Сначала Клебе представлялся слитным с Арктуром, потом отделился от него, отошел, почти безразлично, в сторону, и тогда Левшин увидел, что Арктур погиб. Это заполнило его страстной жалостью.
Перед ним стоял высокий, легкий, чересчур узкий дом, к фасаду которого были игрушечно прислонены деревянные балконы, напоминавшие квадратные кроличьи клетки, но без дверок. На дворе, словно для детей, лежали пирамидки камней с альпийскими цветами в щелях и трещинах. Цветы были крошечные, как пуговицы, но их окраска — щедро, слепительно ярка. Несколько робких елочек топорщилось по рубежу двора, тропа полого катилась к мостовой, накрытая гравием с песком. Белизна стен выглядывала сквозь красно-коричневые клетки балконов, и по стенам вечно передвигались тени шезлонгов и одноногих: столов — с запада на восток, будто прячась от солнца. Дом плыл в мире синего неба, снежных гор, светло-зеленых лугов, мохнатых черных окаймлений леса. И где-то над третьим или четвертым этажом белела на нем гордая вывеска — Арктур.
И вот Левшин еще обретался в Арктуре, а он уже становился воспоминанием, драгоценной утратой, как детство. Все, что в нем было чуждое, будто взял с собою Клебе, и, точно в воспоминании о детстве, в Арктуре засветилось все только хорошее, и он перестал существовать.
Тогда лучшее из всего, что в нем было, выразилось в одном существе, и перед Левшиным явились серые, слегка навыкате глаза, рыжеватые волосы, подкрахмаленный халат, из кармана которого высовывались важные инструменты. Он сразу вспомнил все свои шутки над этим существом, и бескорыстную радость этого существа, что он все чаще шутил, и немного заносчивое убеждение этого существа, что именно оно способствовало второму рождению Левшина — там, в старом, навсегда погибшем Арктуре.
Он обнял голову Гофман, поправил ее спутанные волосы, и ему вдруг стало с ней хорошо и просто.
— Нам надо увидаться, — сказал он.
— Да, да, нам надо увидаться, — освобождено и громко подхватила она, — где, где?
— По-моему, хорошо на той дороге, и а повороте в Клавадель.
— На повороте в Клавадель? Но сегодня. Правда, сегодня?
— Непременно сегодня, когда же еще? — И он показал на связанные в пачки книги.
— Это — сборы? — спросила она вновь утихшим голосом. — Уже сборы?..
— Что же горевать? Ведь это вывод из всего, что было.
— А это опять рассуждения.
— Которые ведут к жизни, — сказал он, улыбаясь.
Прижав к своему лицу руки Левшина, она крепко держала их, и ему с ней было по-прежнему хорошо. Они долго молчали, потом внезапно отодвинулись друг от друга, вместе услышав, как деликатно постучал Карл.
— Фрейлейн доктор, полицейские приехали, — строгим шепотом доложил он.
И она, переменившись, чувствуя себя самой старшей, вышла из комнаты, так что Карл пропустил ее мимо себя с маленьким, едва заметным поклоном, какой делал раньше доктору Клебе.
Весь день был занят неожиданными делами, неожиданными людьми. Собрались кредиторы Арктура — купцы, банковский чиновник, бухгалтер, постоянно проверявший отчеты Клебе. Сначала они заседали в гостиной, разговаривая громче, нежели полагалось в санатории, затем разбрелись по всему дому, парами и в одиночку, появляясь на кухне, в незанятых комнатах, на балконах. В рентгеновском кабинете, где они постепенно вновь соединились, у них, наверно, возник спор, потому что голоса прорывались даже сквозь двойные, обитые материей двери. Спустя короткое время они снова рассеялись. Один из них — толстый, в вязаной зеленой жилетке, шумно сопевший — залез в машинное отделение лифта и потребовал, чтобы Карл давал ему объяснения устарелого механизма. Запачкав жилетку, он вылез, пришел в лабораторию, поглядел в микроскоп, спросил, сколько может стоить такая штука. Банковский чиновник пробовал рояль, бухгалтер велел Лизль приготовить кофе и послал ее за бриошами в булочную.
