Война и мир. Т. 1 и 2 - Толстой Лев Николаевич 5 стр.


«…солдат существо, движимое одними телесными страданиями, солдат существо грубое, грубеющее еще более в сфере лишений, трудов и отсутствия оснований образования, знания образа правления, причин войны и всех чувств человека».

Конечно, солдат 1812 года знал, стоя на Бородинском поле, цели войны, но в Платоне Каратаеве нет черт профессионального солдата старой русской армии, и он про войну не говорит.

Платон Каратаев именно не солдат, и это подчеркнуто в романе, хотя Толстой и отмечает, что «Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом».

Считая, что Платон Каратаев сдан на службу приблизительно двадцати одного года, видишь, что он пробыл на службе больше двадцати пяти лет. Значит, он участвовал в походах восьмидесятых годов XVIII века, по времени мог бы быть солдатом суворовской школы.

Русский же солдат эпохи походов Суворова был хорошо обучен, инициативен и понимал свой маневр.

Но Толстой сообщает только, что Платон Каратаев «неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был».

Появился этот образ в конце «Войны и мира», в описании пути русских пленных, идущих за отступающей армией Наполеона.

Уже определился весь строй произведения, сложились его противопоставления, но Толстой встретил в них новые трудности, именно в главах с Каратаевым.

«Пятый том начал понемногу подвигаться», — писал Толстой П. И. Бартеневу 20 августа 1868 года (61, 205).

Легко, как заранее предусмотренное, появилось светское толкование истории в салоне А. П. Шерер. Идут главы о Николае Ростове в Воронеже и о Ростовых в Троицкой лавре.

Близится изображение победы. Заново проверяется, как изменились герои, прошедшие через испытание войны.

Труднее всего дались Толстому главы о том, как изменился Пьер в плену.

В третьей редакции плена появляется образ Платона Каратаева. Каратаев перестраивает сознание Пьера своей народной мудростью.

Сцена казни невинных людей, объявленных поджигателями, сламывает Пьера:

«С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора».

Пропала вера в «благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога».

Очнулся Пьер, увидав разувавшегося Каратаева. Он увидел и, как ему показалось, понял основы иного, народного, не государственного и не личного самосознания.

Образ Платона Каратаева отличается от других образов, созданных Толстым, и само собой возникает вопрос о происхождении этого типа.

Образ построен на одной черте, последовательно проведенной: черта эта — «круглость», «законченность» и «спорость».

Про Каратаева сказано: «аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки…» и дальше: «Пьеру чувствовалось что-то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях…»

В следующей главе мы читаем: «Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего-то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие, нежные глаза были круглые».

Каратаев дал Пьеру возможность понять иное мироощущение, не основанное на злой пружине власти и жестокости.

Каратаев «не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие были проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал».

Каратаев говорит изречениями, которые сам не замечает и даже не может повторить: «Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность».

Каратаев не отдельный, не выделенный человек, он все умеет делать «не очень хорошо, но и не дурно».

Он пел песни, но «не так, как поют песенники, знающие, что их слушают…»

То, что говорит Платон Каратаев, как бы очищено, обобщено и характеризовано, как особый дух «простоты и правды».

«Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати».

Пословицы, наполняющие речь Каратаева, выписаны Толстым из сборников И. М. Снегирева и В. И. Даля. Сборники эти хорошие, но уже очищены цензурой от всяких вольностей.

В сцене смерти Каратаева характеристика его обобщается; Пьер думает, засыпая, о нем:

«И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», — сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стреми лась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею».

Глобус — это слитная жизнь бессмертного, но и безликого народа.

Каратаев жизнен, но он книжно закруглен. Описывая его, Пьер как бы цитирует книгу. Ф. Буслаев в «Исторических очерках русской народной словесности и искусства», вышедших в Санкт-Петербурге в 1861 году, так писал про народное творчество и душу народа:

«Вся область мышления наших предков ограничивалась языком. Он был не внешним только выражением, а существенной составной частью той нераздельной нравственной деятельности целого народа, в которой каждое лицо хотя и принимает живое участие, но не выступает еще из сплошной массы целого народа. Тою же силою, какою творился язык, образовались и мифы народа, и его поэзия.

Все шло своим чередом, как заведено было испокон веку: та же рассказывалась сказка, та же пелась песня и теми же словами, потому что из песни слова не выкинешь; даже минутные движения сердца, радость и горе выражались не столько личным порывом страсти, сколько обычными излияниями чувств — на свадьбе в песнях свадебных, на похоронах в причитаниях, однажды навсегда сложенных в старину незапамятную и всегда повторявшихся почти без перемен. Отдельной личности не было исхода из такого сомкнутого круга».

Книга эта была в библиотеке Толстого.

Мир Каратаева связан с освобождением Пьера от мира Элен. Развал наполеоновской армии так же показан, как развал нечеловечески ложного дела. Это снимает злорадство над побежденными и предохраняет от возможности злорадного преувеличения бедствий врага. Все описание плена освещено и обобщено каратаевским светом.

Бедствия пленных невыносимы, они показаны скупо и сдержанно. Развал наполеоновской армии дается скупыми кусками.

«Больше пропускать» — помнит все время Толстой.

Сами пленные понемногу забывают о том, кем они были когда-то.

Параллельно вырастает Пьер. Мир Каратаева своей невыделенностью из общего, так сказать, своей безымянностью — идеал Толстого и Пьера этих лет.

В то же время этот мир как бы сам борется с нечеловеческим миром Наполеона и его превращает в груду сора.

Рассказ о бездействующем и как бы ничего не испытывающем Платоне Каратаеве отрывист и занимает немного места. Каратаев мало говорит, кормит собачку, шьет рубашку, разговаривает с Пьером, но действие темы Каратаева простирается более чем на сто страниц романа и связывает все пропуски описания гибели великой армии.

Тема эта возникает опять в конце романа. Возникает вопрос: можно ли бороться со злом, если ты согласен с Каратаевым?

Назад Дальше