— Неужели у меня такое бесстыжее лицо, что эти нахалы осмеливаются…
— А почему ты решила, что им обязательно нужна распутница? Хоть ты и держишься как недотрога…
— Но что мне делать, Норминья?
— Погасить огонь, моя милая… Если ты потеряла покой и сон, то только потому, что тебя жжет это проклятое пламя…
— Что ты, Норминья, клянусь тебе…
— Но разве это не так? Разве я не права?
— Значит, ты хочешь, чтобы я опозорила себя? Я не какая-нибудь распутница и не желаю заводить любовника. Я признаю только брак… Оттого, что я думаю все время об этих глупостях, мне умереть хочется со стыда… Неужели я такая легкомысленная, если ты предлагаешь мне подобные вещи…
— Не дури, ничего страшного я тебе не сказала. И нечего обижаться!
— Но ведь ты же сказала…
— Сказала, и повторяю: то, что с тобой происходит, совершенно естественно и вовсе не значит, что ты легкомысленна… Наоборот… Ты серьезная и кажешься еще серьезнее, оттого что хорохоришься… Ты даже себе не представляешь, какое у тебя лицо, когда на тебя смотрит мужчина…
— А по-твоему я должна хихикать и заигрывать с ним? Нет, лучше умереть… ты ведь знаешь, у меня никого не было, кроме мужа…
— А как же иначе?
— Но муж умер…
— Причем раньше тебя… И ничто не мешает тебе завести второго. Ты молода, Флор, тебе нет еще и тридцати…
— Исполнится в этом году.
— Ты еще девчонка… То, что происходит с тобой, не болезнь и не сумасшествие. У тебя есть только два выхода, доченька: или вступить в брак, или завести любовника. Правда, еще ты можешь уйти в монастырь. Но тогда берегись пекарей, молочников, садовников, да и священников, чтобы не наставить рога жениху небесному.
— Не шути, Норминья…
— Я не шучу, Флор. Если бы ты была легкомысленной, ты бы и в трауре могла развлекаться в свое удовольствие. Но ты не такая, значит, тебе надо выходить замуж, ничего другого не остается…
— Чувства вдовы, Норминья, подавляют угрызения совести и память об умершем муже, вдова не имеет права вспоминать о минувших ночах любви и тем более мечтать о новом муже. Все это оскорбляет память покойного.
— Страсть вдовы сильнее, нежели страсть девственницы или замужней женщины, дурочка ты этакая, — энергично возразила дона Норма. — Новым замужеством ты вовсе не осквернишь памяти покойного; вдова может чтить память умершего мужа и в то же время быть счастливой с другим. Тем более если первый брак, мягко говоря, не всегда приносил ей радость…
Эта долгая, задушевная и тактичная беседа благотворно подействовала на дону Флор. Сестры и те не поняли бы друг друга лучше. Дона Флор наконец сдалась. Возможно, в жестоком споре с собой она и сама пришла бы к этому, но продолжала бы таиться от себя, если бы дона Норма не разорвала паутину предрассудков и лицемерный траур, истлевший в огне желания.
— Что толку, Норминья, если даже я соглашусь с тобой?! Кто захочет взять меня в жены? Кому охота доедать чужие объедки! Не стану же я предлагать себя всем подряд… Наверное, так и умру в одиночестве.
— Сними маску, и ручаюсь, что не пройдет и полгода…
— Какую маску?
— Ту, что у тебя на лице, маску притворной скромности и добродетели. Сними ее, начни снова смеяться, стань такой, какой была прежде, и я ручаюсь, что не пройдет и полгода…
Разговор этот состоялся несколько дней спустя после карнавала, который в этом году праздновался очень поздно, в марте, примерно через месяц после первой годовщины смерти Гуляки.
В день этого печального события дона Флор с утра отправилась с букетом цветов на кладбище, она долго плакала у могилы, надеясь обрести успокоение. И оно пришло, что случалось теперь очень редко. Дона Флор чувствовала лишь грусть, вспоминая о покойном. Глубокую грусть.
