— Чей карандаш? — показал он свою находку, подобранную по пути к школе.
В любопытных глазах завертелись быстрые догадки.
— Жаровой Люси! Жаровой! Её карандаш! — отозвались сразу несколько голосов. Здесь и в самом деле знали друг про друга все, и даже такая малость, как карандаш, не могла затеряться в безвестности.
— Жарова Люся! А ты что молчишь?
Ученица, сидевшая за первой партой, медленно поднялась, слегка удивилась и стала выбираться из-за парты.
— Мо-ой… — Жарова Люся взяла карандаш и вернулась на место, девичьи потупив серые с туманной поволокой глаза.
Снаружи донесся знакомый треск вертолета, и тотчас мальчишеский голос оповестил:
— Катушку тащит.
— А вчера самосвал доставили! — добавил другой мальчишеский голос, конечно, не для ребят, а для Холмина и Саши, для их просвещения. Ребята говорили на школьном правильном наречии, а пошехонский окающий и певучий говор оставался за дверьми класса — с какой радостью они, наверное, подхватывали его, едва лишь вылетев отсюда.
— Решать больше не будем? — с надеждой полюбопытствовал ещё один не самый прилежный. И его нетерпение — как оно часто бывает — привело к противоположному результату.
Холмину стало известно, что, не надеясь на скорый его приход, учительница задала ребятам контрольную по арифметике, и требуется минут двадцать, чтобы они закончили. Разумеется, он согласился подождать.
Татьяна Федоровна провела его и Сашу за дощатую перегородку, где помещалась учительская — с деревянным диваном, со столом, заваленным тетрадями, с книжным полупустым шкафом… Случайно или скорее умышленно в дощатой перегородке был вынут крупный сучок, и в образовавшийся черный косой глазок был виден класс: правый ряд, где сидели ребята постарше, и левый, где едва торчала из-за парт мелюзга. С утра здесь в школе занимались вместе четвертый и второй классы — учительница смутилась оттого, что Холмин вовсе и не знал о существовании таких школ, где с утра в одной комнате учатся четвертый и второй, а с обеда — третий и первый. Незнание Холмина оказалось будто в упрек ей, Татьяне Федоровне, а не ему, городскому культурному человеку. Со служебной торопливостью она принялась показывать гостю детские работы: альбомы к памятным датам с наклеенными журнальными картинками, альбомы с засушенными травами и цветами, календари природы, где были записаны дни прилета и отлета журавлей, гнездившихся по болотистому берегу Рыбинского моря. С трудом находя, что можно лестного обо всём сказать, Холмин начал догадываться, что не только ребятам лунинским, но и учительнице редко выпадал случай встречи с новым человеком.
После календарей ему была показана ученическая тонкая тетрадка с надписью на обложке: «Они сражались за Родину». На листках в косую линейку шел список фамилий, выведенных в столбик со школьной старательностью. Холмин перебрал все листки, невольно замечая две известные ему здешние фамилии — Королевых и Жаровых, — встретившиеся в тетради не раз. Всего фамилий в списке оказалось перенумеровано шестьдесят три, и этим, наверно, объяснялось, почему старательный переписчик взял двухкопеечную тонкую тетрадь, а не общую, подороже, в клеенчатом переплете. Может, переписчику, при всей малости лет, инстинктивно казалось страшным брать для такого списка тетрадь с большим запасом страниц. Хватало и тонкой. Хватало для детской внеурочной работы шестидесяти трех фамилий с именами и отчествами — и этот список был непомерно длинен для деревни в одну улицу. Зато неизвестных здесь и быть не могло — Холмину опять вспомнились Сашины слова о жизни, что у всех на виду, до мелочи известна, будто положена под микроскоп. И смерть, значит, тоже у всех на виду.
— Дети проделали большую работу, — скромно пояснила учительница. — Ходили по домам, в сельсовет… Конечно, у Ермаковской школы больше возможностей. Они поставили в парке за школой обелиск с именами… У них десятилетка, с нами не равняйте…
Холмин положил тетрадку, замечая, что Саша не торопится её брать, как брал, чтобы порадовать учительницу, все показываемые Холмину альбомы и календари. Может, Саша и сам ещё учился в Лунинской начальной школе, когда стал складываться — сначала начерно — поминальный перечень его родичей и земляков, зарытых вдалеке от родного Пошехонья.
Саша сидел напротив Холмина на деревянном диване, а Татьяна Федоровна — рядом с ним, уступив Холмину учительский стул, откуда в косой глазок виден был класс, замерший над контрольной. Не один класс, а два — четвертый и второй, у каждого своя контрольная. Даже за перегородкой слышны были вздохи и прилежное сопение. Все трудились, уткнув носы в тетради, и только один малыш — из второго класса, с задней парты, глазел по сторонам, проявляя живое беспокойство. Такой мальчишка-гвоздь, которому колко сидится на месте.
Поглядывая на него, Холмин думал о том, случайность или закономерность привела его сегодня в бревенчатый школьный дом, где женщина не молодых лет воплощала в детских глазах все науки, какие есть на свете, и была сама себе и ректором, и ученым советом. Если кто ищет в жизни ключевую позицию, разве не здесь самая ключевая — для тех, кто ищет ключ, с которого начинается река, а не ключ, каким открываются нужные двери.
