— Да… Вероятно…
— Ах! да, да, да!.. Как же! Я было позабыл эту историю, а знаю ее давно! — вмешался профессор Ринарди. — Рассказывают даже, что в ночь годовщины этой достопримечательной свадьбы все действовавшие в ней лица, изображенные на картине, сходят со стены и начинают танцевать.
— Без музыки? — спросила Орнаева, смеясь.
— Этого не могу доложить вам. Быть может, воскресают и музыканты, тогда у них, может быть, бал по всей форме.
— Ах! Да это преинтересно! Пойдемте туда, пожалуйста! — заговорили все кругом.
Орнаева послала к управляющему; надо было отпереть башню, осмотреть лестницы; необходимо было удостовериться, что туда возможно было добраться безопасно.
Разговор, попав на любопытную тему таинственного, остановился, разумеется, на ней. Кто-то из скептиков заспорил с Майей. Граф стал за нее заступаться.
Со времени первой встречи молодых людей прошло около двух недель; они виделись за это время каждый день и, очевидно, «между собою ладили» — как говорила Софья Павловна. В ежедневной близости одиноких бесед, долгих прогулок, которым никто не мог и не желал мешать, Ариан и Майя сблизились так коротко, что обоим казалось, что они всю жизнь друг друга знали… и любили! Да! Любовь их с обеих сторон пришла бессознательно и вполне самобытно. Граф Карма, слепое орудие в руках сил, существования которых он и не подозревал, подпал их воле временно, в силу некоторых посторонних влияний, ему совершенно неведомых.
Граф, возвратившись из-за границы в свое русское имение, где провел все детство и отрочество вместе с матерью, нашел в ее бумагах несколько писем, где любовно поминалось имя Софьи Орнаевой, и тут же получил от этой Орнаевой приглашение навестить ее в Рейхштейне. Не останавливаясь нимало на соображениях о странном факте, что он лично ничего не помнил об этой особе и никогда ее не видал, повинуясь лишь необъяснимому влечению, которое вдруг почувствовал к ней, Ариан решился тотчас воспользоваться ее приглашением; ответил, что едет, поехал и чуть ли не в первый же день повстречался с Майей.
Граф Ариан был неизбалованный, честный человек. Любовь к Майе, охватившая его сразу, была его первым серьезным чувством. Он полюбил ее именно той искренней, беззаветной любовью, которая имела власть бороться с ее воспоминаниями, с заветами ее прошлого и могла иметь силу побороть их, — заставив ее все забыть. Руководитель Орнаевой, — барон Велиар недаром писал ей о Майе: «Пока ее сердце молчит, — она не забудет прошлого и не изменит ему для настоящего…».
Вероятно, опыт показал баронам Велиар, что избранники их светлых противников, — адептов духовных начал бытия, — обезоруживаются лишь тогда, когда сами более или менее погрязают в индивидуальных, эгоистических чувствах.
Увы! Майя уж и теперь начинала забывать многое, что ею самой записано было со слов Белого брата. Она еще поддерживала память о наставлениях его чтением своих дневников и сама изумлялась, как часто находила в них вещи, казавшиеся ей незнакомыми; но вот уж много дней она их не касалась и, верно, удивилась бы, если б кто-либо ей напомнил некоторые в них строки и сказал, что они ныне именно ее касаются:
«Когда на помощь темным силам пробуждаются в юношах страсти, — говорил ей когда-то Кассиний, — отречение от духовной жизни совершается незаметно. А едва наш избранный окунется в материализм окружающей жизни, и постигнет сладость плотских наслаждений, — его неминуемо охватывает полное забвение не только учения нашего, но и нас самих, — всего, испытанного им в детстве и отрочестве благодаря общению с нами…».
Еще очень недавно Майя, в разговоре с отцом, поминала подобные слова оставившего ее учителя; еще недавно она была убеждена, что жизнь ее пройдет одиноко, вне влияния эгоистической любви; еще недавно она с ужасом говорила, что неспособна к забвению, «этой худшей из неблагодарностей», — а между тем, теперь уж была на рубеже измены и забвения, хотя сама того не сознавала и никак не думала, что отношения ее к графу определены и ни для кого не составляют тайны.
Когда обошли замок и восточную его башню и поднялись по витой лестнице в «залу влюбленных», огненно-алое солнце решилось, наконец, до половины скрыть свой диск за горизонтом; но лучи его и румяная заря заката еще долго играли на земле и небе. Большая зала, сводом, была насквозь пронизана ими через мозаику цветного окна. И в самом деле, освещенная этим фантастическим, перемежающимся светом, обойная картина в глубине ее, по первому взгляду, точно будто волновалась движением, оживлением на ней лиц. Такое расположение освещения отчасти объясняло поверие о ней, о чем и заговорили гости Софьи Павловны. Но это не помешало дамам протестовать, уверяя, что выражения лиц на картине стали веселее именно, когда в залу вошли поотставшие на лестнице граф Ариан и Майя.
