— Ты отлично знаешь, отец, — сказал Хуан, — что кинематография уже теперь (дело происходило в 1913 году) большая отрасль промышленности. Ничего унизительного нет в работе для кино.
— Я никогда не был в кино и никогда не пойду смотреть эти разные твои картины, проповедующие разврат, легкомыслие, преступления; я не стану потакать актерам, продающим свое лицо и свои движения за жалкие гроши. Еще недоставало, чтобы лицо моего сына, Хуана Родриго Анна Себастьяна Маньяна, вызывало хохот глупой толпы, жующей апельсины в темных сараях!
— Да нет, — невольно рассмеялся Хуан, — ты горячишься, но ты забыл, что оператор кино только снимает действие; он не появляется на экране.
— Кто знает? — мрачно возразил Маньяна. — Человек, связавшийся с подозрительным обществом, должен быть готов ко всему. Нельзя быть вполне уверенным, что тебя не заставят разыгрывать какую-нибудь дурацкую роль, а матери твоей и мне нестерпимо было бы слышать, что лицо Хуана Маньяна прыгает на полотне какого-то балагана.
— Это та же фотография. Я с детства увлекался фотографией, и ты мне не препятствовал.
— То — другое дело.
— Ваш отец прав, — вмешался Ригоцци. — Что хорошего занять подчиненное положение и за гроши вертеть ручку аппарата, когда стоит вам пожелать, как у вас будет все?
— Вы говорите со мной, как с больным или как со здоровым? — хмуро спросил Хуан.
— Настойчивое и низменное желание ваше выказывает, что вы одержимы манией, — уклончиво ответил доктор, — но, поскольку вы рассуждаете логично, мы обращаемся именно к этой вашей способности рассуждать.
— Почему же стремление работать в такой интересной, с таким большим будущим области — мания? — возразил юноша, мельком взглянув на доктора и обращаясь к отцу. — Во-первых, кроме плохих картин, есть много хороших, а, во-вторых, неимущий человек, который не может путешествовать, знакомится на экране с жизнью и природой всех стран земного шара. Я уже не говорю о научных съемках, о том, что медленный пуск ленты дает возможность изучать движения животных и полет птиц.
Кинооператор может попасть в такие интересные углы мира, куда, просто путешествуя, за деньги, никогда не заедешь. Кинооператор часто рискует жизнью — и на войне, и на съемке диких зверей, и там, где ему приходится работать в самых неудобных, опасных положениях: на аэропланах, крышах поездов, среди пожара, наводнения… А вы говорите, что тут все дело в том, чтобы вертеть ручку аппарата! О! Это увлекательная работа! — вскричал Хуан. — С тех пор, как Генри Рамзай, съемщик здешней фирмы Ван-Мируэра и Ко, пообещал взять меня с собой в экспедицию на Огненную Землю, я ни о чем другом думать не хочу. Под его руководством я стал бы мастером этого дела.
— Хуан! Мое решение неизменно! — крикнул Маньяна. — Я не унижусь до спора с мальчишкой. Или ты немедленно дашь мне клятву, что отказываешься от своей затеи, или я оставлю тебя у сеньора Ригоцци до… полного выздоровления! Выбирай!
— Пусть я лучше умру! — сказал, побледнев, Хуан.
— По всей вероятности, — заметил Ригоцци, разозленный оскорблениями Хуана, — придется еще раз созвать консилиум, так как нервозность и раздражительность вашего сына все увеличивается.
Маньяна встал.
Ригоцци подошел к двери и открыл ключом замок.
— Я ухожу, — сказал Маньяна. — Доктор сообщит мне, если ты образумишься.
Мать Хуана не любила своих детей-сына и дочь, а потому Хуан спросил только, как поживает его сестра.
— Инее здорова. Она скоро поедет в гости к тете Клементине, — сухо ответил Маньяна. — Прощай.
