И чем определялась эта связь? Моим даром, который — я в это твердо верил — сделает меня лучшим мастером в мире? Или чем-то другим?
Я опять стал думать, что эта связь проявится, когда я сделаю свои два автомобиля. Произойдет что-то такое, благодаря чему я получу доказательства.
И я получил эти доказательства. Но какой ценой!
Я уже говорил, что мама после смерти отца стала быстро хиреть и слабеть. Ей все труднее стало ездить в Москву, чтобы торговать моими поделками. А сам я ездить в Москву не мог. Во-первых, потому что к совсем юному пацану, торгующему на рынке, и отношение было иное, чем к женщине в возрасте. Во-вторых, я не мог себе позволить тратить два или три дня в неделю на сбыт своих изделий — тогда я не успевал бы их делать. Были и «в-третьих», и «в-четвертых».
Я был в Москве раза два, когда еще отец был жив, и мои впечатления о столице оставались чисто детскими. Но Москву столько показывали по телевизору, что, казалось, бываешь в ней почти каждый день, и меня совсем туда не тянуло.
Впрочем, иногда я задумывался о том, что, живи я в Москве, моя клиентура стала бы намного шире. Но дальше этих смутных мыслей дело не шло.
Зима подходила к концу, когда я наконец взялся за автомобили. К тому моменту у меня были готовы две октавы моих музыкальных блюдечек. Первую октаву я сделал золотым рубином, вторую — зеленой с добавкой окиси хрома. Октавы отличались по цвету, и блюдечки одной октавы никак нельзя было спутать с блюдечками другой. Кроме того, добавки различных металлов дали большую густоту и прочность звука, а главное — обеспечили разную его высоту. Сверяя свойства металлов и их удельный вес по таблице Менделеева, просчитывая различные возможности, которые может дать добавка того или иного металла, я укреплялся в мысли, что стекло для одной из самых низких октав следовало бы сделать с добавкой окиси урана (натриевой соли урана, которую обычно при этом берут) — тогда не только вид этой октавы получился бы благородного желтого цвета, причем можно было бы добиться и зеленых отливов изнутри, мерцающих и даже светящихся в темноте, но и ее глубокий низкий звук держался бы в ней основательнее. Однако где взять уран, я не знал. Вряд ли Иркин отец поделился бы им со мной с такой же легкостью, как золотом. Я даже не знал, наверняка есть ли в их лаборатории урановые соли, но подозревал, что должны быть.
Поэтому я пока что экспериментировал с серебром, подбирая такое его количество, которое давало бы густой и ровный оранжевый цвет.
Надо еще сказать, чтобы не забыть, что я нашел довольно оригинальную форму для блюдечек: в виде округлых отпечатков доисторических рыб в морском дне, слегка прикрытых тонкими водорослями. Получилось очень красиво: рисунок смотрелся почти кружевным и при этом графически четким.
Повеяло первой оттепелью, когда я взялся за автомобили. Взялся, до мельчайших деталей зная, какими они будут и как мне добиться того или иного эффекта.
Мама уехала ночным поездом с пятницы на субботу, чтобы рано утром уже торговать, с субботы на воскресенье переночевать у подруги, в воскресенье торговать до самого вечера и, сев на поздний воскресный поезд, в понедельник утром выйти на работу, где она все так же раскрашивала елочные игрушки. Я несколько раз просил ее бросить работу, но она, во-первых, считала, что ее дополнительный заработок нам не помешает, а во-вторых, хотела выработать полный стаж до пенсии, иначе она получилась бы минимальной.
Проводив маму до поезда, я помог ей загрузить сумки с аккуратно упакованными стеклянными изделиями и, вернувшись домой, сразу встал за печь. Спать мне не хотелось, хотелось побыстрее взяться за дело.
К утру у меня были готовы основы обоих автомобилей. Только тогда я сделал перерыв, открыл банку консервированных сосисок, разогрел их, позавтракал и улегся ненадолго вздремнуть.
