Майя. Русский оккультный роман. Том VI - Вера Желиховская


Начиная с данного тома, в подсерию «Русский оккультный роман» будут также включены некоторые произведения крупной формы, означенные авторами как «повести». Надеемся, что читатели не будут на нас в обиде за это нарушение чистоты жанровых определений — тем более что заглавие подсерии во многом мыслилось и понималось нами и как «роман с оккультизмом», то есть как отражение определенного культурного явления.

Salamandra P.V.V.

Родители Франца Ринарди были космополиты, но сам он, как это часто бывает, родившись и служа в России, считал себя русским. До сорока лет он жил в Петербурге, где между товарищами-профессорами и немногими знакомыми приобрел репутацию чудака и мистика. Раз летом был он на Иматре, съездил к родственникам в имение да там и влюбился в красивую, болезненную девушку и совершенно неожиданно для самого себя возвратился женатым. Семейной жизнью, однако, профессор пользовался недолго; через год жена его родила дочь, а недель через шесть умерла без всякой определенной болезни. Ринарди чуть с ума не сошел. Он заперся, бросил службу, ударился в спиритизм, только что ввезенный в Россию Юмом, иностранный продукт мистицизма; жизнь свою наполнил материалистическими проявлениями духовного мира.

Первые два-три года вдовства Ринарди жил лишь благодаря общениям с умершей женою. Не будь этих общений письменных, а порою и видимых ее явлений, укреплявших в нем убеждение в необходимости жить ради вечного единения душ их в будущей жизни, он с первых же дней наложил бы на себя руки. С течением времени он успокоился. Она успела внушить ему также убеждение в плодотворности занятий научных; вселить в него охоту вновь взяться за свое старое дело, обещавшее привесть его к величайшим результатам, к открытию сокровенной доныне, великой силы природы. Повинуясь ее воле, ее внушению, он предался изучениям и опытам и скоро забыл весь мир в своей лаборатории.

Раз ночью, когда он не спал, а лежал, думая о ней, ожидая ее появления, он услыхал возле себя движение, почувствовал дуновение воздуха на лице своем, — верный признак ее присутствия; но в полусумраке ясной ночи видение не появлялось… В тревоге поднялся Ринарди, сел и всматривался в тоске напрасного ожидания.

Вдруг словно долгий вздох пронесся по длинной анфиладе прадедовских покоев, и из залы, где стоял рояль покойной жены Ринарди, раздался тихий, созвучный аккорд…

Ринарди вскочил, простирая руки туда, к дверям, готовый броситься ей навстречу… В ушах его раздался знакомый шепот:

— Франц! Я здесь, я всегда возле вас, — говорил он. — Но больше ты меня не увидишь… Моя грубая оболочка все дальше от меня уходит!.. Мне все труднее, милый мой, даже для тебя, привлекать и соединять ее распадающиеся начала… Я не могу их долее удержать, а ты меня не можешь долее видеть своим человеческим зрением. Быть может, вскоре перестанешь и слышать, но не горюй! Не горюй, милый мой: между тобою и мною звено… Ты скоро убедишься, что мы неразлучны…

Голос замер, последние слова Ринарди едва уловил. И он почти без памяти упал на кровать.

Утром он встал, как опьянелый. Он сел за письменный стол, но не мог сосредоточить мыслей. К нему привели его трехлетнюю дочь, бледного белокурого ребенка с задумчивыми, широко открытыми, черными глазами, как у ее покойной матери. Девочка уж порядочно лепетала на двух языках, но отец мало ею занимался. В это утро он едва на нее взглянул. Ему тяжело было ее видеть!

Няня увела ребенка в сад.

Дом, где жили они теперь, в родовом имении покойной жены профессора, был старинный, каменный. Ринарди безвыездно поселился в этой деревне.

Время было летнее, окна и широкие стеклянные двери в смежной гостиной были открыты в сад; из цветника веяло резедой и левкоем, доносилось чириканье птиц, порою жужжание пчел, подлетавших к окнам, увитым зеленью; не слышалось только людских голосов, ребячьего смеха и лепета. Няня-швейцарка была погружена в чтение; маленькая русская служанка, приставленная к барышне для забавы, болтала в стороне, у калитки, с горничной. Девочка сидела одна на нижней ступеньке крыльца, смотрела кругом вдумчивым взглядом, иногда улыбалась сама себе, бормотала что-то неслышное и снова задумывалась, будто к чему-то прислушиваясь… Вдруг она встала и побрела к пестрым грядкам.