Но с карнавалом вновь вернулись ее мучения. Она слушала ту же музыку и те же песни. И вспоминала об ужасном воскресенье. Глядя в окно на ряженых, она снова видела мужа, лежащего в костюме баиянки на площади Второго июля среди обрывков серпантина и кружочков конфетти.
А когда группа, изображающая «детей моря», остановилась против кулинарной школы «Вкус и искусство» и негритянка Андреза Ошум со штандартом королевы вод в руках исполнила виртуозный танец под восторженные аплодисменты публики, запрудившей всю улицу, дона Флор разрыдалась. В эту минуту она почувствовала себя особенно одинокой. Год назад, когда тело покойного уже лежало на железной кровати, она отважилась взглянуть поверх плечей доны Нормы и доны Гизы на карнавальную толпу. Тогда в ее душе боролись жизнь и смерть. Невозможно было поверить, что смерть навсегда унесла Гуляку. Только со временем дона Флор поняла, что такое одиночество и какой пустой стала ее жизнь. В прошлом году в комнате лежал покойник, а она все же могла кинуть взгляд на карнавальную толпу. Теперь же ей было невыносимо смотреть на «детей моря», танцующих под аккомпанемент барабанов. Хотя в знак уважения к умершему шествие остановилось перед ее домом и Андреза протанцевала, покачиваясь, подобно судну на волнах, хотя все говорило о том, что память о друге, скончавшемся год назад, свято чтится, дона Флор не могла больше стоять у окна; она вновь видела перед собой обнаженное, бледное, застывшее в неподвижности тело.
Тяжело ей было видеть этот карнавал, а жить еще тяжелее. Покойник словно воспользовался шумным весельем, чтобы опять властно напомнить о себе. Страдания доны Флор стали невыносимыми, она не могла больше скрывать их. Измученная и растерянная, она не могла больше таить свои муки. Она устала и исстрадалась. И все откровенно рассказала доне Норме.
Дона Норма заверила ее, что она очень скоро выйдет замуж, если захочет и если снимет с себя маску холодного безразличия. Она обратилась за поддержкой к доне Гизе, но та мало заботилась о браке, этом нелепом и антигуманном институте, ибо хоть и читала князя Кропоткина, не могла понять разницы между анархизмом и психоанализом. В браке или вне брака, считала американка, дону Флор все равно будет мучить комплекс вины, от которого она сможет освободиться, только нарушив все табу. Неважно, что это будет — обыкновенная любовная связь или нежный роман, — важно, чтоб это случилось поскорее. Но предложение доны Гизы подходило бы лишь в том случае, если бы дона Флор была сумасшедшей или самой распущенной и легкомысленной из вдов.
Слова доны Нормы вселили надежду: она готова была держать пари, что если дона Флор перестанет ненавидеть весь мир и ходить мрачнее тучи, то через полгода наденет обручальное кольцо или в крайнем случае будет помолвлена.
Дона Гиза держать пари не стала, так как была иного мнения: почему бы доне Флор не повременить связывать себя узами семейной жизни? К чему это, когда на свете столько свободных мужчин? Да если бы она и держала пари, то проиграла бы, ибо почти всегда книжную мудрость побеждает мудрость жизни.
То ли потому, что дона Флор постепенно оттаивала и становилась более снисходительной к мужчинам, снова начав улыбаться и разговаривать то с одним, то с другим, хотя и оставалась по-прежнему скромной и учтивой, то ли по чистой случайности (что более вероятно), но уже через месяц после разговора с доной Нормой и доной Гизой выявились откровенная заинтересованность и самые честные намерения доктора Теодоро Мадурейры, совладельца аптеки на углу Кабесы. Дона Динора с победоносным видом потребовала вознаграждения.
— Я же говорила еще несколько месяцев назад, когда увидела его в хрустальном шаре: солидный и приличный господин, доктор и с достатком. Разве я не оказалась права? С вас причитается, дона Флор!
