Пригоршня прозы: Современный американский рассказ - Маргарет Этвуд 37 стр.


— Хочешь, почитаю тебе Паса? — спросила Карлотта, доставая книгу из холщовой сумки. — По-испански?

Дайана моргнула. Прочти то место, где он садится писать в поддень, о размере времени, подумала она. Где на улице развалины дня.

— Ты помнишь, куда мы едем? Или зачем? — спросила Карлотта.

Пустыня была прохладной темно-синей изысканностью, воспоминанием о черепице, и бусинках, и мозаике, продолжающейся синевой барабанного боя в песках полнолуния.

Дайана покачала головой — нет.

— Закрыть атомный завод. Сделать заявление. Постарайся вспомнить, — сказала Карлотта с чувством и начала читать.

Слова Паса были синими в почти черноте пустыни. И тысячелетие подступало. Оно было почти здесь. Сейчас. Дайана наклонила лицо к луне, которая была мучением света в безграничных полях звезд. Вот где рождался ветер. Вот где обретали форму пути. Вот где хранятся паруса.

Дайана открыла рот, чтобы говорить, но звуки не нашли пути наружу. Она хотела объяснить Карлотте, что это был просто вопрос синевы элементов и неопределенности их путей, их странной и внезапной решимости. А может быть, синие атомы и их сочетания. Как насчет кобальтовой синевы лечения рака груди Карлотты Мак-Кей? Не было ли это подсознательным интуитивным катализатором, причиной, по которой они приехали сюда? Какая синева позвала их и почему ответила? Дайана Бэрингтон знала. Это была зараженная синева кислотного дождя, и ядерной зимы, и лечения от рака, и всех вещей на свете, истерзанных изнутри, ставших синими, сквозящими и заразными.

Дайана Бэрингтон размышляла о перемещениях поврежденной синевы, когда автобус остановился на севере от Лас-Вегаса. Из окна была видна полоса Лас-Вегаса на расстоянии, которое нельзя было ни измерить, ни осмыслить. Воздух казался чуждым и враждебным. Автобус остановился на стоянке казино. Синяя пауза, подобная запятой в океане. Предполагалось ли, что она что-то означает?

— Вставай, — сказала Карлотта. — Бери свои сумки и выходи из автобуса.

Дайана встала. Подняла свои сумки. На Карлотте были плотно обтягивающие «бермуды» и кричаще разукрашенные ковбойские башмаки. Похоже было, что ее башмаки утыканы хрустальными пулями. Выражение лица — возбужденное и изумленное, как будто она поцеловала того, кого нельзя целовать, и ее застигли. Дайана осознала, что вокруг много людей, десятки, может быть, больше. Все они ехали с ними в автобусе.

Некто с блокнотом в руке и свистком на шее что-то говорил. Если бы это было значительно, если бы это была строфа из Неруды, если бы это были подробности, которые точно и полно записал неизвестный на страницах своего дневника, Дайана Бэрингтон поняла бы это и запомнила.

Карлотта куда-то двинулась, и Дайана последовала за ней. Вокруг были и другие люди в «бермудах» и с плейерами, с холщовыми дорожными сумками, спальными мешками и гитарами. Больше ни у кого не было хрустальных пуль на башмаках. Они пересекли пустынную улицу пепельного цвета. Вошли гуськом в обширное, запущенное сооружение; оно казалось брошенным. Тишина вокруг казалась плотной.

— Это церковь, — сообщила ей Карлотта. — Мы здесь ночуем.

У Дайаны перехватило дыхание. Конечно, после борьбы в пустыне, после очищения жарой всегда находится приют, благословенное место, где мы принимаем помазание.

Дайана моргнула. Вошла вслед за Карлоттой в огромную прохладную комнату. Сотни маленьких холмиков усеивали пол. Она споткнулась об один, потеряла равновесие и упала на другой. Холмики оказались странно податливыми, мягкими, и — как она внезапно поняла — возможно, умели говорить.

— О Боже, ты наступаешь на людей, — прошептала Карлотта. Ее голос был резкой обвиняющей синевой.

Дайана моргнула.

— Ты что, не видишь? Это люди, они спят. Люди из других автобусов, из других городов. О Боже, я не могу больше, — призналась Карлотта.

Она остановилась у алтаря. Расстелила свой спальный мешок. Принялась раскатывать спальный мешок Дайаны.

— Просто ложись и спи. — Карлотта взглянула на часы. — Автобус отправится дальше через три часа.

