Собрание сочинений в 10 томах. Том 5. Рукопись, найденная в ванне. Высокий замок. Маска - Станислав Лем 32 стр.


— Her.

— Эллинистика — наша сокровищница! — тянул свое, не обращая внимания на крематора, Барран.

— Действительно... — согласился я. — А чем, позвольте спросить, занимается дисциплина, избранная господином профессором? Эта... десемантизация... простите, но я, по невежеству...

— Да за что же тут извиняться? Речь, видите ли, идет о сущности... Что такое наше бытие, как не вечное круговращение пшиков? Подглядыванье Природы...' Спекулятором, кстати, в древнем Риме называли и ученого-исследователя, и пшиона-лазутчика, ибо ученый есть шпион par excellence и par force, это агент Человечества в лоне Бытия...

Он налил. Мы чокнулись.

— Вы удивлены? Что ж, это qualitas occulta человека с самых давних времен. Средневековье знало шпикарни, именовавшиеся также шпионарниками... В других языках имеется «шпик», «эспион», «эспионизм» — художественное течение, весьме любопытное... на фресках можно увидеть длинные парящие ленты — на этих лентах ангелы строчили доносы... «Разведчик» и «ведун» происходят от одного корня: оба проникают в самую сердцевину вещей. Далее: «шпик» отсылает к «пику» — вершине, а так же к «пике», намекая на разум, который оттачивается и становится все острее в борьбе с природой, — ну, и тут же мы имеем слово «suspectus» — подозреваемый... суспеккланцибилистический... но о чем это я говорил? Коньячок мне путает карты... Ах да! Моя дисциплина. Так вот, дорогой мой, я только что говорил «значит» и «означает» — следовательно, мы подошли к значениям... а с ними надо поосторожнее! Человек с незапамятных времен только и делал, что наделял значением — камни, черепа, солнце, других людей, а наделяя значениями, создавал одно бытие за другим — такие как загробная жизнь, тотемы, культы, всевозможные мифы, испарения теплые и кислые, легенды, любовь к отечеству, несуществование, — так оно и шло; придаваемый смысл регулировал человеческую жизнь, был материалом, дном и рамкой, но вместе с тем и ловушкой, ограничением! Значения старились, отмирали, но следующему поколению не казалась потерянной жизнь предшествующего, которое распиналось ради несуществующих богов, клялось философским камнем, вампирами и флогистоном... Наслаивание, дозревание и истлевание значений считали естественным процессом, семантической эволюцией, пока не грянуло открытие, величайшее в истории, — впрочем, теперь этот эпитет опошлился, обесценился, теперь любую новую бомбу так называют, но вы должны мне поверить — пусть даже благодаря коньяку... Ага, ваше здоровье...

Он налил. Мы выпили.

— Итак? — сказал Барран, задумчиво улыбаясь и поправляя нос. — На чем же мы остановились? Десемантизация! Да! Это просто, очень просто: это лишение значений...

— То есть как? — глуповато спросил я и умолк, сконфуженный. Он этого не заметил.

— Со значениями надо покончить! — твердо пояснил Барран. — История и так связала нас по рукам и ногам, заклеив все толстой корой толкований, значений, мистификаций; поэтому я не лущу атомы, не потрошу звезды, но последовательно, постепенно, тщательно и всесторонне вычитаю изо всего Смысл.

— Но разве не является это... в известном смысле... уничтожением?

Он испытующе взглянул на меня. Остальные зашептались и умолкли. Офицер у стены все храпел и храпел.

— С вами не соскучишься... Уничтожением? Ну что ж, когда вы что-нибудь создаете, ракету или новую вилку, — сколько из-за этого сумятицы, осложнений, сомнений! Но если вы только уничтожаете (я сознательно пользуюсь этим упрощенным определением, вслед за вами), то, как бы там ни было, это и просто, и надежно...

— Значит, вы... одобряете уничтожение? — спросил я, безуспешно борясь с глуповатой улыбкой, которая искривляла мой рот, но он давно уже был не мой и растягивался все шире.

— Э, это не я, это коньяк... — Барран тихонько чокнулся со мной. Мы выпили. — Впрочем, нас нет, — небрежно добавил он.

— То есть как?

— Известно ли вам, какова математическая вероятность того, что взятая наудачу в космосе кучка материи приобщится к процессу жизни, хотя бы в виде листа, колбасы или воды, которую выпьет живое существо? В виде горсточки воздуха, который оно вдохнет? Один к квадрильону! Космос безмерно мертв. Одна частичка из квадрильона может включиться в круговорот жизни, в цикл рождений и гниения, — что за неслыханная редкость! А теперь скажи-ка мне, какова вероятность приобщения к жизни уже не в виде пищи, воды или воздуха, но в виде зародыша? Если взять отношение всей материи космоса, ветшающих солнц, трухлеющих планет, этой пыли и сора, именуемого туманностями, этой гигантской прачечной, этой клоаки смердящих газов, называемой Млечным Путем, этой огненной ферментации, всего этого мусора, — к весу наших, человеческих тел, тел всех живущих, и подсчитать, какова вероятность того, что первая попавшаяся кучка материи, равная по весу телу, когда-либо станет живым человеком, — окажется, что эта вероятность практически равна нулю!