А Ринарди по-прежнему сидел у своего стола, не зная, что делать и за что приняться. Он сам не знал, сколько времени прошло так. Вдруг он встрепенулся. Милый детский голосок заставил его обернуться к двери. Там стояла его маленькая дочь и, улыбаясь, глядя вверх, как смотрят дети в лица возле них стоящих взрослых людей, говорила:

— Ему?.. Пaпà?.. Хорошо! Я дам.

Она быстро засеменила ножками и, поравнявшись с его креслом, сказала, подавая ему крепко зажатый в ручонке белый нарцисс:

— Бери!.. Мама дала…

Ринарди вскочил.

— Мама дала!.. Мама?!.. Где мама? — шептал он побелевшими губами.

— Вот мама! — просто отвечала девочка и, смеясь, указывала ему на дверь.

Секунду профессор колебался, шатаясь, едва держась на ногах: потом сделал два-три шага к дверям, потом вернулся, весь дрожа, схватил ребенка на руки и, как безумный, прижимая его к груди своей, повторял:

— Мама! Твоя?.. Наша мама!.. Ты ее видишь?

— Маму? Да!.. Вот она… Она всегда с Майей!.. Майя ее любит!

Она устранилась от плеча его и будто прилегла рядом к другой родной груди, соединяя их обоих в одной ласке.

Испуг и недоумение растаяли в блаженную улыбку на лице ее отца; радостные слезы полились из глаз его, устремленных благодарно на нее, — на это видимое и ему звено, соединявшее его с невидимой, с единственной любовью, ненадолго озарившей жизнь его счастием.

С тех пор Ринарди стал почти неразлучен с своей маленькой девочкой. Он занимался в лаборатории, когда она спала; работал целые ночи напролет, чтоб иметь днем время быть с нею. Он уносил свою Майю в сад, в лес, в поле, чтобы не выдать их тайны, чтоб свободно прислушиваться к лепету дочери, к тому, что дочь, в блаженном неведении, передавала ему о ней и от нее…

Но долго так продолжаться не могло. Необычайные способности ребенка не могли оставаться тайной для других, — они слишком искренне, слишком часто и явно проявлялись во всем и со всеми; а общее неведение, слепота и глухота всех к тому, что ее духовному слуху и зрению было открыто, не могли ей, наконец, не открыться… Марья или Майя, как называли ее близкие, с тех пор как первый детский лепет ее окрестил ее этим именем, скоро поняла, что есть в ней что-то особое, что дивит и пугает людей. Она стала их сторониться, скрывать свои мысли, полюбила одиночество и в пять-шесть лет сделалась совсем дикаркой. Даже с отцом она не любила говорить обо всем, что ее занимало. Даже он часто не понимал ее, не всегда мог сдержать удивление, скрыть невольное недоверие к ее рассказам.

Позже Майя хоть свыклась с необходимостью осторожно разговаривать с людьми, но перестала их бояться. Она только смотрела на них с недоумением, печально удивляясь их слепоте, лишь усмехаясь в ответ на соболезнования о ненормальности ее жизни в этой глухой деревне, о ее полном одиночестве… Одиночестве!.. Ей было смешно слышать это бессмысленное слово! Ей жаль было обездоленных людей, слепцов, не понимавших, что нет в переполненной жизнью природе одиночества, как нет и смерти у Живого Бога живых!