— Каково упрямство! — сказал доктору гациендер, когда они вышли из комнаты.
— Будьте спокойны, — ответил Ригоцци, — я имел дела с большими упрямцами и все-таки одолевал их сопротивление.
— Надеюсь, — мрачно отозвался Маньяна, а затем, дав доктору значительную сумму денег, уехал в автомобиле в свой городской дом.
Всадники въехали в огороженный кустарником и колючей проволокой двор.
Никто не обратил внимания на их прибытие. В степи сталкиваются самые различные люди, а костюмы путешественников были обычной для этих мест одеждой. Заведя лошадей в кораль — огороженное место для лошадей и скота — и привязав их там у желоба с водой, Ретиан принес из сарая мешок с маисом, задал лошадям корм. Затем он и Линсей пошли в главную комнату ранчо, представляющую собой большое квадратное помещение, из которого две низкие двери вели во внутренние комнаты.
Пол был земляной, но чисто вымазан затвердевшей глиной, стены аккуратно выбелены; на них висели олеографии в рамках, изображающие семейные и охотничьи сцены.
Здесь не было крыши, это помещение, служащее кухней и столовой, окружалось квадратом жилого здания, разделенного на пять комнат.
У задней стены был сложенный из камней очаг с протянутыми над ним проволоками для подвешивания котлов и плитой — для жарения.
На устилавших пол циновках стояло несколько табуретов и длинный деревянный стол.
Когда путешественники уселись за стол, к ним подошел пеон, которого они попросили дать поесть.
Кроме них, тут были еще два человека: мальчик и гаучо. Они спали в углу на циновке.
Взяв две жестяные тарелки, пеон вынул длинной вилкой из котла несколько кусков баранины, облил их тыквенным соусом, наложил бобов и принес проголодавшимся путникам.
Ретиан ел задумчиво, стараясь не глядеть вокруг и сожалея, что приехал сюда, где все напоминало ему детство, мать и отца.
Казалось, если закрыть глаза, а затем открыть их, то из двери направо выбежит маленькая Мальвина, а из дверей слева выйдет отец, сердито ворча: «Где это пропал Ретиан? Наверно, опять заночевал с гаучо около Черных Болот?».
Живо припомнилось ему детство, лодка, всегда стоявшая на воде среди камыша; первая книга, пианино, которое находилось там, где он теперь сидел; вышитые индейские дорожки, устилавшие пол, и всегда озабоченная мать, страдавшая какой-то болезнью глаз, после того как ее укусила змея.
Видя задумчивость своего товарища, Линсей ел тоже молча.
Но он с трудом удерживался, чтобы не мурлыкать песенку, — такое удовольствие доставляло ему все, что он видел.
Вспомнив себя ребенком, Ретиан бессознательно остановил взгляд на том мальчике, который спал около гаучо.
Нельзя было подумать, что мальчик — сын этого пастуха.
Его босые до колен ноги, черные от пыли, были исцарапаны в кровь. Всю одежду его составляла короткая, разорванная на плечах, когда-то белая рубашка. В спутанных темных волосах торчали обломки сухих стеблей.
Он был весь грязен и, по-видимому, бродяжил, в то время как спавший возле него гаучо был одет в обычную прочную степную одежду.
Гопкинс — тот краснолицый человек с рыжими усами, который хлопотал на дворе, — вошел в комнату.
Мельком взглянув на неизвестных ему путешественников, Гопкинс увидел спящего мальчика и, разозлясь, ударил его в спину носком сапога.
— Паршивец, бродяга, ты опять здесь?! — закричал он, когда сонный мальчик вскочил, испуганно озираясь и закрывая от удара лицо рукой. — Раз я тебя выгнал сегодня утром, то как ты смел явиться опять?
— Оставьте его, Гопкинс, — сказал, просыпаясь, пожилой гаучо, — это я его привел; хотел покормить, да сморился и уснул; и он тоже уснул.