Эти замечания подали повод к вопросам и шуткам. Эти замечания и шутки застигли молодую девушку врасплох…
Пораженная неожиданностью, испуганная и огорченная, Майя онемела в первую минуту; не находя слов от изумления, она хотела протестовать, в негодовании отречься от всего, но, взглянув на графа, невольно умолкла и опустила глаза… Бледность, покрывшая было ее щеки, сменилась ярким румянцем, и вдруг она почувствовала в себе такое счастие, такая горячая радость охватила все существо ее, что ей показалось, будто у нее выросли крылья, и вот сейчас она подымется и улетит под облака, — как в былое, счастливое время… Но не одна! Вместо Селии, заоблачной подруги ее детства, она хотела, чтоб с ней был граф Ариан.
В эту решительную минуту благое лицо ее наставника и друга было далеко от ее помыслов; но зато ей мелькнуло явственно другое, хитро ей улыбавшееся, низко ей кланявшееся лицо… Майя отпрянула от картины с громким криком, отмахиваясь от видения, как безумная:
— Он!.. Черный маг! Велиар!.. Дух зла!..
Граф и профессор едва успели подхватить ее; она, отшатнувшись, упала без чувств к ним на руки.
— Что с ней?.. Какой дух зла?.. Где?.. Что случилось? — заволновалось за ней все общество, ничего не понимая.
Одна Орнаева, проследив ее взгляд, сама побелела, как полотно. С картины свадебного пира, на стене, на нее, точно живыми глазами, смеющийся тонкой, насмешливой улыбкой, смотрел барон де Велиар. Он снял свою черную шляпу, весь изогнулся в изысканном поклоне, так что длинное на ней перо касалось пола…
Видение длилось не более мгновения, но так было живо, что Орнаева сама еле на ногах устояла. В ней мелькнула мысль: «Что он делает?.. Зачем?! Он все испортит, появившись!»
Но, словно ей в ответ, в ту же секунду презрительно-насмешливый взгляд, скользнув по ней, потух, и на миг оживший образ преобразился.
Майя приходила понемногу в себя, окруженная общим соболезнованием и заботами. Вот она открыла глаза, очнулась…
— Боже мой!.. Простите меня! У меня, почему то, голова закружилась! — смущенно объясняла она. — Теперь прошло, слава Богу… Извините меня, пожалуйста.
Все спешили ее успокоить приветом и лаской.
Орнаева тоже приблизилась, объясняя этот обморок удушливой атмосферой башни, подъемом по вьющейся лестнице… Когда она увидела профессора успокоившимся, а Майю, опиравшуюся благополучно на руку графа Кармы, на пути к выходу, по-видимому, забывшую свое видение, она остановила незаметно Ринарди и, указывая ему на картину, сказала:
— Взгляните! Что могло ее так испугать в фигуре этого темного человека?.. Она смотрела на него, когда упала в обморок.
— Не понимаю! — ответил профессор.
На обоях перед ними было изображение какого-то пастора или квакера, в толпе других гостей приветствовавшего чету новобрачных. Совершенно бесцветная фигура, сливавшаеся с остальными.
«Что в нем могло напомнить ей барона Велиара? — недоумевал отец, задумчиво спускаясь по бесконечной винтообразной лестнице под руку с Софьей Павловной. — Одна надежда, что счастливый брак излечит ее от всех этих галлюцинаций».
Это было несомненно. Любовь и брак, счастливая семейная жизнь с человеком, преданным ей на жизнь и смерть, «были верным и единственным лекарством от фантастических галлюцинаций и бредней, преследовавших Майю всю жизнь», — так говорила Орнаева профессору на другой день после происшествия в «башне влюбленных»; так порешили и все знакомые Ринарди. Но сам он скептически относился к уверениям кузины… Отчасти он и сам надеялся, что житейское, простое счастие излечит Майю от бесплодных, казалось ему, порывов к каким-то сказочным, недосягаемым миссиям.
