— Какая разница?
— После таких слов я никуда с вами не пойду.
Я простился с Шурочкой, пообещав найти ее хоть на краю света, услышал в ответ привычное: «Фу, какие пошлости» — и отправился в столовую.
Голова и впрямь болела, и я догадывался от чего. Как ни обидно — от побоев.
Озираясь с подносом в руках — куда приткнуться? — я заметил за столиком в углу любезного друга Петю Шутова, в одиночестве поедавшего шницель. Только о нем вспомнил — и вот он, тут как тут.
— Не занято?
Шутов видел, как я к нему продвигался, и успел приготовиться. Равнодушная ухмылка, мерное движение челюстей. Человекоробот.
— Занято. Гостей жду.
Я отодвинул грязную посуду, расставил свои тарелки, сел. С удовольствием разглядел приличную дулю у него под глазом.
— А как, Петя, насчет матч–реванша?
— Чего?
— Того самого. Вчера–то вас двое было. А как ежели поодиночке?
Он опешил, заморгал, задержал вилку на полдороге ко рту. И вдруг добродушно оскалился:
— Я думал, ты в милицию заявишь. Такие, как ты любят милицию вызывать. Не заявил, значит? Чудно́. — Он глядел на меня и наливался смехом, как яблоко соком. — Ишь напудрился, как шлюха вокзальная. Ох, умру! Матч–реванш? Какой тебе реванш, если у меня сердце остыло.
«Он мне не враг, — подумал я, — он мне друг».
— Слушай–ка, Петя–книгочей, а что, если я вот эту тарелку дорогого горохового супа не пожалею и вмажу ее тебе в харю? Что ты об этом думаешь?
— Это серьезно?
— Шутя вылью. Для смеху.
— Куда прийти?
— В восемь вечера ко мне в номер. Только один, без шпаны. Или одному непривычно?
Шутов хмуро, растерянно кивнул, залпом выпил стакан компоту, двинул к выходу. Походка пружинистая, нервная, враскачку, как у гепарда. Руки вразброс. Не оглянулся.
И еще одно было у меня свидание в столовой — с Шацкой Елизаветой Марковной. Ну, не свидание, так, обмен любезностями. Я выходил, бережно баюкая боль в затылке, она входила, неся на лице светскую небрежность.
— Прибор все еще не работает, — сообщил я поспешно.
— Мне–то какое дело, любезный?
Ишь, как по–дворянски.
— Приятного аппетита.
— Всего хорошего.
Теперь в гостиницу, поспать бы часика потора, с Натальей потрепаться… Быстрее, быстрее…
Я начал думать о своем покойном дедушке. Эта командировка добром все равно не кончится. Один за другим являются ко мне образы прошлого, незваные, незабвенные. Мучают меня, зовут.
Отец матери, мой дедушка, — Сергей Сабуров — пережил отца на три года, я его хорошо помню. Даже после смерти отца он не переехал к нам, к дочери, жил в Мытищах в собственном деревянном домике, отшельником. Суровый нелюдимый старик, его таинственные словечки до сих пор слышу явственно, хриплые, прокуренные махрой: «Высвободилось чрево, высвободилось, ратуйте, люди добрые!»; «Невпригляд живете, невпригляд»; «Оскоромился, сокол сизый, да и дух вон…». И еще много он бормотал, гладя шершавой ладонью мою макушку. Что, о чем — до сих пор не знаю. Когда мы у него гостили (обычно летом, по выходным), дедушка всегда угощал нас красноватым салом и маринованными вишнями. Сало я не ел, а вишнями набивал живот до опасного урчания. Сам дедушка нарезал сало в тарелку мелкими стружками, заваливал сверху вишнями с соком, перемешивал и хлебал это странное блюдо как суп.
Одну историю он рассказывал постоянно, может быть, главный случай своей жизни. Про золото. Про тщетность устремлений. Про суету сует.
— Давно было, при царе. Мы в бараке жили, где теперь Валентиновка. Я по железной дороге работал, обходчик, а со мной рядом на нарах солдат спал, Щуплов Васька, криворукий, шебутной человек без роду, без племени. Гвоздь, а не человек. И видом гвоздь, и нравом. Где какая щель — там он непременно вклинится. Да и не солдат он был, конечно, а так — одежда солдатская, шинелка штопанная, галифе рваное, сапоги дырявые. Гвоздь в казенном платье. Спер где–нито, не иначе. А утверждал, конечно, солдат, мол, по хворости списанный из рядов… Спали рядом, а дружбы промеж нас не было, какая может быть дружба: я человек рабочий, почти уже семейный, вскорости жениться собирался на Полине, дочери кондуктора, бабке твоей, а он — никто, сопля на воротах, нигде не работает, неизвестно чем промышляет. Иной раз валяется на нарах с утра до ночи, уйдешь — спит, вернешься на том же боку дрыхнет; а то исчезнет на день, два, бывало, на неделю. Где бродит — нам знать необязательно, но воротится сытый, пьяный, с котиной мордой, еще и с собой приволокет штоф да шамовки. Хорошую еду приносил в мешке — колбасу, яйца, копченья разные. Я думаю теперь — бандит он был, обыкновенный бандит. И тогда знал, что бандит, только мне какое дело, у меня своя цель — хозяйством обзавестись, на ноги стать.
