Я потихоньку размышлял — я был какой-то одуревший; меня, например, заинтересовало, почему на столике я вижу только десять бутылочек, тогда как их должно быть девятнадцать, — хотя в то же время я знал, что это лишено смысла.
Кто-то смотрел на меня поверх занавески, мелькнула чья-то макушка и блик света в очках — я узнал врача, который делал мне укол.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он, появившись в проходе между стеной и столом.
— Хорошо.
Он был в белом халате, маленький, пухлый, живой, деликатный, с румянцем на щеках. Черные глаза за стеклами толстых роговых очков сверкали умом, на подбородке у него была ямочка, а нос походил на толстую пуговицу. В разрезе халата красовался изящный, в зеленый горошек, галстук; когда он приблизился, там, глубже, я разглядел кант гимнастерки. Это меня заморозило. Он ничего не заметил; поставил возле кушетки низкую табуретку, уселся, взял меня за запястье, посчитал пульс, потом посмотрел мне в глаза.
— Я здоров, — сказал я, когда он ухватил пальцами розовую резину стетоскопа, торчавшего из верхнего кармана халата.
— Теперь уже да. — Голос у него был приятный, гладкий. — Вы, конечно, все помните?
— Да.
— Прекрасно! Значит, дело идет на поправку. Вы переживаете теперь сложный и, безусловно, нелегкий период — адаптация, новое окружение, специфика условий труда, не так ли? Многое вас неприятно поражает, а тут еще печать тайны, психика наша упряма, стоит ей коснуться чего-то огражденного запретом, как она уже порывается это опрокинуть, послать ко всем чертям, даже уничтожить, — реакция как нельзя более естественная, хотя в уставном отношении, гм, неадекватная... Ну, что ж... Мы вам поможем.
— Это как же? — спросил я. На мне были брюки и рубашка, туфли кто-то успел снять, пиджак висел на стене; немного смущали меня стопы в одних носках, свисавшие с края кушетки.
— О, ведь вы человек разумный, толковый... — сказал он с улыбкой. На левой щеке появилась ямочка. — А что влечет за собой разум? Скептицизм. Вполне естественная реакция. Что ж... мы не всемогущи, просто — если вы, конечно, позволите — мы с вами побеседуем, непринужденно, в частном порядке... Или вы хотели бы сначала умыться? Искупаться?
— И верно, — ответил я, — я весь липкий от этого чая...
— Ах, не будем об этом, скажу вам только — майор об этом просил, — он превосходно вас понимает, и, само собой, это не повлечет за собой никаких служебных последствий...
— Что? — хмуро спросил я.
Он заморгал.
— Ну, как же, эта сцена... помните? Вы разнервничались, вспылили — вследствие определенных неудач, — я не знаю, конечно, в чем там было дело, и ни о чем не спрашиваю — майор только просил передать вам слова ободрения. Он вас действительно ценит, также и в частном порядке...
— Вы что-то говорили о купании... — прервал я его, начиная вести себя отчасти на манер того провокатора в ванной. Я слез с кушетки и убедился, что чувствую себя вполне хорошо. Наркотик — или что там еще мне впрыснули — улетучился без следа.
Врач провел меня через боковую дверь в ванную. Я повесил одежду вместе с бельем в высокий и узкий полукруглый шкафчик, который сам захлопнулся; вымылся весь, принял горячий, потом холодный душ и, распаренный, освеженный, в просторном купальном халате, который уже лежал на стуле, открыл шкафчик с одеждой. Он был пуст. Еще не успев испугаться, я услышал вежливый стук.
— Это я, — послышался за дверью голос врача. — Можно войти?
Я впустил его.
— У меня забрали одежду, — сказал я, встав перед ним.
— Ах да... я забыл вас предупредить... вашими вещами займется сестра... может, пуговицу какую пришить, выгладить то да се...
— Обыск? — бросил я флегматично. Он вздрогнул.
— Ради Бога! Ох, это еще следы шока, — добавил он тише, словно бы про себя. — Ну, ничего. Я выпишу вам успокаивающие таблетки и что-нибудь укрепляющее. А теперь я хотел бы, с вашего разрешения, обследовать вас.
Я позволил простучать и прослушать себя. Он потряс головой, как упитанный жеребенок.
— Чудно, превосходно, — повторял он, — у вас изумительный организм. Может, пока останетесь в этом халате и перейдете в мой кабинет? Сестра совсем скоро принесет ваши вещи. Сюда, пожалуйста...