Майя никогда правильно не училась, потому что учителя, а в особенности наставницы редко уживались более нескольких месяцев «при этой безумной девочке, в этом заколдованном доме». Так аттестовало все соседство имение, где жили Ринарди, и его будущую владелицу. Напоследок никто туда и ехать не хотел; да по правде сказать, с четырнадцатилетнего возраста Майи об ее образовании и думать перестали. Кому оно было нужно?.. Отец находил и без учения в ней бездну премудрости; сама она не видела никакой нужды учиться для общества, для света, которых она не знала и не хотела узнавать; для самой же себя она много и неутомимо училась с учителями, ей одной ведомыми… Кто бы они ни были, эти учителя, но ученица их преуспевала в науках, о существовании которых не подозревают обыкновенно девушки. Впрочем, она и сама вряд ли подозревала, что их знает, а уж об именах их положительно не имела понятий. Так, как-то, знания сами собой приходили; точно так же, как и таланты: музыка, живопись, — все ей далось; но не так, как другим, не по правилам, а как-то сразу, неожиданными наплывами, словно с неба валилось или кто-либо умелый ловко и смело водил ее руками по клавишам, по рисунку. Нот она почти не знала и редко играла вещи, которые кто-либо мог признать за музыку, положенную кем-либо на ноты или когда-либо слышанную; а между тем, ей не было еще шестнадцати лет, когда ее игрой заслушивались знатоки.

Точно то же было и с ее живописью. Она никогда рисовать не училась, а никто не мог бы этому верить, глядя на мастерские эскизы ее цветов, видов, необыкновенных растений и еще более необыкновенных созданий. С десяти лет Майя начала испещрять альбомы рисунками идеальных или чудовищных форм, напоминавших мифологии всех стран, верования и сказания всех народов.

— Откуда у вас берутся такие дикие фантазии? — спросила ее раз вновь поступившая гувернантка.

— Как откуда? — засмеялась Майя. — Да я таких всюду вижу: я списываю с натуры!.. Вот эта прелестная девочка-мотылек — с тех пор, как я себя помню, каждый день прилетает ко мне… Мы и сегодня, пока вы заперлись в своей комнате, летали с нею по всему парку, высоко! Выше деревьев и через речку… А вот эту змею с высунутым жалом, с козлиными рогами на лбу, я видела вчера обвитой вокруг вас… Право!.. Да вы не бойтесь. Они везде живут, эти чудовища и разные уродцы, полузвери, полудухи, полулюди, — кто их знает?.. Я и сама иногда не разберу! Но зло они только тем могут сделать, кто их приголубит, — кто сам полюбит их и с ними нянчится…

Гувернантка смотрела на нее в недоумении и ужасе.

— Вы бредите! Или сочиняете сказки? — бормотала она.

— Не брежу и не сочиняю, — спокойно возразила девочка. — Я вам скажу, что такое эти гады и смешные уродцы, которые толпятся между людьми: это наши пороки! наши дурные чувства и желания!.. Ничто не проходит бесследно в природе: все наши мысли даже летают вокруг нас; но не все видят их, как я, — я знаю!.. Прежде я думала, что другие нарочно скрывают это…

— Несчастная девочка! — испуганно прервала ее гувернантка. — Лучше бы вы скрывали свои галлюцинации! Вы больны! вам надо лечиться!

— Нет, я здорова, но все остальные люди ненормальны. Они не сохранили духовного зрения, которое прежде было у всех, а теперь редко кому достается… Я с ним родилась! — вздохнула Майя.

— Боже милостивый! Да откуда вы все это берете?.. Эти фантазии! Эти слова… Кто научил вас всему этому?

— Кассиний! — просто отвечала девочка.

— Кассиний?.. Кто такой Кассиний? — изумилась наставница. — Я не видала его. Кто он? Учитель?

— Учитель! Великий учитель, — не такой, как другие. Но и его никто не увидит, кроме меня, пока он сам того не захочет. Вот он, возле меня… Что?

Майя вдруг подняла голову, будто вслушиваясь, и рассмеялась. Гувернантка отступила в страхе.

— Да не бойтесь же!.. — вскричала Майя. — Я смеюсь от того, что он сказал мне сейчас… Он увидал, что вы о нем подумали: «Надо его удалить! Надо сказать отцу ее, чтоб он его прогнал!» А его нельзя прогнать! Скорее все меня оставят, все уйдут, но не он!

«Да! уж я-то непременно уйду!» — подумала гувернантка и в ту же секунду еще решительней утвердилась в этом намерении, потому что Майя, не отрываясь от рисования, за которое вновь принялась, опять рассмеялась и сказала:

Дальше