— Повезло доне Флор! Отличная партия! — таково было, единодушное мнение подруг и кумушек.
Трудно сказать, когда именно фармацевт заинтересовался доной Флор, никто не назовет точно час и минуту, когда началась эта любовь, любовь зрелого мужчины, равной которой не было в его жизни, мучительная и роковая, не считающаяся ни с часами, ни с календарем. Некоторое время спустя доктор Теодоро, застенчиво улыбаясь, признался доне Флор, что он давно, еще до смерти Гуляки, начал на нее заглядываться. Из маленькой провизорской в глубине аптеки он восхищенно следил, как она пересекает площадь или идет по Кабесе. «Если я когда-нибудь решусь, то возьму себе в жены только такую женщину, красивую и достойную», — размышлял он, стоя возле пробирок и склянок с лекарствами. Разумеется, это было платоническое чувство, ибо фармацевт не относился к тем мужчинам, которые способны увлечься замужней женщиной и помышлять о ней, пожирая ее алчным взглядом, или (если употребить точное и изящное выражение аптекаря, всегда умеющего смягчить самые вульгарные слова) «глазами, полными греха и вожделения».
Первой увлечение фармацевта заметила дона Эмина, которую, впрочем, мало занимали чужие дела: она не любила сплетничать и делала это только по необходимости, чтобы не отставать от подруг. По сравнению с другими кумушками дона Эмина казалась скромной и застенчивой.
Это было в начале апреля, когда студенты выходят на улицы, празднуя начало учебного года. В длинной процессии, возглавляемой старшекурсниками, шли новички. Они были обриты наголо, завернуты в простыни и связаны друг с другом веревкой, подобно рабам в древности, а в руках они несли плакаты, высмеивающие правительство, высокие цены и глупых политиков.
Выйдя из здания медицинского факультета на Террейро де Жезус, шествие пересекло весь город, направляясь к Барре. В наиболее людных местах старшекурсники, сидевшие верхом на ослах, увеселяли зевак шутовскими речами.
Жители улиц, примыкающих к площади Второго июля и Кабесе, заслышав призывные звуки труб, заторопились посмотреть на процессию, и дона Флор с подругами не остались в стороне.
Дона Эмина успела заметить, что доктор Теодоро стоял за прилавком аптеки, не обращая никакого внимания ни на студентов, изображающих профессоров и общественных деятелей, ни на их шутки. Он мирно беседовал с приказчиком и кассиршей. Но как только увидел подружек, стал нервничать. Это удивило дону Эмину, и она решила понаблюдать за аптекарем. Всегда спокойный и сдержанный, при виде подруг он торопливо встал со своего обычного места за прилавком, вежливо поклонился и громко приветствовал женщин. Но сначала (и это очень важная деталь) он вынул из жилетного кармана гребенку и провел ею по своим черным волосам, кстати сказать, без всякой надобности, поскольку прическа его под толстым слоем бриллиантина была безупречна. Спокойствие изменило аптекарю, и он засуетился, как мальчишка. «Я видела, что он надел пиджак, прежде чем поздороваться с нами», — сказала дона Эмина, стараясь найти объяснение поступкам фармацевта.
Он был в безукоризненно белой рубашке и сером жилете, толстая золотая цепь эффектно свисала из кармана, где лежали часы, тоже золотые, доставшиеся в наследство от отца, складки на брюках были идеально заглажены, туфли начищены до блеска. На пальце сверкало докторское кольцо. Словом, этот высокий мужчина производил очень приятное впечатление.
Подруги любезно ответили на его поклон; фармацевт был известным человеком в тех краях, уважаемым и принятым в лучшем обществе. По свидетельству той же доны Эмины, приметившей, как видно, все мелочи, глаза доктора Теодоро были устремлены на одну лишь дону Флор, других он будто не видел; и если в этом взгляде нельзя было прочесть вожделения, явную заинтересованность нельзя было не заметить. «Он буквально пожирал тебя глазами», — так наблюдательная дона Эмина определила поведение аптекаря в беседе с доной Флор.