Через коридорчик, заставленный пирамидками металлических стульев, мы прошли в другую комнату, довольно темную, хотя вверху горела большая лампа; еще одна, под зеленым абажуром, стояла на письменном столе. Черные шкафы, заполненные толстыми книгами с золотыми тиснеными заголовками на кожаных корешках, тоже черных, высились вдоль трех стен. Возле одного из них стояли два кресла и низкий круглый стол, а на нем лежал череп.
Я сел. Темнота исходила от собрания книг за стеклом. Врач сиял халат, под которым оказался уже не мундир, а светло-серый скромный штатский костюм. Он сел по другую сторону стола и какое-то время смотрел на меня с выражением безмятежной сосредоточенности.
— А теперь, — сказал он наконец, словно удовлетворенный осмотром моего лица, — вы, может быть, скажете, что вас так взволновало? Здесь, в этих стенах, — он показал глазами на черные ряды книг, — можно говорить обо всем.
Он подождал и, видя, что я молчу, заговорил снова:
— Вы мне не доверяете. Это естественно. Конечно, на вашем месте я бы вел себя так же. И все же, поверьте, ради своего же блага вы должны, пусть через силу, преодолеть желание отмолчаться. Вы только попробуйте. Труднее всею начать.
— Нс в том дело, — ответил я, — я только не знаю, стоит ли... Впрочем, вы меня удивили, ведь в том кабинета вы говорили совсем другое: что вы не хотите ничего знать о случившемся.
— Прошу меня извинить, — заговорил он тихо — на щеке опять была ямочка. — Прежде всего я врач. Там я еще не был уверен, что вы совершенно пришли в себя, и не хотел волновать вас, неосторожно касаясь крайне тягостных воспоминаний. Теперь дело другое. Я обследовал вас и знаю, что не только могу, но и должен это сделать. Разумеется, я не буду настаивать, это уж как вы сами хотите. Готовы ли вы...
Он не докончил.
— Хорошо, — сказал я нетерпеливо. — Пусть. Но это история долгая.
— Безусловно, — он кивнул. — Я охотно ее выслушаю.
В конце концов, чем мне это могло повредить? Я начал свой рассказ с той самой минуты, когда получил повестку; изложил разговор с главнокомандующим, историю Миссии, инструкции и позднейших перипетий, говорил о старичке, офицерах и проповеднике, не умалчивая и о своих подозрениях. Я исключил из них только Эрмса. О том, что произошло позже — о спящем в ванной и необычном разговоре с ним, — я рассказывал уже рассеянно, вдруг осознав, что выпадение существенного звена, каким было подглядывание за Эрмсом, копирующим тайные планы, придавало моей вспышке, вернее, нападению на него, черты болезненности; поэтому, рассказывая о бледном шпионе, я пытался найти какие-нибудь детали, которые — если их усилить, раздуть — могли хоть отчасти оправдать устроенный мною скандал, — но даже для меня самого это звучало не очень-то убедительно, я чувствовал, что чем дольше рассказываю, тем больше на себя наговариваю, что мои объяснения ничего не объясняют, и последние слова произносил уже в мрачном, близком к отчаянию убеждении, что, ко всем уликам против себя я, словно их было мало, добавил свидетельства своей ненормальности.
Слушая, врач не смотрел на меня. Несколько раз он бережно брал в руки череп, покоившийся на бумагах как пресс-папье, и переставлял его то боком ко мне, то глазницами; так он и остался стоять, когда я закончил. Тогда врач откинулся назад, на спинку кресла, сплел пальцы и заговорил своим приятным, приглушенным голосом:
— Если я правильно понял, центром кристаллизации ваших сомнений в серьезности и реальности Миссии является необычайное количество изменников, на которых вы будто бы случайно наткнулись... за очень короткое время. Верно?
— Можно и так сказать, — согласился я. Я уже несколько справился от волнения, вызванного моим отчаянным чистосердечием, и смотрел в пустые глазницы черепа — опрятного, с гладким костяным отливом.
— Вы сказали, тот старичок был предателем. Вы сами догадались об этом?
— Нет. Мне сказал офицер, который потом застрелился.
— Сказал... и застрелился. Вы это видели?
— Ну да, то есть — слышал выстрел в соседней комнате, грохот падения, и через щель увидел его ногу... ботинок.