Мальчишка-гвоздь вдруг привстал из-за парты, вытянул шею и на цыпочках побежал наискосок через класс — к Жаровой Люсе. А она сидела, распарившаяся, как в бане, и покорная женская безнадежность была написана на её лице. Видно, выпала на долю Жаровой Люси совершенно невозможной трудности задача. Мальчишка-гвоздь подбежал к ней, наклонился над её тетрадью и, задумавшись на минуту, начал быстро нашептывать на ухо, а потом взял с парты тот злополучный терявшийся карандаш и вывел на промокашке решение.
Учительница сидела далеко от косого глазка и не могла видеть, кто именно топотнул по классу, кто влил в тихое сопение свой нетерпеливый жаркий шепот. Но она, чуть поворотясь, кинула за перегородку:
— Жаров Леша! Сядь на место! — Значит, учительница уже знала, уже привыкла, что на контрольной по математике мальчишка-гвоздь с задней парты второго класса непременно изловчится перебежать наискосок к передней парте четвертого класса на выручку Жаровой Люсе, своей старшей сестренке или, может, вовсе и не сестренке, и дальней родне. И для мальчишки-гвоздя тоже привычным и нетрудным стал путь наискосок через два школьных года. Вот он сорвался из своих восьми лет в мир десятилетних и возвращается обратно с видом пойманного за руку озорника, а ребята переглядываются и восторгаются — не им, а всевидящей учительницей.
Холмин взглянул на Сашу — тот смеялся, заслонившись ладонью. Конечно, и сам когда-то исподтишка, как в чужой огород, шастал через два года, чтобы выручить старшего приятеля, запарившегося над трудной задачей. Уходил вперед сверстников на два года и слышал не возглас восхищения, а спокойный укор:
— Королев Саша! Сядь на место!
Холмину бы вместе посмеяться, но он не мог. Давно не было у него такой пронзительной вспышки душевной боли, как сейчас. Он сидел как ослепленный и не мог понять, что с ним творится. И на кого он вдруг разъярился? На Пошехонский районе, ещё не сведший свои вековые счеты с этой бревенчатой школой? На великих стариков, глазеющих с лукавой деревенской пронзительностью, как возвращается виновато на место мальчишка-гвоздь, свободно проникающий сквозь годы? Или на самого себя? Холмин не находил понятных ему причин. Лишь погодя он понял, что же с ним случилось в тот странный час в Лунинской начальной двухкомплектной школе. Острая догадка сверкнула долгожданно перед сном в егерской продымленной сторожке — догадка о том, что никогда ещё ему не было так дорого и мило всё сущее на земле, как в тот миг ослепляющей боли.
— Жаров Леша, иди сюда! С тетрадкой! — укоризненно позвала учительница. Мальчишка-гвоздь тут же появился за перегородкой с раскрытой тетрадью. — Своё-то всё решил?..
Жаров Леша неопределенно повел плечом. Он стоял перед учительницей, оборотясь к Холмину, и внимательно разглядывал гостя. Холмин почти ощутил, как ходящий сквозь годы мальчишка-гвоздь крутит и подвинчивает неведомый тончайший механизм с голубыми чистыми линзами. Не нахально, а очень открыто он навел на Холмина свой микротелескопический взгляд и наблюдал то ли далекую планету, то ли жука на ладошке.
После обеда за ним приехал егерь, и в оставшиеся дни недели Холмин с обычным для него азартом отдавался охотничьим невзгодам — коченел под осенним дождем, таскал на сапогах пудовую грязь, кашлял от дыма в егерской избушке. Старик перекормил Холмина сотовым медом, и у него чуть не высыпала детская болезнь — золотуха.
Когда Холмин спросил Сашу, чем тот занимался эти дни, Саша ответил почти виновато:
— Ничем… Помогал…
Они уехали из Лунина на катере «Кооператор», принадлежавшем Пошехонскому райпотребсоюзу и развозившем вдоль морского побережья разные нескоропортящиеся товары. Провожали их все Королевы и мальчишка-гвоздь Жаров Леша. Холмин считал, что об той своей поездке он никому не сможет толком рассказать — кроме Николая Илиодоровича, но в Москве ему все равно пришлось рассказывать о Пошехонье, и многие из слушавших говорили, что надо непременно съездить туда, пока еще нет бетонки, а то потом будет уже не так интересно.
Бывает, что дом уже и не назовешь домом — до того он обветшал и просит: скорее бы конец. Тут и появляется для такого жилья новое название — строение. Ему на слом идти, а заделался вдруг строением. Как правило, по соседству доживают ещё несколько таких же строений-долгожителей да в придачу не старый годами, но вовсе сгнивший барак. Пока по их душу не пришел бульдозер, всем светит у ворот общий адресный фонарь и на всех общий захламленный двор. Тем и страшны старые дворы, ждущие сноса, что там людей ничем не удивишь сверх меры — столько всего перевидано. В стены строений въелись несчастья всех сортов — насквозь пропитаны ими. Когда бульдозер наконец заявится и раскатает всё по бревнышкам — тут без костра не обойтись, как бы ни строжились пожарники. Боже упаси мусор этот грузить на самосвал — дурное по ветру подымать. Только жечь дотла — дерево, обои с дранкой, домашний хлам… Все сжечь на месте, заодно с клопами, а золу с пеплом в землю втрамбовать, пусть земля всё своими соками переест, а после ещё пусть снег на целую зиму погуще забелит — будто не было ничего и никогда на этом ровном месте.