Я проспал часа три, до полудня, и встал на удивление свежим и бодрым. Выпив чаю — больше мне ничего не хотелось — я опять взялся за работу. Когда часа в четыре меня навестила Ирка (по субботам она часто забегала ко мне), я уже показал ей две почти готовые салатницы, белую и черную. Белая была близка к французскому опалу, но мне удалось добиться большей прозрачности, чем обычно дает этот сорт стекла, и главное — как бы свечения изнутри. Для черной я применил особую технику, которая, наверное, была моим собственным изобретением (оговариваюсь «наверное», так как совсем не исключено, что до меня эту технику уже изобретали. В нашем ремесле всегда есть вероятность, что некогда какой-то мастер уже набрел на то же, что делаешь ты, и себя никак нельзя считать первооткрывателем). Нечто похожее по эффекту мне встречалось в работах братьев Даум и Макса фон Шпауна. Они использовали почти однотонные темные цвета, благородство которых подчеркивалось игрой тончайших прозрачных переливов и абсолютной строгостью травления декоративного рисунка, но у меня все это было несколько иначе. У меня все радужные переливы будто тонули в бездонном мраке, однако при этом их игра сохранялась, сам мрак становился прозрачным и возникал легкий намек на серебристую пелену, будто мрак этот дышал то ли морозом, то ли туманом. Задние фары салатниц-автомобилей пылали двумя рубинами. На белом автомобиле они смотрелись двумя махровыми маками в лацканах белого смокинга, а на черном — глазами черной пантеры, созерцающей багровый закат.
Черный и белый автомобили-близнецы были еще без крышек, многие другие детали предстояло доделать, но уже стало абсолютно ясно, что это будет одна из моих лучших работ.
— Вот, — сказал я Ирке. — Кажется, я их одолел.
— Потрясающе! — тихо проговорила она, обходя автомобили со всех сторон. Она сделала движение, будто хочет взять их в руки, но не взяла, ее пальцы застыли в воздухе. — И вот этот черный автомобиль являлся тебе?
— Да. А белый еще появится. Нам обоим.
— Не сочиняй!
— Я не сочиняю. Я знаю.
Мы провели еще какое-то время, обсуждая, что и как мне стоит доделать. Ирка не просто хорошо знала стекло, она чувствовала его и всегда давала очень толковые советы.
После ее ухода я поработал еще немного, но потом решил оставить всю доводку на следующие дни. Я сделал основу на таком грандиозном рывке, с таким напряжением сил, что в голове все мешалось, руки были как ватные, и я боялся напортить, если потороплюсь завершить обе вещицы.
Уйдя из мастерской, я заставил себя съесть тарелку супа и без сил растянулся на диване в большой комнате. Надо выспаться, думал я, завтра еще предстоит делать уроки, и садиться за них нужно на ясную голову. А перерыв в работе пойдет мне на пользу. Я успокоюсь, еще раз взвешу все свои идеи насчет общего вида автомобилей, решу вопрос с ручками на крышках… Это сложный вопрос, ведь, с одной стороны, автомобили должны быть естественной для них обтекаемой формы, без всяких лишних выступов, а с другой — без ручек не обойдешься, крышки с салатниц должны сниматься быстро и удобно. Почти засыпая, я думал, что, пожалуй, моя идея ручек как плавных вмятин, незаметных и при этом удобных для пальцев, не так хороша, как мне виделось все эти месяцы. Лучше сделать узкие боковые выступы над дверцами. Будут вполне подходящие захваты для рук, которые смотрелись бы как конструктивная деталь автомобиля. И еще мелькнула мысль, что я наконец сделал работу, представлявшуюся мне вызовом судьбе. Интересно, отзовется ли это на моей жизни, изменится ли в ней что-то? На этом я и уснул.
Проснулся я в полной темноте от внезапно нарушившего тишину звука. Спросонья я не разобрался, что это за звук, а потом подскочил как подброшенный: это же взвизгнули автомобильные тормоза! Я кинулся к окну и вгляделся в темень.
Нет, это был не мой автомобиль. В тусклом свете фонарей можно было разобрать, что он не черный, а густо-вишневый. Иномарка, и вполне солидная, но не так, чтобы очень. И потом, подумал я, мой автомобиль не взвизгнул бы тормозами, он остановился бы абсолютно бесшумно.
Но почему автомобиль притормозил прямо перед нашей калиткой? И почему я кинул взгляд на настенные часы — так рано, около пяти утра?
И тут мне стало нехорошо, потому что дверцы автомобиля отворились, и я увидел, что оттуда вылезают два мужика, такие же наглые и мордастые, как те, кто приходили к Иркиному отцу, а между ними — моя мать, трясущаяся и перепуганная.
Они отворили калитку и направились к дому. Я ждал, застыв на месте. Вот открылась входная дверь, вот они протопали через прихожую, появились в комнате и остановились, разглядывая меня. Мать шевелила губами, пытаясь что-то сказать, но голос ей отказал.
— Значит, ты и есть тот мастер, фиговинами которого эта старуха торгует? — спросил мужик повыше и поплечистей. Я рядом с ним вообще казался муравьем. — Думаешь, трудно было тебя найти?
— Я и не прячусь, — ответил я.
