Ярость - Милошевский Зигмунт


Марте

Представьте себе ребенка, который должен прятаться от тех, кого он любит. Малец делает все, что делают другие дети: строит башни из кубиков, сталкивает машинки, проводит беседы среди плюшевых зверей и рисует дома, стоящие под улыбающимся солнцем. Ребенок как ребенок. Но страх приводит к тому, что все выглядит иначе: башни никогда не рушатся, автомобильные катастрофы это, скорее, столкновения, а не настоящие аварии. Плюшевые звери обращаются один к другому шепотом. А вода в стаканчике для акварельных красок быстро превращается месиво грязно-серого цвета. Ребенок боится пойти поменять воду, и в конце концов все кирпичики акварельных красок измазываются грязной водой из стаканчика. Каждый следующий домик, улыбающееся солнышко и дерево принимают тот же самый цвет злой, синей тучи.

Именно таким цветом этим вечером написан варминьский пейзаж.

Гаснущее декабрьское солнце не способно извлечь каких-либо красок. Небо, стена деревьев, дом на лесной опушке и болотистый луг различаются лишь оттенками черного. С каждой минутой они сливаются все сильнее, так что под конец отдельные элементы делаются неразличимыми.

Монохроматический ноктюрн, пронизанный холодом и пустотой.

Трудно поверить, что в этом мертвом пейзаже, внутри черного дома живут два человека. Один из них живет едва-едва, но вот второй столь же интенсивно, как и мучительно. Это вспотевшее, запыхавшееся, оглушенное барабанным боем собственной крови в ушах людское существо пытается выиграть сражение у мышечной боли, чтобы довести дело до конца как можно скорее.

Существо это не может отогнать от себя мысли, что в кино подобное всегда выглядит иначе, и что после титров создатели всегда должны помещать предупреждение: «Уважаемые господа, предупреждаем вас, что в реальности совершение убийства требует животной силы, хорошей координации движений, а прежде всего — отличного физического состояния. Не советуем повторять подобное у себя дома».

Уже даже просто удержать жертву — это подвиг. Тело бежит от смерти самыми различными способами. Сложно назвать это сражением, скорее, это нечто среднее между спазмами и приступом эпилепсии, все мышцы напрягаются, и все совсем не так, как в книжках, где описывается, как жертва слабеет. Чем ближе к концу, тем сильнее и сильнее мышечные клетки пытаются использовать остатки кислорода, чтобы освободить тело.

А это означает, что нельзя давать им этого кислорода, ибо все начнется сначала. А это значит, что недостаточно просто удерживать жертву, чтобы та не вырвалась, нужно ее еще и душить. И надеяться, что последующая конвульсия будет последней, потому что на очередной рывок просто не хватит сил.

Тем временем кажется, что у жертвы запас сил бесконечен. У убийцы — совсем наоборот. В плечах нарастает резкая боль перегруженных мышц, пальцы стынут и перестают слушаться. Он видит, как медленно, миллиметр за миллиметром, те сползают с потной шеи.

Убийца думает, что не справится. И в этот самый миг тело под его ладонями неожиданно застывает. Глаза жертвы делаются глазами трупа. Слишком много он видел их в течение своей жизни, чтобы не узнать.

Тем не менее, он не способен отнять рук, изо всех сил душит мертвеца еще какое-то время. Он понимает, что это в нем говорит и действует истерика, тем не менее, сжимает руки все сильнее и сильнее, не обращая внимания на боль в пальцах и руках. Как вдруг гортань проваливается под большими пальцами, так что становится неприятно. Убийца, перепуганный, ослабляет захват.

Он поднимается и глядит на лежащий у его ног труп. Проходят секунды, затем минуты. Чем дольше убийца стоит, тем больше не способен он двинуться. В конце концов, он заставляет себя взять брошенное на спинке стула пальто и натянуть на себя. Он повторяет сам себе, что если не начнет быстро действовать, то через пару минут его останки присоединятся к лежащей на полу жертве. И дивится тому, как такого еще не произошло.

Но с другой стороны, думает прокурор Теодор Шацкий, разве не этого он желает более всего.