Но бульдозер ещё когда придет, а жить как-то надо. Если не очень о себе воображаешь, не заносишься, то и легче, — Тоня так рассуждала.
Тоня работает на кабельном заводе оплётчицей. Андреев приехал к ним в город из Средней Азии и поступил мастером в волочильный цех, но ему там не поглянулось, и теперь он в СМУ работает по сантехнике.
В общем дворе объявился новый человек. Неделю ходит, другую — никуда не девается — значит, теперь здесь живет. Кто такой? Говорят, Тонькин муж. Здравствуйте — до свидания, у неё другой был, ростом покороче… Тю!.. Того уже давно и след простыл. Нового завела.
Всех, с кем была в дружбе, Тоня как-то в субботу позвала в гости: свадьба не свадьба, а так — знакомство с новым человеком. Тоня с Андреевым сидела во главе стола, соседи деликатно желали этому дому всяческого благополучия. Тоня цвела от счастья, а Андреев держался нелюдимо — весь черный как грач, глаза с желтинкой, сразу видно — характер тяжелый.
На следующую субботу гулянку собирали Тонькины соседи и высчитывали, кого звать, кого нет.
— Тоньку непременно. И этого с ней… как его… Тонькиного, значит, мужа…
Но Андреев к соседям в гости не пошел. И после, на другие приглашения, то придет с Тоней, то её одну отправит. Во дворе поняли: с этого мужика где сядешь, там и слезешь, не постоянный человек, не надежный. Так Андреев и остался для всех не сосед, а Тонькин муж, только и всего.
Тоня признавалась женщинам: о загсе и разговора не было с самого начала, какие уж могут быть разговоры о загсе, если у неё, у Тони, сын имеется, Валерка, всем известный. Эту её женскую в себе неуверенность Андреев принял как положенное. Тоню он заметил у проходной с первых дней, как поступил на завод. Она ему приглянулась, и он все про её жизнь у людей выспросил, а уж тогда приступил к знакомству. Ну конечно, Тоня девочку из себя не строила, знала, чего он добивается, а в нём, кроме влечения к ней, жила удобная мысль: когда надоест, тогда и брошу, никто слова не скажет.
С Тоней Андрееву жилось нехлопотно. Из всех прежних житейских неудач она вынесла непамятливость на обиды. А насчет Валерки своего изо всех сил старалась, чтобы мальчишка Андрееву не мешал. Тонькиному сыну шел уже девятый год, уродился он не в мать: лопоухий, с желтыми совиными глазами. Подойдет к мальчишкам, играющим за сараями в подкидного, уставится на них и дождется, что проигравший сорвет всю злость на нем: «Ну, чего уставился? Давно по шее не получал?»
Андреева тоже раздражал пристальный взгляд немигающих желтых глаз. И раздражала неряшливость мальчишки. Пахло от Тонькиного сына и кислым чем-то, и псиной, даже если он не со двора прибегал, во всем стареньком, а из школы возвращался, в новом форменном костюме с белым воротником… Конечно, тут все дело было в школьном именно сукне, но откуда Андрееву про то знать? Школьное рыхлое сукно голубиного цвета будто специально изобретено как собиратель запахов — чем дурней запах, тем крепче его всосет школьная форма.
Валерка держался с Андреевым настороженно. Не звал ни папой, ни дядей Петей, ни по имени-отчеству. Ломал свою лопоухую башку закоренелого троечника и находил, из чего сложить неопределенные обращения: «Мама велела звать к обеду…» или «Чего во дворе сказать? Там спрашивают четвертого в домино…»
Андреев имел привычку по вечерам мастерить — для отдыха и спокойствия души. Тоня уже знала, что после ужина её дело скоренько прибрать и насухо вытереть застланный клеенкой стол. Андреев для своих занятий и абажур особо переоборудовал — чтобы спускать и поднимать. Напевая себе под нос старинные песни, перенятые от своего бати, ивановского мастерового, Андреев разбирал и собирал радиоприемник, налаживал старому охрипшему будильнику нежный малиновый звон, выгибал из проволоки затейливый колпак для настольной лампы… Весь уходил в своё заделье и вдруг слышал за спиной Валеркино хрюканье, — от мокрого звука Андреева всего передергивало, будто за шиворот скользнуло мерзкое насекомое.
Оглядывался он не через плечо, а вниз и вкось — на пол.
— Опять ноги мокрые! — говорил Андреев, обнаружив на полу Валеркины сапоги. — Мать за тобой вытирать не успевает. Тоня, ты погляди, как он наследил! Нет, нет, ты за ним не подтирай, не приучай! Сам подотрет — другой раз аккуратней будет!..