И какая-то баба, вглядываясь в Проскино лицо, сердобольно провыла:
— И чего ее возить-то, только мучить! Один конец!
Прокоп вдруг жалобно всхлипнул и заметался по избе от одного мужика к другому:
— Братцы, почто девке пропадать?! Братцы, почто?..
Но мужики хмурились, прятали глаза, не спеша выходили за дверь, горница пустела.
Прокоп бросился на улицу, стал бегать по дворам. Он как-то обестолковел, точно хмель опять ударил ему в голову, кричал, ругался, грозил засудить всю деревню. Тут только он заметил, что под ногами его вьется и брешет пьяный Аниконов кобель. Он с разбегу двинул собаку ногой, придавил ее, стал топтать. Потом, вовсе обезумев, убежал в поле, куда глядят глаза.
Почти замерзшего, поздно ночью его воротил Аникон.
У Жука вокруг Проски сидели бабы. Она была очень плоха, не переставая отплевывала кровь, дышала сбивчиво, неглубоко.
Жук глянул на Прокопа, покрутил головой, сказал, будто винясь:
— Кабы у меня две лошади было, аль бы три, отчего не дать… Говорил тебе, пускай Проска уходит от греха…
Прокоп встряхнулся, спросил:
— Сколько хочешь за лошадь? Я тебе не чужой, выручай…
— Кабы она без дела стояла, — опять промямлил Жук, — чего бы не дать… За два пуда, пожалуй, валяй, вези.
И они ударили по рукам.
На рассвете бабы и девки нанесли Проске всякой всячины пирога, яиц, черствого блина, — постлали в сани половичков, разжалобились, запричитали:
— Сердечная, где тебе выжить, кровушкой изошла до последней пясточки!
— Причастить бы ее, не отдать бы ей душу в дорого без покаяния!
— Ладно скулить! — прикрикнул Прокоп, — Выживет!
И быстрый, полегчавший, ловко впрыгнув в сани, дернул вожжи.
— Счастливо!
Прокоп ушел из Кочанов в Кручу. Мужики долго улещали его остаться, посулам и уговорам не было конца, но он настоял на своем: с весны начал гонять кручинское стадо…
В распутицу, когда еще не показалась трава, Прокоп ходил в город, в больницу.
Проска встречала его с радостью, он улыбался ей прежней своей веселой ребячьей улыбкой, отвечал на ее расспросы невпопад, сам говорил безалаберно:
— А что Кочаны? Торчат по-старому, чего им!.. А в Кручах уже отсеяли!.. Какое теперь ученье, ребятишки в поле норовят!.. Ванька Культяпый седьмую корову купил — богач!
Проска поправлялась плохо, внезапно ей делалось хуже, потом она быстро натекала силой, и опять болезнь подкашивала ее, и она ждала смерти.
Но когда Прокоп, в последний раз перед пастьбой, пришел в больницу, он не сразу признал Проску. Кожа ее стала необычно гладкой, какой-то сквозной, и кровь разливалась по лицу широкими густыми пятнами.
Проска посмотрела на отца. Белки ее синели точно молоко, глаза были влажны и блестящи, и ресницы отражались в них ясно, как в глазу коровы. Она сказала Прокопу:
— Здравствуй! А я думала, ты уже гоняешь…
— С воскресенья. Нынче снег долго лежит, — ответил Прокоп.
Он посмотрел пристальней в ее глаза и, отвернувшись, медленно оглядывая чужие койки, будто между делом спросил:
— Родила?
Она качнула головой и показала зубы:
— Третева дни. Мальчишка.
Прокоп засмеялся, потрепал себя за гриву, сказал:
— Здоровой поди?
И она довольно оттяпала:
— А чего ему?
Когда ребенка принесли к ней на кровать кормить, Прокоп нагнулся, заглянул в пеленки, снова ласково ощерился.
— В деда, — протянул он баском и, тронув мальчонку пальцем, пошутил: — Ря-монт!
И тут в первый раз Проска спросила у него:
— А Ларион в Кочанах?
Прокоп помутнел, долго молчал, теребя поясок и покашливая.
— Ты брось про него думать, — сказал он тихо. — Я мужикам объявил, я его убыо, коли попадется. Он с той поры — как в воду. Народ болтает, его посадили, да батька его отнес, кому надо, трех тетерь, он, слышь, опять гуляет…
Проска молча совала сыну тяжелую, с большим темным соском грудь; он раскричался, неумело, чудно чмокал оттопыренными сизоватыми губами, ловя сосок.