понедельник, 25 ноября 2013 года

Ученые на мышах доказывают, что можно полностью исключить мужскую хромосому Y без вреда для способностей к продолжению рода. Так что секс-миссия становится сейчас возможной с научной точки зрения. Мир переживает за Украину, власти которой окончательно заявили, что не подпишут договор об ассоциации с Европейским Союзом. В Киеве 100000 человек выходят на улицы. Международный День исключения насилия по отношению к женщинам. Статистика говорит, что 60 процентов поляков знают хотя бы одну семью, в которой женщина является жертвой насилия, а 45 процентов проживает или проживали в семьях, где такое насилие случалось или случается. 19 процентов считают, что ничего подобного, как грубое насилие в супружество не существует, 11 же процентов считают, что ударить жену или партнершу по сожительству — это не насилие. Пендолино в ходе испытаний побивает в Польше рекорд скорости на железных дорогах: 293 км/час. Краков, третий по загрязненности город в Европе, запрещает угольное отопление. Жители Ольштына высказываются за то, что им более всего нужно в городе: велосипедные дорожки, спортивный зал и крупный фестиваль. И еще — новые дороги, чтобы преодолеть заразу автомобильных пробок. Удивляет низкая поддержка трамвайной сети, флагмана городских инвестиций. Вице-президент поясняет: «Мне кажется, многие люди уже давно не ездили на современном трамвае». Продолжается варминьская осень, на улице серо и гадко, несмотря на показания термометра, все чувствуют лишь то, что везде чертовски холодно. В воздухе висит туман, морось на улице замерзает.

Прокурор Теодор Шацкий не считал, что кто-либо заслуживает смерти. Никогда. Никто, какими бы не были обстоятельства, не должен ни у кого отбирать его жизни, ни вопреки закону, ни в соответствии с его буквой. Он глубоко верил в это с тех пор, как себя помнил, но вот сейчас, стоя на светофоре, на перекрестке Жолнерскей и Дворцовей, впервые в жизни почувствовал, что его догмат теряет жесткость.

С одной стороны крупноблочные дома, с другой — больница, vis-à-vis больницы какие-то павильоны, на которых громадный баннер рекламирует «ярмарку кожи». Несколько мгновений Шацкий размышлял, только ли в его прокурорской голове это звучит двусмысленно. Типичный перекресток в воеводском городе, две улицы пересекаются только лишь потому, что где-то пересечься должны, никто здесь не притормаживает, чтобы поглядеть на виды за окном, народ проезжает — и все.

То есть, не проезжает. Люди подъезжали, задерживались и стояли словно бараны, ожидая зеленого сигнала светофора, а за это время их ноги врастали в педали, седые бороды вырастали и укладывались складками на коленях, а на концах пальцев вырастали ястребиные когти.

Когда сразу же после переезда он прочитал в «Газэте Ольштыньскей», что тип, управляющий движением в городе, не верит в «зеленую волну», ведь тогда народ слишком разгонится, что создаст опасность дорожному движению, он подумал, что это даже смешная шутка. Вот только шуткой это не было.

Вскоре он узнал, что в этом небольшом, что бы там ни говорили, городе, который пешком можно пройти из конца в конец за полчаса, и в котором сообщение осуществляется по широким улицам, все постоянно стоят в пробках. И — здесь следовало отдать справедливость чиновнику — им, правда, угрожала апоплексия, но, по крайней мере, они не создавали угрозы остальным участникам движения.

К тому же, этот чиновник не верил, что обитатели Ольштына могли нормально свернуть налево, вначале пропустив едущие с противоположной стороны машины. Потому, по причине заботы об их безопасности, практически на каждом перекрестке это было запрещено. Каждая улица, включенная в перекресток, получала зеленый сигнал поочередно, в то время как все остальные вежливо стояли и ждали.

Очень долго стояли и ожидали.

Потому-то Шацкий громко выругался, когда на Дворцовей, в двух сотнях метров перед его ситроеном загорелся желтый свет. Никаких шансов на то, чтобы успеть, не было. Шацкий переключился на нейтральную скорость и тяжело вздохнул.

С неба летело какое-то варминьское говно: ни дождь, ни снег, ни град. Это нечто сразу же замерзало, как только попадало на лобовое стекло, и даже самые быстро движущиеся дворники не могли победить таинственной субстанции. Жидкость для разбрызгивателя только размазывалась. Шацкий и поверить не мог, что живет в городе, где возможны подобные атмосферные явления.

Он жалел, что у Польши нет заморских колоний, вот стал бы он прокурором на каком-нибудь райском острове, и там бы он преследовал пожилых пенсионерок за то, что те склоняют официантов и преподавателей румбы к сексуальным занятиям. Хотя — зная собственное счастье — единственной польской заморской колонией наверняка был бы остров в Баренцевом море, где пенсионеров нет, поскольку никто не доживает до сорока лет, а официанты держат водку в морозильнике, чтобы та не замерзала на улице.