В порыве искренности, Ринарди высказался прямо Орнаевой. Оставшись с ней вдвоем, в ожидании «детей», ушедших после обеда в парк, они сидели на балконе, любуясь наступавшим румяным вечером. В виду этого цветника, этой блестящей дали, где пронеслось волшебное детство Майи, Ринарди вдруг вспомнил все… Прошлое охватило его так сильно своей несомненностью, что он не мог не поделиться воспоминаниями с кузиной. Да и зачем было скрывать их от женщины, такой им близкой, так горячо любившей Майю, относившейся к ней с чувством матери, которой место и в действительности она могла, не сегодня-завтра, занять?.. Профессор давно чувствовал необходимость полной откровенности.
Лицемерить он вообще умел плохо, а с Софьей Павловной окончательно чувствовал себя к тому не способным.
Раз начав речь о прошлом, — о вмешательстве в их жизнь Белого брата, о влиянии его на Майю, о дивном детстве ее, о видениях, полетах, о «Приюте мира» и его чудных обитателях, — он уж не мог найти предела откровенности и рассказал ей все, без утайки.
Орнаева слушала, скептически вначале, потом все внимательней и задумчивей; она перестала видеть нужду в слепом, упрямом отрицании всего, чему, в сущности, не имела права не верить… Кому ведомо существование носителей злых начал, распространителей плотской греховности между людьми, тот не может не признавать и обратной стороны мирского бытия, не верить существованию носителей света и духовной правды.
Эта женщина, подпавшая под власть зложелателей человечества, не была от природы зла. Ею овладели не чрез коварство ее или преступность, а воспользовались ее легкомыслием, любовью к роскоши, тщеславием и эгоизмом. Раз овладев ею, нетрудно было направить ее на всякое зло путем страха жестоких возмездий… Ослушаться, не свершать требуемых услуг, как бы ни были они преступны, в ней решимости не хватало; она прежде всего была рабыня своего эгоизма, своих страстей и плоти. Но это вынужденное повиновение ей не мешало втайне возмущаться против своего рабства. Если б был ей дан выбор, теперь, когда она знала многое и еще о большем догадывалась, она не пошла бы, вероятно, «в кабалу»… Так ей, по крайней мере, часто казалось в минуты возмущения духа и страха за будущее, — за дальнее будущее, — неведомое…
Ода и рада была бы упразднить такую заботу, вполне отрешиться от веры в возмездие, в бессмертие духа и загробное существование, но не могла, потому что такое отвержение казалось ей противоречием и абсурдом. Если бы все, проповедуемое Белым братством, было пустым измышлением, из-за чего же было с ними биться их противникам?.. В этом мире плоти и осязаемых фактов, и без стараний адептов злых начал, все злое торжествует. О чем же им хлопотать? Зачем им стараться отымать духовные утешения, отвлеченные верования у идеалистов, которым и без того плохо живется в свете?.. Из-за присущего им зло-желания?.. Так ведь страдания и беды рушатся на злополучные головы идеалистов именно в силу их непрактичности и заоблачных стремлений; зложелателям человечества не вернее ли их оставить при опасных их увлечениях, если они заблуждаются и напрасно простирают руки к пустым небесам?.. Очевидно, так бы они и делали, лишь смеясь над глупцами, мечтающими о несуществующих идеалах, если б точно эти небеса были пусты!.. Но нет! Черное братство изощряется над задачей отвлечь их, заставить забыть, заставить обратиться к плотским радостям и стремлениям. Так, значит, в этом забвении, в обращении от духа к плоти и есть то зло, которое Велиары стремятся нанести человечеству?..
А если так, то служить им орудием — не только преступление, но и величайшее безумие!
Орнаева не была безрассудна; напротив, в ней логика и ум до сих пор преобладали над сердцем, которого движения парализовались эгоизмом. Сомнения часто ее тревожили… Теперь же искренность, убеждение и красноречие профессора на нее подействовали отрезвляюще. Он бессознательно терзал ее, открывая ей глаза на то, чему сам веровал, вселяя в нее невольный страх, что она погубила себя. Она слушала, дивилась, соображала, а в душе ее возникало эхо давно слышанного «где-то», совсем было, забытого великого слова:
«Не бойтесь убивающих плоть, а душу погубить не могущих…»
Не это ли самое она творит над собою: не убивает ли вечного своего духа из-за страха во всяком случае неизбежной телесной смерти?..
В тот вечер Софья Павловна уехала от Ринарди сама не своя. Она даже не дождалась возвращения графа Кармы с прогулки; отговорилась сильной головной болью и распрощалась со своим родственником в очевидном волнении. Она чувствовала, что не осилить ей дум, вопросов и сомнений, наплывавших на нее невольно, как ни старалась она заглушить их. Она внутренне трепетала от страха, чтоб ее повелитель не прочел того, что в ней творилось, но не могла в душе не проклинать его оков, его самого, властелина своего и мучителя.