Повести и рассказы: Константин Федин - Константин Федин 54 стр.


В сцене состязания певцов, в бреду я пропел вместо одного — два раза свои неотвязные четыре такта:

И уже начал петь в третий раз, но актеры вывели меня со сцены под руки.

Подскочив в постели, я спросил у Гульды шепотом:

— Это было страшно, да?

— Как тебе сказать, — засмеялась она.

— Такой спектакль! И я провалил его!

— Видишь ли… По-моему, провалить Вагнера не так-то просто: девять десятых театра все равно ничего не понимают.

— Но актеры, директор!.. И ведь если меня вывели, значит, видала публика!

— Я видела — что-то неладно. Но, право, успокойся, ничего особенного. Мне потом объяснили, что музыкально ты, собственно, не очень наврал, а только повторил не к месту свои слова в один голос с булочником.

— С булочником? А потом?

— А потом тебя увели.

Я лег и закрылся подушкой.

— Капельмейстер! — дыхнул я в подушку. — Газеты!

Мне было жутко смотреть на свет. Гульда утешала меня из сострадания, и это было еще тяжелее.

— Кончено с театром, — вздохнув, сказал я, когда немного прошел стыд.

— Ну что же, — отозвалась Гульда, — надо было ждать.

Я не ответил ей.

Постепенно, с улучшением здоровья, стала появляться надежда, что все снова наладится. В конце концов, в чем состояла моя вина? Испанкой мог заболеть всякий — полтеатра болело ей! А что я на сцене попел лишнего, так это скоро забудется.

Так как у меня болело горло и доктор запретил говорить, я держал свою надежду про себя, и настроение делалось веселее. Гульда тоже чувствовала себя превосходно, потому что, не слыша от меня ничего о театре, была убеждена, что я бросил о нем думать. Она много читала вслух, нередко вычитанное в книгах переговаривалось с тем, о чем мы мечтали, или просто находило продолжение в жизни. Мы пристрастились к стихам русских поэтов (экспрессионисты в своем журнале переводили всех их подряд, потому что русское считалось синонимом революционного), потом перешли на Рихарда Демеля, потом — на Гейне. Смеясь, Гульда распевала вслед за ним из «Песни Песней»:

Все больше поправляясь, я учил эти стихи ночами напролет, и мы придумывали, какую жертву принести испанке за то, что она дала нам такой долгий, такой драгоценный отпуск.

Но отпуск кончился, и — с бьющимся сердцем — я пошел в театр, прямо к директору. Он поздоровался со мной участливо и, обкуривая меня добротным сигарным дымом, быстро заговорил:

— Да, испанка. Не хватало только ее в такое тяжелое время. Если так будет продолжаться, пожалуй, придет и чума. Но, как говорится, мы, немцы, продержимся.

Я сказал осторожно, что на западном фронте создалась новая обстановка.

— Безнадежная, думаете вы, — торопливо перебил он. — Еще неизвестно. У вас на родине покончили с войной с помощью революции. У нас это вряд ли выйдет: революция связана с большими расходами. Мы экономны. Значит, нам ничего не остается: мы вынуждены сражаться до победного конца.

Разговор не нравился мне, я понимал, что мое дело плохо. Точно угадав, о чем я думаю, директор подошел ко мне ближе.

— Доктор говорил, что вам нельзя петь после болезни. Я хочу вам сделать предложение: не желаете ли быть у меня помощником? Мне нужен помощник в канцелярии. Вы — культурный человек. Умеете ли вы писать на машинке, нет? Вы скоро научитесь. Согласны? Условия мы оставим прежние. Ведь вам у меня хорошо? Подумайте до завтра.

Я сказал, что подумаю.

И только на улице, спрятавшись за какой-то выступ театра, почувствовал боль позора, ясно увидев себя за пишущей машинкой, окруженным актерами, которые, смеясь, говорят обо мне как о разоблаченном и наказанном авантюристе.

Но моему унижению не пришлось сбыться. В тот день, когда я решал отказаться ли от предложения директора или смиренно сесть за пишущую машинку, — приехал Шер. Все в нем было необыкновенно — от прически, изобличавшей весьма кокетливый взгляд на вещи, до новой манеры внушительно морщить брови.

— Вы собираетесь? — спросил он меня, вместо того чтобы ответить, зачем он явился.

— Куда?

— Домой.

— Куда — домой?

Он глянул на меня с презрением и потеребил волосы.

— Я завтра уезжаю на родину, в Польшу. Я приехал проститься с вами.

— Как уезжаете?

— Ах, вон что! — воскликнул Шер. — Значит, ваш директор ничего вам не сказал?

— О чем?

— Ему нужен ваш труд, больше ничего. Ему не хочется вас отпускать, без вас развалится вся его опера.

— Да, — сказал я, — что говорить, без меня его опере действительно будет туговато… Но бросьте играть в жмурки. О чем идет разговор?

— Вас обменивают на пленных немцев, — надуваясь, произнес Шер, — вы можете ехать домой.

Я уставился на него, онемелый. В одно мгновенье мне сделалась понятна его внешность: он основательно готовился поразить меня сенсацией, и этот расчет оправдывался, к его удовольствию. Я долго не мог ничего сказать. Год за годом, с часу на час я ожидал этого известия, и вот теперь, когда оно пришло, чувствовал вместо радости испуг перед тем, что ее не было. На секунду мне захотелось, чтобы Шер разоблачил себя, как шутник, но я тотчас оскорбился возможностью подобной шутки и ясно увидел, что для шуток Шер был слишком напыщен. Наконец я спросил:

— Откуда вы узнали эту новость?

— Мы с вами в одном военном округе. Нас отпускают всех. Химик уже уехал. Он велел сказать, что бутылку шампанского, которую вам проспорил, он отдаст в России, когда вы возвратитесь.

Назад Дальше