И для развлечения Шацкий стал представлять, что он сделал бы с ольштынским инженером, ответственным за городское движение. Каким количеством наказаний он его наказал бы, какой бы боли подверг. И вот как раз тогда его собственный догмат о смертной казни начал трещать по швам, поскольку, чем более изощренные пытки Шацкий придумывал, тем большую радость и удовлетворение он испытывал.

Он бы и проехал на красный свет, если бы не то, что, будучи прокурором, он не мог просто-напросто получить штраф, заплатить и забыть. Заловленный дорожной полицией он должен был бы, к сожалению, признаться в своей профессии, а полиция должна была выслать начальству сообщение о событии и попросить наказать дорожного пирата в тоге. Как правило, все заканчивалось предупреждением, но информация оставалась в личном деле, пятнала историю службы и, в зависимости от злорадства начальника, даже могла повлиять на пенсию. А у Шацкого складывалось впечатление, что на новой работе его и так не слишком любили, так что предпочитал не подставляться. В конце концов он тронулся, проехал мимо больницы, проехал мимо публичного дома и старой водонапорной башни и по широкой дуге въехал — отстояв свое перед светофором — в улицу Костюшко. Вот здесь уже было на что положить глаз, прежде всего, на вызывающем уважение громадном здании Административного Суда, выстроенном когда-то в качестве управления ольштынского регентства в Восточной Пруссии. Здание было превосходное: величественное, достойное, шестиэтажное море красного кирпича на облицованном тесаным камнем партере. Если бы это зависело от Шацкого, он разместил бы в этом здании все три ольштынские прокуратуры. Сам он считал, что имеет значение, то ли свидетелей по широкой лестнице допускают в такое вот здание или в архитектурное несчастье семидесятых годов, где размещался его район. Клиенты должны знать, что государство — это величие и сила на каменном фундаменте, а не экономия, недоделки, временные «лишь бы как», терразит и масляная краска на высоту панелей.

Пруссаки знали, что делали. Шацкий родился в Варшаве, и поначалу его раздражало уважительное отношение жителей Ольштына к строителям из малой родины. Ему немцы ничего не выстроили. Наоборот, они превратили столицу в кучу развалин, благодаря чему его город сделался жалкой карикатурой на метрополию. Он никогда их не любил, но следовало отдать справедливость: все, что в Ольштыне нарядное, что придавало этому городу характер, что создавало впечатление — будто город красив не очевидной красотой крепкой и закаленной женщины с Севера — все это построили немцы. Все остальное, в лучшем случае, было безразличным, но гораздо чаще — просто уродливым. А нескольких случаях, гадким настолько, что столица Вармии раз за разом делалась посмешищем Польши по причине архитектурных кошмариков, которыми ее украшали с упорством, достойным лучшего применения.

Конечно, все это было ему до лампочки, но если бы был старым немцем в сентиментальном путешествии в страну детства, он бы, похоже, залился слезами.

Проехав по Костюшко, Шацкий пересек Пилсудского, свернул в Мицкевича, проехал Коперника и нашел место для стоянки на улице Домбровщаков. Высаживаясь, брюзгливо подумал, что с тех пор, как в каждом городе на Возвращенных землях улицам были даны очень национальные названия, то обнаружить где-нибудь здесь перекресток Шевской с Котлярской было совершенно невозможно.

Лицей, в который он направлялся, носил имя — а как иначе — Адама Мицкевича. Но первые его выпускники учили не про польского национального вещуна-пророка, а про Гёте с Шиллером. Прокурор вновь подумал о том, что место значение имеет, глядя на мрачную краснокирпичную домину XIX века… Это была бы обычная, оставшаяся после немцев школа, если бы не неоготические декоративные элементы — острые крыши, окулюсы и огромные окна в центральной части фасада. Все это придавало зданию суровый, церковный характер, воображение подбрасывало оформление фильма ужасов о дидактическом эксперименте, в котором все пошло вразнос. Монашенки со стиснутыми губами, дети, сидящие без единого слова в одинаковой униформе; все они притворяются, будто бы не слышат животных воплей одноклассника, которого в третий раз заловили на несделанном домашнем задании. И никто его не бьет, о нет. Просто, он должен провести время урока один, в маленькой комнате на чердаке. Ничто и никогда еще там ни с кем не случилось. Но никто и не вернулся оттуда уже таким же, как раньше. Монашенки называют это «репетиторством»…

— Прокурор Шацкий?

Какое-то время тот бессознательно глядит на стоящую в школьных дверях женщину.

Затем кивает головой, пожимает вытянутую руку.