— Нулю? — повторил я. — Что это значит?

— А то, что все мы, сидящие здесь, не вмели ни малейшего шанса появиться на свет, ergo — нас просто-напросто нет...

— Как, как? — Я терпеливо моргал — что-то заслоняло мне взор.

— Нас нет... — повторил Барран и вместе с остальными зашелся смехом.

Только тут я понял, что он шутил, — элегантно, научно, математически; засмеялся н я, из вежливости, потому что веселости никакой не чувствовал.

Пустые бутылки исчезали со стола, вместо них появлялись полные.

Я прислушивался к разговору ученых как прилежный, хотя понимающий все меньше и меньше слушатель. Я был уже по-настоящему пьян. Кто-то — кажется, крематор, — встав, произнес похвалу агонии как испытанию Сил. Профессор Делюж дискутировал с Барраном о дементистике и психофагии — а может, это называлось иначе? — потом толковали о каких-то новых открытиях, о Machina Mistificatrix; я пытался стряхнуть сонливость, садился преувеличенно прямо, но голова все время клонилась вперед; впадал в мгновенное оцепенение, отдалялся от говорящих и вдруг переставал их слышать, пока наконец какая-то реплика не отозвалась громко у меня в ушах.

— Готов? — внезапно спросил кто-то. Я хотел рассмотреть его и, поворачивая голову, почувствовал, как страшно я пьян. Я уже ни о чем не думал — теперь думалось мной. В облаке крошечных вспышек я ухватился за стол и по-собачьи положил на его край разгоряченную голову.

Перед самыми моими глазами была ножка рюмки, стройная, как у жеребенка; растроганный до слез, я тихонько шептал ей, что держал и буду держать ухо востро. Надо мной по-прежнему пили и разговаривали — поистине, несокрушимы были мозги ученых!

Потом все исчезло. Я, должно быть, заснул, не знаю, надолго ли. Очнулся я с головой на столе. Придавленная щека горела огнем, под носом были рассыпанные по скатерти крошки. Я услышал голоса.

— Космос... весь космос подделал... mеа culpa... сознаюсь...

— Перестань, старик...

— Приказали мне, приказали...

— Перестань, это пошло. Выпей воды.

— Может, не спит, — раздался другой голос.

— Э, спит...

Голоса смолкли, потому что я пошевелился и открыл глаза. Они сидели, как раньше. Из угла доносился пронзительный храп. Блики света, рюмки и лица плыли перед глазами.

— Silentium! Господа!

— Гаудеамус Исидор!

— Nunc est Gaudium atque Bibendum! — доносился до меня далекий гомон.

«Ну, и какая разница? — подумал я. — Точно так же, как те... Только что по-латыни...»

— Смелей, господа, смелее! — призывал Барран. — Suaviter in re, fdrtiter in modo... Spectator debet esse elegans, penetrans et bidexter... Vivat omnes virgines, господа!! Зданье — наше достоянье! Ваше здоровье!!

Все шло передо мною кругами: красное, потное, белое, худое, толстое — и сливалось с тем, что было вначале; раньше они орали «девицы!» — по-пьяному, гогоча, — «эх! милашки! сосочки! эх!» — а теперь «Frivolitas in duo corpore, Venus Invigilatrix», — почему все время одно н то же, одно и то же? Я пытался спросить, но никто не слушал меня. Они вскакивали, чокались, садились, запевали, вдруг кто-то предложил устроить хоровод и танцы, «уже было!» — сказал я, но они, не обращая на это внимания, увлекли и меня. «Туту-дуруту!» — гудел толстый профессор, и мы змейкой, гуськом, один за другим, протопали вокруг комнаты, а потом через боковую дверь в большой зал; холод, сквозивший из каких-то темных провалов, несколько отрезвил нас — куда мы, собственно, попали?

Словно какой-то Teatrum Anatomicum для чтения лекций, в виде расширяющейся кверху воронки, на дне — возвышение, кафедра, черные доски, губки, мел, полки с банками; неподалеку от двери, на столе — другие банки, пустые, без спирта; я узнал их, они были из кабинета комендерала — как видно, отсюда он их и брал. Какая-то почтенного вида фигура в черном приблизилась к нашему ритмично притопывающему кружку; крематор притормозил, изображая ртом выпускание пара. Я оторвался от поезда и стоял один, ожидая, что тут еще произойдет.

— А! Профессор Суппельтон! Приветствуем дорогого коллегу! — грянул Делюж так, что эхо отозвалось.

Прочие подхватили восклицание, перестали топать и пританцовывать, обменялись поклонами, сердечными рукопожатиями; прибывший — в тужурке, седой, с галстуком-бабочкой — понимающе улыбался.

— Профессор Шнельсупп! Просим посвящения в низшие тайны: что это такое?! — загремел Барран, развязно перебирая ногами, точно хотел пуститься в пляс.

Назад Дальше