Щуплов водки принесет, угощает всех, да мало кто с ним пил, он злой, задиристый, я пил — сосед все же.
Так между нами не то что дружба, а связь была, обчались то есть. Я его не боялся, чего бояться: хотя у него и финка, и кастет, а у меня кулаки потяжельше железок. Он тоже ко мне с симпатией: не ковырял, не засасывался. Конечно, много раз он меня с собой звал, мигает гнилым глазом: пойдем вроде погулять, вроде у него есть где. Я не шел — зачем? Это мы знаем, какое дело. Пяткой ступишь, а уж, гляди, по колено увяз.
Но один раз все же случился грех, про это и рассказ. Лежу как–то, к ночи после смены, отдыхаю. Которые другие жильцы большинство тоже полегли ночевать. Время зимнее, свирепое, холода, день короток, ночи без дна, метельные, черные. А эта всем ночам была ночь, в стены так и шибает, у–у–у! — того гляди, сметет с лица земного вместе с бараком. Васьки нет.
Только я его пожалел, где это он по такой погоде шастает в дырявой одеже, — является. И ко мне. Глаза горят, как уголья, колотун его бьет, на пол харкает беспрерывно. Я ему заметил: «Ты бы, Василий, отплевался где в другом месте, люди тут все же, не свиньи».
А он мне: «Тсс!» Подобрался к уху, шипит: «Какие люди? Вставай быстрее! Золото!». Я трухнул, ну, вижу, не в себе человек, возьмет да откусит ухо. «Какое золото, окстись?»
«Золото на шестой версте обнаружилось. Под землей. Близко. Копают. Кто узнал, уже побегли. Вставай, черт тугоумный! Век Ваську поминать будешь».
Я понюхал — тверезый. Поверил. Ей–ей, поверил врагу рода человеческого. Да так легко поверил, будто затмение на меня накатило. Опутал, видно, дьявол за грехи.
Потихоньку, быстренько собрался, вышли с ним. Заскочили на станцию за лопатами и пошли. Ночь, вьюга, темень, а он знай вышагивает, как по свету.
Где–то с дороги свернул, целиной уже бредем. И вот, веришь ли, впереди как бы развиднелось, и фигурки человечьи возникли из тьмы. Много, человек пятнадцать в кучу сбились и роются. Тихо, ни звука, ветер по мосту ледяную крупу гоняет. Жуть берет: как привидения на снегу. Ближе подошли — нет, обыкновенные люди, но в сумраке ничего не узнать. Все копают ямы, аж спины похрустывают, спешат.
Васька тоже молчком в землю вонзился. Я поглядел — делать нечего, рядом пристроился. А самого азарт уже корежит. Поначалу я снег пошире раскидал, освободил площадку. Потом мерзлой глины аккуратно слой снял, а дальше легко пошло. Заступ сам в грунт лезет. Копать не строить — работа мне знакомая. Я уж по пояс в землю опустился, а Васька все вокруг своей ямки бегает, тычется, никак глину не пробьет. Надо бы ему ширше тоже взять, а он в одном месте ковыряет — думает, так быстрее.
И вот, веришь ли, стало что–то под лопатой похрустывать, и вроде блеск снизу поплыл, засветился. Верно, золото. То я потный был, а то враз охолодел, дыханье пресеклось. Неужели, думаю, неужели! Батюшки светы! Небывалый фарт, судьба окаянная в руки идет. Тут, гляжу, Васька — шалый пес — взялся из своей ямки в мою лопаты перекидывать. Уж не знаю, от зависти, что ли. Света не взвидя, выскочил я из земли да и огрел его черенком по костлявой спине. Так он и торкнулся мордой вниз. Я — обратно к себе, лопату в сторону, горстями гребу сухие блестки. Пихаю по карманам, за пазуху. Эх, думаю, мешка нет.
Васька очухался, ползком ко мне добрался, поглядел, как гаркнет: «Золото, братцы!» Я испугался — тише, мол, и кулак ему в зубы. Озверел вконец… Вижу, люди к нам бегут. Что делать? Ватник скинул, рубаху сымаю, хочу из нее мешок связать. Нагнулся стягивать–то через голову — тут и достал меня Щуплов солдатской бляхой промеж ушей. Тяжела медная. Кувырнулся я в свою яму, как в могилу. Полежал вглуби, отдыхался, кровь утер рукавом, хотел подыматься — а вокруг–то уже сражение идет. Хряск, всхлипы, ругань — и все тихонечко, глухо. Это, значит, каждый хочет первый в мою яму, где я нахожусь, залезть и черпнуть из золотой чаши. Высунулся я, впопыхах, без оглядки, ну, кто–то и огрел меня вторично — не знаю уже чем — по затылку. Вырубил надолго из общего дела.