Учительница повела его по школьным коридорам. Интерьеры ничем особенным не отличались, если не считать того, что некоторые элементы — увенчанные арками дверные проемы, толстые стены, деревянные двери, разделенные характерным образом на квадраты и прямоугольники — напомнили ему каникулы с родителями, которые он проводил у моря, в каком-то оставшемся от немцев доме неподалеку от Кошалина. Наверняка здесь тоже можно было почувствовать тот же запах старинных кирпичных стен, если бы не щекочущая в носу смесь подростковых гормонов, дезодорантов и пасты для паркета.

Шацкий не успел подумать над тем, скучает ли он по лицейским временам и не хотелось бы ему вновь пройти преисподнюю молодости, как они вошли в актовый зал, где собравшиеся ученики аплодисментами награждали трех женщин различного возраста, которые закончили дискуссию и теперь, улыбаясь, стояли на возвышении.

— Пан приготовил какую-нибудь краткую речь? — шепотом спросила учительница. — Молодежь очень на это рассчитывает.

Шацкий подтвердил кивком, думая, что даже уголовный кодекс разрешает лгать, когда даешь показания о себе.

Тем временем, в окрестностях Ольштына, не слишком близко, но и не слишком далеко, в ничем не выделяющемся доме по улице Рувней обычная женщина, настолько обычная, что почти что среднестатистическая, была погружена в невеселые мысли относительно себя самой. Как раз сейчас она пришла к заключению, что была ни на что не годной уже к моменту рождения. Все потому, что ранее у нее было целых девять месяцев, чтобы отойти от совершенной себя. Она представляла себе это так, что, возможно, еще в момент зачатия, стрелочка на ее циферблате божественной распредтаблицы стояла посреди зеленого сектора, а потом дрогнула и пошла совсем не в ту сторону, что следует. Не настолько, чтобы она сама была больной, калекой или дурой — вовсе нет. Просто стрелка дрогнула и переместилась с зеленого поля на оранжевое. И когда первая клетка — кто знает, возможно, даже превосходная — разделилась на две, то были две первые частички несовершенной ее. А потом все уже пошло по накатанной, и в момент рождения она состояла из такого количества несовершенных клеток, что вред был неотвратим.

Перечень несовершенств тянулся в бесконечность, и, как это ни парадоксально, ей было легче вынести все это психически, поскольку о них знала только она. Отсутствие терпеливости. Отсутствие систематичности. Отсутствие собранности. Отсутствие эмпатии. Отсутствие материнского инстинкта, вот это, похоже, было для нее больнее всего. Знакомым она все время твердила, что справится, что сможет вынести лишь собственного ребенка, только собственный не действует ей на нервы. Все смеялись, она тоже смеялась, но не над тем, что сказала, но лишь над тем, что все то была херня, а не правда — собственный ребенок действовал на нервы сильнее всего. Даже когда рядом не было зеркала, было достаточно глянуть на квадратного пацана с маленькими глазками, чтобы видеть себя, все свои паршивые гены, произведенные запаршивевшими клетками.

Ну да, маленькие глазки. Их тяжело скрыть. Волосы еще как-то можно покрасить и уложить, узкие губы увеличить, остроконечные уши спрятать. Но вот маленькие глаза? Не существовало такой косметики, которая бы превратила те глубоко спрятанные в глазницах зыркальца в прекрасные, миндалевидные глаза. Такие глаза, которые бы ее спасли, чтобы люди говорили: ну, в принципе ничего особенного, но вот эти глаза, ну вправду: с переду становила, как Бозя дарила. Так что, нечего делать, с переду она не становилась.

Глаз невозможно было спрятать, фигуры — тоже, на фигуру темных очков ведь не наденешь. Эта фигура была для нее самой больной проблемой. Ничто ее не выделяло. Если бы была очень худая — у таких тоже свои фаны имеются. Очень пухлая — тоже. С громадными грудями — да толпы на нее оглядывались бы. А он мог бы говорить: эх вы, сисечки мои, сисечки любимые… Так нет же, она была квадратной, а точнее — прямоугольной. Без бедер и без талии, с ногами как у селянской бабы, на которых целый день стоять можно. Вроде как и плоской она не была, но ухватиться тоже не за что было, у толстых мужиков иногда бывают такие сиськи. И эти плечи: словно все время носила блузку с подушками, в девяностых годах подобные были модными.

Она пыталась подобрать длинную юбку и свитер, чтобы оно как-то выглядело, что у нее таки талия и бедра имеются. Для нее крайне важно было выглядеть красивее, чем обычно. Чтобы иметь что-то для него, чтобы он знал, что это не было ошибкой.

Дальше