так же как они, при словах «революция» и «республика»? Кому из нас не пришлось пересмотреть все свои политические взгляды, прежде чем решиться хладнокровно оценить эту дату, столь долго считавшуюся роковой, — 93-й год? Кому из нас не потребовалось все мужество двадцатипятилетнего мужчины, чтобы взглянуть в лицо трем гигантам нашей революции — Мирабо, Дантону, Робеспьеру? Но наконец мы привыкли к их виду, мы изучили территорию, по которой они шагали, принципы, которыми они руководствовались, и невольно нам приходят на память страшные слова другой эпохи: «Каждый из них пал только потому, что хотел остановить телегу палача, никак не кончавшего своего дела». Не они опережали революцию, а революция опережала их.
Впрочем, не стоит жаловаться, сейчас восстановление репутации политиков осуществляется быстро, ведь сам народ пишет свою историю. Не так было во времена историографов короны: не слышал ли я еще в детстве, что Людовик XI был плохой король, а Людовик XIV — великий государь?
Но вернемся к Марсо, чье имя защищало всю его семью от самого Каррье. У этого молодого генерала была такая чистая репутация республиканца, что подозрение не смело коснуться ни матери его, ни сестер. Вот почему одна из сестер, шестнадцатилетняя девушка, была чужда всему, что происходило вокруг; она любила и была любима, а мать Марсо, боязливая, как все матери, видя в супруге дочери ее второго защитника, сколько могла, торопила со свадьбой, и к тому времени, когда Марсо и молодая вандейка приехали в Нант, дело это было уже решенное. Возвращение генерала именно в это время удваивало радость встречи.
Бланш была вверена двум молоденьким девушкам, и те, заключив ее в объятия, стали ее подругами, поскольку они были в том юном возрасте, когда каждая девушка думает найти вечную подругу в той, с которой она познакомилась час назад. Сестры вышли вместе с Бланш, и проблема женского туалета для нее, не нуждавшейся больше в мужском платье, занимала их мысли почти столько же, сколько свадьба.
Вскоре они привели ее обратно одетой в их наряды: на ней было платье одной из сестер и шаль другой. Легкомысленные девицы! Впрочем, всем трем вместе было столько же лет, сколько матери Марсо, а она все еще была хороша.
Когда Бланш вошла, молодой генерал сделал несколько шагов навстречу ей и замер в изумлении. Видя ее в том костюме, какой был на ней до этого, Марсо не разглядел ее небесной красоты и грации, вернувшейся к ней вместе с женским одеянием. Правда, она сделала все, чтобы показаться красивой: перед зеркалом она забыла на мгновение войну, Вандею и резню, ведь душа, даже самая наивная в искусстве кокетства, когда она начинает любить, стремится нравиться тому, кого она избрала.
Марсо хотел заговорить и не смог произнести ни слова; Бланш с улыбкой протянула ему руку, счастливая тем, что она показалась ему именно такой, как ей этого хотелось.
Вечером пришел юный жених сестры Марсо, и, так как любовь эгоистична, причем любая — начиная от любви к самому себе и кончая материнской, — в этот вечер в Нанте был, наверное, один лишь дом, где царили счастье и радость, в то время как вокруг были страдания и слезы.
О, с каким упоением Бланш и Марсо отдались своей новой жизни: та, другая, казалось им, осталась далеко позади, это был почти сон. Только временами при мысли об отце сердце Бланш сжималось, а слезы текли из ее глаз. Марсо утешал ее, потом, чтобы отвлечь, рассказывал о своих первых походах, о том, как он стал солдатом в пятнадцать лет, еще будучи школьником, офицером — в семнадцать, полковником — в девятнадцать, а генералом — в двадцать один. Бланш все время заставляла его повторять эти рассказы, ведь в них ни слова не говорилось о какой-то его другой любви.
А между тем Марсо уже любил, любил всеми силами своей души, по крайней мере так ему казалось. Но вскоре его обманули, предали, и тогда в его сердце, столь юном, что оно было доступно только любви, с большим трудом отыскало себе место презрение. Кровь, кипящая в его жилах, медленно успокаивалась, восторженность сменилась печальным равнодушием — в конечном итоге Марсо до знакомства с Бланш был как больной, лишившийся энергии и сил из-за внезапного исчезновения лихорадки, которая одна только их и питала.
