О любви - Нагибин Юрий Маркович 6 стр.


«А жутковато звучит насчет человеческой седины! — подумал Гущин. — Надо обладать завидно ясным и нетревожным духом, чтобы начертать такое воззвание».

Он услышал короткий смешок. Возле него стояла девушка с чистым детским лицом и пышно-застылой, слишком взрослой и модной прической.

— Не бойтесь, — сказала девушка. — Это же добровольно.

Перенесенный из смутных образов освенцимского злодейства, из полубредовых видений войны, внезапно нахлынувших на него, в детскую нежность взгляда, смеха и голоса, Гущин не понял обращенных к нему слов.

— Вашей седине ничто не грозит, — чуть смущенно пояснила девушка.

У Гущина была та красивая стальная седина, которую приносит раннее поседение, она не старила, скорее молодила его сорокапятилетнее, смуглое и печальное лицо. В отваге обращения и слов девушки таилось лестное для Гущина, но он был человеком оскорбленным, безнадежно оскорбленным собственной женой и потому не испытывал ни радости, ни гордости, скорее даже печаль его усугубилась. Так и всегда бывало, когда из внешнего мира поступали к нему добрые сигналы. Проще было жить с сознанием, что он никому даже мимолетно не интересен, не привлекателен, — наибездарнейший тускляк, вполне заслуживший судьбу домашнего отщепенца.

— Хорошо хоть, что им не требуются человеческие зубы, ногти и кожа, — не понуждая себя ни к любезности, ни к остроумию, хмуро отозвался Гущин.

Страдальческая гримаса покривила лицо девушки, на миг состарив его.

— Простите, — сказала она. — Это была плохая шутка. Я бестактная дура.

— Да что вы! Я вовсе не узник фашистского лагеря.

Ему стало жаль девушку. Бедняжка захотела просто пошутить с незнакомым человеком, и вот какая получилась бодяга!

— Бросьте, ей-богу! Все в порядке. — Гущин улыбнулся. — А для чего им нужны эти волосы?

— Для париков. — Девушка тоже улыбнулась, поверив, что не причинила ему боли.

— А я думал, для матрасов.

— Для матрасов?

— Да. В немецких гостиницах над умывальником висит целлулоидный рожок, туда полагается сбрасывать вычески. Потом этими волосами набивают матрасы.

— Как мило! Как разумно! — Девушка передернула плечами. — И как отвратительно!

Тема была исчерпана, и двум незнакомым людям, случайно столкнувшимся возле студийной доски объявлений, ничего не оставалось, как разойтись в разные стороны. Сейчас незнакомка, с ее чистым детским лицом и взрослой пышной головой, уйдет, исчезнет, растворится в сумятице проспекта ее белый тонкий свитер и короткая плотная юбка, едва достигающая колен по-женски прекрасных ног. И сколько бы еще ни прожил Гущин, он никогда больше не увидит ее больших, доверчивых и веселых глаз, ее рта, сразу стареющего от страдания, не услышит короткого смешка и нежного голоса. В ужасе перед ожидающим его одиночеством, Гущин, тюфяк, размазня, подкаблучник, вдруг ринулся напролом.

— Вы торопитесь?.. Может, побродим по городу? Если у вас, конечно, есть время. Я тут в командировке, только зайду на студию, буквально на пять минут… А потом мы могли бы покататься на речном трамвае, посидеть в кафе или пойти в Летний сад…

Девушка смотрела на него с любопытством и вроде бы с сочувствием. Гущин ее глазами видел себя: тяжелый, темный не по сезону мосторговский костюм, слишком тугой и округлый — «пасторский» — воротничок, дешевый, не идущий к костюму галстук, давно не чищенные ботинки на микропоре и удручающе огромный, заношенный дерматиновый портфель.

— Как много всего сразу! Подумайте: прогулка, кафе, речной трамвай, Летний сад! Вы ничего не забыли? Ведь еще можно подняться на Исаакия, съездить в Лавру и на Волково кладбище, а потом — Эрмитаж, Русский музей, квартира Пушкина.

Она просто смеялась над ним, над жалкой прытью немолодого, унылого человека в мосторговском костюме и пасторском воротничке.

— Простите, — сказал Гущин, смиренно и без всякой обиды возвращаясь на подобающее ему место. — Это внезапное помрачение рассудка. Со мной давно никто не заговаривал на улице. Мне вдруг показалось, что мир сказочно подобрел.

Лицо девушки знакомо притуманилось, будто постарело. Видимо, она обладала редкой способностью проникать за оболочку слов.

— Зачем вы так? Я же не отказываюсь. Но мне тоже нужно на студию, и тоже на пять минут.

— Так идемте! — притворно радостным голосом сказал Гущин, уверенный, что девушка «потеряется» в бесконечных коридорах «Ленфильма». — Вам в какой отдел?