Никто не выразил намерения посмотреть на Клебе. Только когда стали прикидывать, во сколько можно оценить кабинет, кто-то спросил у Карла:
— А что, доктор очень изменился?
Но тут же чиновник задал другой вопрос: не было ли у доктора в кабинете второго рояля?
Потом они закрылись в конторе, и через оконную фрамугу на улице потянуло разносортными табачными ароматами…
Левшин подошел к перекрестку дорог незадолго до заката, когда все вокруг теряло яркость и становилось матовым и тишина превращалась в беззвучие. Глубокое клавадельское ущелье наверху слева было солнечным, справа — затененным, и чем ниже, тем насыщеннее была темнота, и на дне лежал вечерний мрак. На черте между солнцем и тенью Левшин различил просвечивавшие сквозь деревья здания, но там начинался изгиб ущелья, светлели пятна нестаявшего снега, и чтобы яснее разглядеть дома, надо было бы идти дальше, а уже наступало время встречи. Он повернул назад, и в нем ожило убеждение, что Клаваделю суждено остаться в памяти всегда зовущим, очень близким, но ни разу не достигнутым, как мечта.
У поворота дороги стоял одинокий крестьянский дом под картузом старой крыши, с узеньким навесным балконом, служившим переходом из жилья на чердак. Лестница наверх и балкон были ограждены перилами из тонких резных балясинок, и тень этих балясинок обвивала решетчатым поясом весь дом, и он будто сквозил, пропускал через себя зарозовевший вечерний свет, и только нахлобученная крыша придавала ему вещественность. Ни в нем, ни около него не было никакого движения, и оттого молчанье всей долины казалось совершенным.
Обойдя дом, Левшин увидел Гофман. Она шла не одна, но он тотчас узнал ее спутника: по обычаю — без пальто и шляпы, шагал рядом с ней доктор Штум. Он махнул Левшину высоко поднятой рукой и еще издалека, странно рассекая тишину, воскликнул:
— Наш-то Клебе, а?
Он повторил этот полувопрос-полувосклицанье, подойдя к Левшину и здороваясь.
— Бедняга, как запутался! — сказал он. — Но я вот думаю: если бы на его месте — я. Совсем па его месте. Во всех подробностях, при всех обстоятельствах. То есть абсолютно, как у него, понимаете? Не знаю, не знаю… А вы знаете? Как бы поступили вы?
— Не знаю, — сказал Левшин.
— Но если мы с вами не знаем, значит, мы разделяем, оправдываем, так? Ведь так? Но если так, тогда начнут все, как Клебе… Извините, я не понимаю.
Он потеребил волосы.
— Вы обратили внимание на одну фразу в конца письма?
— Говорят, есть на свете страна? — припоминая, спросил Левшин.
— Вот именно.
— И что же?
— Я хочу знать, что вы на этот счет думаете.
— Он прав, — сказал Левшин, — такая страна есть.
— И, по-вашему, ему надо было туда поехать?
— Нет, не думаю, что ему надо было туда поехать. Но вот, по-моему, вам надо было бы повидать эту страну, — сказал Левшин и, повернувшись к Штуму, встретил мгновенный, пожалуй лукавый, ответный взгляд.
— Это не вполне устраняет мой вопрос, — насупившись, сказал Штум. — Признаюсь, у меня есть желание узнать, что у вас там такое, в этой стране. Но, видите ли, меня не отпускают мои двести друзей, вон там, на горе. Год назад, я полагаю, вы меня тоже не отпустили бы, а?
Он несколько самодовольно посмотрел на Левшина.
— А теперь — какое вам дело до меня, а? Протестуете? Не согласны? Ну, может быть, я слегка преувеличиваю. Однако в этом есть и правда: Штум сделал свое дело… Во всяком случае, относительно вас, относительно Арктура.
— Относительно Арктура — нет, — сказал Левшин.
— Почему? По-вашему, я должен был заняться выпутыванием Арктура из паутины?