— Может, и не прячешься, а незваным на рынок лезешь. Значит, так. Мы тебя от всех хлопот избавляем. Будем забирать твою продукцию, рассчитываться на месте. Сиди себе спокойно в своем углу, ясно?
— И как же вы мне будете платить? — спросил я.
— Нормально, — ухмыльнулся второй. — Двадцать долларов в неделю. И, разумеется, не отлынивать. Продукцию выдавать, как до сих пор.
Предложи они нормальную цену, на том бы все и кончилось, мы бы ударили по рукам и я был бы только доволен, что матери не надо мотаться в Москву, и волноваться, будет сбыт или нет. Но к тому времени мать наторговывала почти на сто долларов, и при этом мы понимали, что мои изделия уходят по очень низким ценам. Да, жили мы замечательно, по меркам нашего города даже богато, я уже подумывал и о новом телевизоре, и о видеомагнитофоне, и о многом другом. Но как-то один знакомый, побывавший в Москве, увидел мое изделие выставленным в центральном художественном салоне, где покупатели в основном иностранцы. И стоило оно там аж сто двадцать долларов! Тогда мы поняли, что многие из наших покупателей — перекупщики, наживающиеся на нас за милую душу. Ну, дали бы они по семьдесят долларов в неделю, я бы согласился. Спокойствие дороже, а разница в тридцать долларов — вполне разумная плата за это спокойствие. И пусть потом сами бандюги получают с моих изделий хоть тысячу в неделю! А они явно рассчитывали на очень большие деньги, потому и пожаловали.
Но в том-то и дело, что люди, являющиеся ночью, с угрозами, никогда не предлагают ничего нормального и разумного. Они хотели запугать нас так, чтобы мы горбатились на них за копейки, и считали, что деваться нам некуда, что мы у них в руках. В самом деле, куда бы мы побежали за помощью?
Я-то еще попробовал возразить, говоря как можно тише и спокойней, хотя и чувствовал, как во мне начинает закипать ярость, вытесняющая страх.
— Это слишком много. Получится, что вы забираете четыре пятых наших заработков. А мне ведь еще надо материалы покупать и думать о многом другом. Нет, лучше мы будем и дальше торговать сами.
— Слушай, паря, — сказал второй. — Тебе внятно объяснили, что еще много получать будешь, можно бы и поменьше. А если не договоримся, то пусть только твоя мамаша появится на любом из рынков Москвы — больше ты ее не увидишь. Можешь и сам приехать, если жизнь не дорога.
— Пацан он еще, потому и борзый, — сказал высокий. — С борзыми разговор короткий. Чего тут не понимать? У вас два пути — или работать на нас, на наших условиях, или никто не найдет, где вас зарыли.
Он взял в руки стоявшую на нашем круглом «главном» столе вазочку для фиалок моей работы и стал изучающе вертеть ее в руках.
Я покачал головой. При этом я чувствовал, как во мне поднимается жаркая волна, и это была уже не ярость, это переросло ярость — это было ощущение силы, единения с миром, готовности мира откликнуться на мой приказ. Может быть, и чужая была это сила, не принадлежащая мне, но я чувствовал, как она в меня входит.
Да, подобное ощущение силы могло быть всего лишь моим воображением, фантазией, взращенной на фильмах, которые меня увлекали в последнее время. Но кто мне объяснит, почему, когда жаркая волна, достигнув своего предела, стала почти раскаленной и поднялась в груди так, что, мне показалось, я вот-вот задохнусь, вазочка вдруг лопнула в руках бандита, и крупный осколок так чиркнул ему по запястью, что рассек его почти до кости, и из перерезанных вен забила кровь?
Конечно, он мог слишком крепко сжать хрупкую вазочку из-за переполнявшей его злобы. Но…
Второй отшатнулся, увидев, что произошло с первым. И очень неудачно: он толкнул тумбочку, стоявшую у стены под большим зеркалом. Тумбочка сдвинулась и ударила зеркало в нижний край рамы. Оно дрогнуло, поехало вкривь — и лопнуло! Неровная трещина разделила толстенное зеркальное стекло на две части, верхнюю и нижнюю. Верхняя выскочила из рамы, и если бы бандит не успел вовремя вывернуться, рубанула бы ему по шее. Он, побледнев, смотрел, как острый край куска зеркала обрушился на поверхность тумбочки, просвистев мимо его головы, будто нож гильотины… Моя мать, добрая душа, уже тащила из домашней аптечки бинты, вату и перекись водорода, чтобы обработать рану первого бандита. Он протянул ей руку, и она стала бинтовать ему запястье, а он скрипел зубами, то ли от боли, то ли от ярости.