Дайана забралась в спальный мешок. Карлотта пристально смотрела на нее.

— Сначала сними туфли, — сказала Карлотта. В ее голосе звучало омерзение.

Дайана моргнула Сняла туфли. Забралась обратно в спальный мешок. Святилище было холодным и безличным. Одну его стену построили из синего витражного стекла. Все очертания были угловатыми и четкими. Это была квинтэссенция давних дней, проведенных за выбором имен для дочерей, которым вместо имен давали названия свойств и драгоценных камней: Прощение и Нежность, Яшма и Жемчужина. Это была синева пророков и еретиков, синева места, где смущение, и молчание, и слухи, и соседи понятны тебе, как молекулярная структура.

Дайана закрыла глаза. Представила себе, как выглядит океан в часе к востоку от Оаху, если Борнео и Фиджи — двоюродные сестры. Она знала, что может поехать туда, к синим династиям, рожденным плотью Тихого океана, подобно детям. Этот риф, эта материнская порода, это бирюзовое объяснение, которое дают морские черепахи. Или еще более синее. Самый синий из всех приютов.

Вот так мы и живем, подумала Дайана, между этими вертикальными синими интуициями, где Иисус и Будда идут по аллеям из синего стекла и горящих цветов. А имена и различия давно отброшены, как несущественные. Во всей Вселенной есть только несколько выбранных наугад звуков, и их произносят шепотом, святой, святой, святой, святой, синий, синий, синий.

Утром в автобусе солнце почти невыносимо. В небе висит напряженность, на которую Дайана пытается не обращать внимания. Это не синее, и потому не важно. Она говорит:

— Мы сможем спать там снова?

— Нет, — немедля отвечает Карлотта. — Мы вернемся в Лос-Анджелес после демонстрации. Если нас не посадят. Боюсь, святой Яков из «Жареного кактуса» и всякое такое бывает лишь однажды, как рождение и смерть. Попробуй распорядиться этим как можно лучше.

Они устремляются на восток, дальше в пустыню. Земля становится все более горячей, разреженной, беспокойной и пугающей. Здесь камни видят свои синие сны, но не верят им, думает Дайана. Может быть, они — жестокие драмы, знающие о смертельных отравлениях, фиолетовый нарыв печали, исступление скорби по всем утраченным приметам. Такие сны не расскажешь за завтраком.

— Мы собираемся сделать заявление, — говорит Карлотта, может быть, самой себе. — Ты помнишь?

Дайана говорит:

— Да.

Она думает: вот как мы разрушаем шестнадцать преград. Мы делаем это собственными пальцами. Мы ступаем на горящий песок. Жертвуем для этого своей плотью. Идем по горящему синему песку, над вечным и нескончаемым барабанным боем. Мы открываем и закрываем тысячелетие наших медлительных уст. Говорим то и се, хорошее и плохое, правильное и неправильное, да и нет, пробираясь под облаками и аллеями астр, вьющимися среди хрупких и робких синих жилищ.

— Хочу кое-что у тебя спросить, — говорит Карлотта. Она протягивает руку и снимает с Дайаны летные защитные очки. Потом снимает свои. Ее глаза совсем рядом. — У меня несколько вопросов. Прежде чем ты соберешься в целое или распадешься; это ведь жеребьевка, ты можешь и то, и другое. Ты знаешь это?

— Да.

— У меня несколько вопросов, — начинает Карлотта.

— Полдень — всегда размерность времени. Это вопрос синевы и ее модальностей. Пророчество — вид поэзии. Ад — это другие люди. Ты ничем не обязан своей аудитории. Ты всегда сторож брату своему. Иисус спасает. Будда спасает. Моисей спасает. — Дайана ощущает свой голос. Он ровен.

— Я хочу знать, на что это похоже, — говорит Карлотта.

— Это ни на что не похоже. Офелия не играет здесь. Ты не можешь петь у реки. Здесь нет рек и песен. Это не избыток, это отсутствие. Тебе не нужны твои французские солнечные очки и тропический гардероб. — Сейчас Дайана пристально смотрит на Карлотту. — Ты не будешь делать фотографии или посылать открытки. Нет ни пляжей, ни почт.

— Собираешься вернулся? — Теперь голос Карлотты мягок.

— Не знаю, — признает Дайана.

— Существует ли благосклонность и искупление? — неожиданно спрашивает Карлотта.

Дайана смеется:

Назад Дальше