И что же! Все мечты о счастье, все ростки новой жизни, вся притягательная сила юности — а он считал, что все это исчезло для него навек, — теперь возрождались и виднелись в пока еще смутной дали, которую он все же сумеет однажды достичь; он сам поражался тому, что порой без всякой причины улыбка появлялась у него на лице; он стал дышать полной грудью и не чувствовал больше той тяжести, что еще вчера давила на него, не давала жить, отнимала силы и заставляла желать для себя скорой смерти как единственной возможности избавиться от страданий.
Бланш же, прежде всего испытывавшая к Марсо вполне естественную благодарность, приписывала этому чувству все эмоции, волновавшие ее. Разве это не само собой разумеется, что ей хотелось быть в обществе человека, спасшего ей жизнь? Разве ей могло быть безразлично то, что он говорил? А его лицо, отмеченное столь глубокой печалью, как могло оно не возбуждать жалость? При виде того как он вздыхает, глядя на нее, разве не хотелось ей сказать ему: «Чем могу я, мой друг, помочь вам, сделавшему так много для меня?»
Именно во власти этих чувств, постоянно усиливающихся, прошли первые дни пребывания Марсо и Бланш в Нанте; наконец, настал день, назначенный для бракосочетания сестры молодого генерала.
Среди драгоценностей, привезенных Марсо для нее, он выбрал великолепное бриллиантовое украшение и преподнес его Бланш; сначала она взглянула на подарок с кокетливым любопытством, присущим молоденькой девушке, но затем закрыла футляр.
— Разве уместны драгоценности в моем положении? — с грустью сказала она. — Разве позволено мне надевать бриллианты, в то время как мой отец, возможно, скитается от одной фермы к другой, выпрашивая кусок хлеба, чтобы не умереть с голоду, а приютом ему служит какой-нибудь сарай, да и сама я осуждена... Нет, пусть простота наряда избавит меня от лишних взглядов. Подумайте, ведь меня могут узнать.
Марсо старался переубедить ее, но тщетно: из всех украшений она согласилась взять только искусственную красную розу.
Церкви были закрыты, и браки заключались в мэрии. Церемония была краткой и невеселой. Девушки с сожалением вспоминали о клиросе, украшенном свечами и цветами, о балдахине над головами новобрачных, под которым обычно тихо пересмеиваются те, кто его поддерживает, о напутственном благословении священника, о его словах: «Идите, дети, и будьте счастливы!»
У дверей ратуши новобрачных ожидала депутация речников. Этой чести сестра Марсо была удостоена благодаря генеральскому чину брата. Один из них, чье лицо показалось Марсо знакомым, держал в руках два букета. Первый он преподнес невесте, а другой, приблизившись к Бланш, не сводившей с него взгляда, протянул ей.
— Тенги! Где мой отец? — прошептала Бланш, побледнев.
— В Сен-Флоране, — ответил тот. — Возьмите букет, в нем письмо. Да здравствует король и правое дело, мадемуазель Бланш!
Бланш хотела его остановить, поговорить с ним, расспросить его, но он уже исчез. Марсо узнал проводника и невольно восхитился преданностью, отвагой и ловкостью этого крестьянина.
Девушка с волнением прочла письмо. Вандейцы терпели поражение за поражением; все население бежало, отступая перед пожарами и голодом. В конце письма следовали благодарности Марсо: маркиз знал обо всем от Тенги.
Бланш погрустнела; письмо отца вернуло ее к ужасам войны; сильнее, чем обычно, она опиралась на руку Марсо, ближе склонялась к нему в разговоре, а голос ее стал нежнее. Марсо же хотелось ее видеть еще более печальной: чем глубже была ее грусть, тем больше она ощущала свое одиночество, а любовь, повторяю, эгоистична.
Во время церемонии в гостиную провели незнакомца, утверждавшего, что ему надо передать Марсо крайне важные сведения. Генерал вошел туда, ведя под руку Бланш; склонившись к ней, он сначала не обратил внимания на постороннего, но, почувствовав как затрепетала ее рука, поднял голову: перед ними стоял Дельмар.
С усмешкой на губах, не сводя пристального взора с Бланш, народный представитель медленно приближался к ним. У Марсо на лбу выступил холодный пот; он смотрел на подходившего Дельмара так же, как Дон Жуан — на статую Командора.
— Гражданка, у тебя есть брат?
Бланш что-то пролепетала в ответ и чуть не упала на руки Марсо. Дельмар продолжал:
— Если моя память мне не изменяет, то, судя по сходству с тобой, мы завтракали вместе с ним в Шоле. Почему с того времени я не видел его в рядах республиканской армии?