— В актерский.

— Вы?..

— Да, я именно то, что никогда не требуется на студии, — актриса. А вы? Ума не приложу. Вы не подходите к студийной обстановке.

— Почему? Судя по той же доске объявлений, студия имеет дело не только с творческими работниками.

— Нет, — девушка покачала головой. — Кино, как бог — шельму, метит всех, кто попадает в его орбиту. Студийный счетовод ближе к Олегу Стриженову, чем к другому счетоводу из какого-нибудь ЖЭКа. Вы не киношник, вы серьезный и грустный человек, случайно попавший в страну лжечудес.

— Проще говоря, я инженер. По специальности катапультист. Меня прислали сюда по вызову группы «Полет в неведомое».

— Знаю, — сказала девушка. — У них там все время катапультируются. Вы москвич?

— Да. Я заметил, ленинградцы мгновенно угадывают москвичей.

— Простонародный говор выдает, — засмеялась девушка. — Ну что же, мы уже знаем друг о друге в пределах анкеты для поездки, скажем, в Болгарию. Не заполнена только первая графа. — Она протянула ему руку. — Проскурова Наталия Викторовна. Наташа.

— Гущин Сергей Иванович.

Они обменялись рукопожатием и вошли в вестибюль киностудии.

— Вам за пропуском? — И гордо: — А у меня постоянный. Значит, встречаемся здесь или лучше у входа через четверть часа.

Кивнув вахтеру, видимо знавшему ее в лицо, она побежала по коридору в глубь помещения. Гущин проводил ее взглядом. Он понимал, что больше не увидит ее, но не испытывал давешней муки. Она не исчезла безымянно, не истаяла сном наяву, она подарила ему свое имя и тем как бы дала право на себя, право помнить, скучать, надеяться. Он может знать и называть ее, говорить с ней в своей душе, его одиночество заполнено. Судьба сделала ему нежданный и незаслуженный подарок, он должен благословлять милосердие судьбы и не помышлять о большем.

Гущин долго ждал, когда инвалид-охранник выпишет ему пропуск искалеченной рукой, но даже мысленно не торопил его. Время ничего не значило теперь для Гущина, ибо пережитое мгновение замерло и стало вечностью. Тот сложный обмен, который происходил сейчас между Гущиным и действительностью, не подчинялся законам времени: творилось вселение Наташи в клешню охранника, в мокрые ресницы престарелой артистки, которой отказали в пропуске, в тонкий прыщеватый профиль длинноволосого юнца, сказавшего своему приятелю самоуверенным и бедным голосом: «Старик, лента удалась!», в испуганные косички двух школьниц, влекомых на жертвенный алтарь искусства, — во все малое, жалкое, ущербное и милое, что окружало Гущина.

Это продолжалось и после, когда с пропуском в руке он наконец-то ступил в студийный коридор, до головокружения напоенный Наташей. Он думал: от кого так неистово оберегают студию? — и жалел маленьких глупых людей, учредивших пропускную канитель, — они находили свое искупление в Наташе. И режиссер игрушечного фильма «Полет в неведомое», и красноносый инженер по технике безопасности, с которыми он в последний раз обсуждал проблемы катапультирования, и высокомерная секретарша директора, отмечавшая ему пропуск и командировку, и толпящиеся в коридорах непризнанные гении — все были невиновны перед миром, осиянные заступничеством Наташи, ее искупительной прелестью.

Когда же он спустился в вестибюль и увидел сквозь мутноватые стекла входных дверей летний уличный мир, уже не принадлежащий студии, ему вдруг не хватило смирения. Он почувствовал, что не в силах распахнуть дверей. Он любил эту студию, где творилась странная, таинственная жизнь Наташи, пусть не вся ее жизнь, а лишь малая и не главная частица, но пока не захлопнулись за ним двери, тоненькая ниточка еще связывает его с Наташей. Внезапно его осенило: а что, если пойти да и сдать цеху париков свои седые человеческие волосы? Он будет вправе еще какое-то время не покидать студию, и, кто знает, быть может, Наташа сыграет в парике из его волос роль старинной светской дамы? Но пусть и не сыграет, все равно он сочетается с ее миром чем-то интимным и вещественным. А там, усмехнулся про себя Гущин, глядишь, и впрямь студии понадобятся человечьи ногти, кожа, кости, внутренности, и он сдаст всего себя, как утиль — чем он на деле и является, — во славу любимой.

— Это бог знает что! — услышал он задыхающийся, беспомощно-гневный голос. — Вы… вы просто старый авантюрист!

Перед ним стояла Наташа, ее темные глаза были огромными и полными от возмущения и подступивших слез, а нижняя часть лица: губы с опустившимися уголками и сморщившийся подбородок — совсем старой.

Назад Дальше