Бланш почувствовала, что силы ее оставляют; сверлящие глаза Дельмара следили за ее возрастающим смятением, и она готова была упасть под этим взглядом, но тут народный представитель повернулся к Марсо.
И тогда настал черед Дельмара трепетать. Молодой генерал судорожно сжимал эфес своей шпаги. Тотчас же лицо народного представителя приняло свое обычное выражение; он, казалось, забыл все, о чем только что говорил, и, взяв Марсо под руку, отвел его к проему окна и несколько минут объяснял сложившееся в Вандее положение; он сказал, что приехал в Нант, чтобы обсудить с Каррье новые карательные меры, которые нужно было безотлагательно принять для подавления мятежей. Сообщив, что генерал Дюма отозван в Париж, он тотчас же оставил Марсо и с улыбкой и поклоном прошел мимо Бланш. Побледнев и похолодев от ужаса, она сидела в кресле, упав в него без сил, когда ей пришлось выпустить руку Марсо.
Два часа спустя Марсо получил распоряжение без промедления вернуться в Западную армию и вновь принять командование своей бригадой. Такой внезапный и непредвиденный приказ его удивил; он решил, что это как-то связано с только что происшедшей сценой, ведь его отпуск истекал лишь через две недели. Он отправился к Дельмару за разъяснениями, но тот уехал тотчас же после встречи с Каррье.
Следовало подчиниться — колебание было равносильно гибели. В эту эпоху генералы были подвластны народным представителям, которых рассылал Конвент; и хотя неопытность этих посланников была причиной ряда неудач, все же не одна победа была одержана только вследствие того, что они ставили военачальников перед выбором — победить или сложить голову на эшафоте.
Марсо был рядом с Бланш, когда он получил этот приказ. Ошеломленный неожиданным ударом, он не решился объявить ей о своем отъезде, оставлявшем ее одинокой и беззащитной в городе, где каждый день проливалась кровь ее земляков. Она заметила его беспокойство; волнение победило в ней застенчивость, и она приблизилась к нему с тревожным взглядом любящей женщины, которая знает, что она имеет право расспрашивать, и этим правом пользуется. Марсо протянул ей только что полученный приказ. Бросив беглый взгляд на бумагу, Бланш сразу поняла, какой опасности подвергнет себя ее спаситель, не подчинившись приказу; сердце ее разрывалось, и все же она нашла в себе силы и стала уговаривать его немедленно уехать. Женщинам больше, чем мужчинам, присуща в подобных вопросах твердость, продиктованная в какой-то мере их стыдливостью. Марсо грустно посмотрел на нее.
— И вы тоже, Бланш, — сказал он, — вы тоже настаиваете, чтобы я уехал. Действительно, — добавил он, поднимаясь и как бы обращаясь к самому себе, — кто мог заставить меня поверить в обратное? Какой же я глупец! Ведь я полагал, что мой отъезд вызовет ее сожаление, возможно, слезы... (Он принялся шагать большими шагами.) Глупец! Сожаление! Слезы! Как будто я ей не безразличен!
Обернувшись, он оказался лицом к лицу с Бланш: две крупные слезы катились по ее шекам и прерывистые вздохи вздымали ее грудь. Марсо тоже почувствовал слезы на своих глазах.
— О, простите меня! — воскликнул он. — Простите, Бланш! Но я так несчастлив, а несчастье делает человека недоверчивым. Находясь все это время рядом с вами, я считал, что моя жизнь соединилась с вашей; как же мне отделить мои часы, мои дни от ваших? Я забыл обо всем, мне казалось, что это будет продолжаться вечно. О, я несчастный, несчастный! Я грезил, а теперь проснулся... Бланш, — добавил он более спокойно, но голосом, исполненным печали, — идет война, жестокая, смертельная, и, возможно, мы больше никогда не увидимся.
Он взял за руку рыдающую девушку.
— О, обещайте же мне, что, если я паду убитым вдали от вас... Бланш, я всегда предчувствовал, что жизнь моя будет недолгой; обещайте же мне, что изредка вы будете вспоминать обо мне и мое имя будет у вас на устах хотя бы во сне, а я, Бланш, я вам клянусь, что, если перед смертью у меня будет время произнести лишь одно слово, — это будет ваше имя!
Слезы душили Бланш, но ее глаза выражали тысячу обещаний, более нежных, чем те, что просил Марсо. Одной рукой она крепко сжала его руку, а другой указала на красную розу, украшавшую ее голову.
— Всегда, всегда! — прошептала она и лишилась чувств.