Он с любопытством смотрел на Бредова, он напряженно ждал его ответа, и Бредов вдруг ощутил некоторую растерянность. Ему вспомнилось многое из того, что он охотно забыл бы теперь. Неудача с академией, чванные петербургские гвардейцы, для которых он был черной костью, разговор с Максимовым. Какую же Россию он любит и защищает? С горьким удивлением смотрел он на угреватое лицо Тешкина, на язвительные его губы, на глаза, искрящиеся черным жиром, и молчал.
— Вот и у меня нет своей России, — продолжал Тешкин, короткой паузой как бы подчеркнув тот факт, что Бредов не ответил на его вопросы. — Никогда я не сознавал себя гражданином, а только подданным. «Дай, дай, дай, — говорили мне, — слушайся, слушайся, уступай дорогу тем, кто выше тебя». А взамен что я получал? Пинали меня, отталкивали подальше в сторону. Всю жизнь отталкивали. Так позвольте же мне самому позаботиться о себе, если никто не делает этого.
Он поднял с земли фуражку, не отряхнув, надел ее на черные, прямые волосы и, не прощаясь с Бредовым, вялой походкой ушел в кусты. Лес был тихий, предосенний. Грустный запах гнили исходил от опавших листьев, от сыроватой лесной земли.
Ночь провели в брошенной жителями деревне, ночевали в чистых немецких домиках, в сараях, еще полных сена, переловили и съели всех кур и гусей, на дрова ломали заборы и мебель. Черницкий ловко выпотрошил гуся и жарил его, насадив на штык. Костер горел во дворе. Маленькие злые искры с треском вылетали из бронзового, чуть задымленного огня и пропадали в ночи. Где-то стреляли, но никто не обращал внимания на выстрелы, как не обращают внимание городские жители на уличный шум. В девятой роте было весело. Солдаты нашли в подвале несколько боченков пива и распивали его, щедро угощая всех, кто к ним приходил. Офицеры сидели по избам и только на минуту увидели капитана Эйсмонта, который, ругаясь, пробежал по улице. Пьяненький ефрейтор Банька, отрыгивая пивом, привалился к костру и сообщил, что капитан ругается потому, что нигде не выставлено сторожевого охранения.
— Кричит, что германцы заберут нас голыми руками, — говорил Банька, ласково осматривая товарищей, — так, пожалуйста, — и он обвел рукой весь двор, — пожалуйста, забирайте нас всех.
Он вытянул из походного мешка резиновый пузырь, в каких больным кладут лед, и, любовно оглядев его, отвинтил крышку.
— Удобная штука, — с уважением сказал Банька, — для пива или для водки лучше не надо.
И, потаскивая пузырь, он наливал поочередно Карцеву, Черницкому, Голицыну и Рябинину, бормоча:
— Вместительный, черт, умные люди, должно быть, его придумали. Образованная страна!
— Умные всегда хорошее придумают, — сказал чей-то голос с украинским акцентом, и Карцев с Черницким быстро обернулись.
— Защима! — закричали оба.
Карцев вскочил и, не веря себе, смотрел на знакомую фигуру ефрейтора. Всего несколько месяцев прошло с тех пор, как он видел Защиму в последний раз, но столько событий случилось за эти месяцы, что Карцеву казалось — прошли годы. Защима, накануне своего ухода в запас оскорбивший фельдфебеля и приговоренный судом к шести месяцам дисциплинарного батальона, стоял перед ним, немного похудевший и осунувшийся, с ввалившимися глазами, одетый в защитную солдатскую одежду.
— Ты чего смотришь? — неторопливо спросил он. — То ж я, Защима, бывший государственный ефрейтор, а теперь рядовой из разряда штрафованных. Прибыл защищать отечество и начальство. Для того отпустили меня из дисциплинарного батальона на месяц раньше срока.
Привычным движением через голову он снял скатку и опустился на землю возле костра. Голицын, не знавший Защиму, подвинулся, уступая ему лучшее место, и сказал, щуря серые мохнатые глаза:
— Дисциплинарным ты нас не удивишь. Я, когда на действительной был, троих туда проводил, и сам едва с ними не попал.
— Я и не удивляюсь, — равнодушно ответил Защима. — Мы вже давно не удивляемся. — Принимая от Черницкого коричневый, с капающим с него жиром кусок гуся, он спросил: — Ну, как вы тут, братики, воюете? Не продырявили вас еще немцы?
Он слушал, медленно прожевывая гуся, кивая головой. Было в нем что-то спрятанное от людей, что-то такое, что он берег, как берегут выстраданное и горькое чувство. Запавшие его глаза глядели невесело, но в их взгляде не было надломленности.
— Жил, слава богу, — ответил он Карцеву, спросившему его, как ему служилось в дисциплинарном батальоне. — Жил так, скажем, как на доброй каторге. Всюду же люди. Фельдфебели есть, господа офицеры есть, тюрьма есть и поп — все, как полагается. Сорок человек нас освободили и отправили на войну. Речь нам говорили. Хорошую речь. «Вас отечество вскормило и вспоило, ласку вам всякую оказывало, так вы его своей кровью за это за все защитите». И отправили нас под конвоем и без оружия прямо на вокзал. Просились там некоторые — дурни — нельзя ли с родными попрощаться. Умные молчали — они всей солдатской жизнью научены, как начальство их просьбы исполняет. К одному жинка приехала, всю дорогу рядом шла, а к мужу не допустили ее. «Когда свою вину отвоюешь, — сказал ему поручик Корнеев, командир наш, — тогда сколько хочешь с жинкой видайся, а теперь нельзя». Музыка даже нам поиграла, поп нам крест целовать давал — проводил нас честь-честью, как следует христианским воинам. Ну, вот мы и здесь.
Голицын смотрел на него подозрительно: серьезный тон Защимы путал его, и он не понимал, серьезно ли говорит тот или издевается.
— Да, парень, — сказал он «а всякий случай, — такие вот дела. Кто их, значит, разберет, да распутает? Может быть после и разберут, а нам с тобой да вот с ними (он широким жестом показал на солдат, на избы) втемную придется пажить. Видно уж так.
Костер затухал, серый пушистый пепел осторожно покрывал золотые столбики огня, точно укутывал их от холодящего ночного воздуха.
Вдруг сильный взрыв поколебал воздух. Деревья во дворе зашелестели, как от порыва ветра. На севере багровым светом стало наливаться небо, точно там преждевременно всходило солнце. Взрыв повторился, тоненько зазвенели стекла в домах, и вдруг настала тишина. Она длилась долго, деревня молчала по-мертвому, не лаяла ни одна собака, воздух давил тяжело, как чугун.
Первым, не выдержав напряжения, закричал Защима. Большое его тело дрожало, он гнулся к земле и трудно дышал. Взрывы продолжались с короткими промежутками, и север все шире заливался расплавленным металлом, точно выдавала его без счета чудовищная домна. Пожар начался и на западе, два зарева сближались, и между ними проходил черный коридор еще неосвещенного неба. Из изб поспешно выходили офицеры. В штабе полка началась суетня. Туда вошел Дорн. Через минуту он показался в дверях вместе с Денисовым. Дорн сердито что-то говорил Денисову, тыча рукой в комнату, где помешался командир полка, а полковой адъютант пожимал плечами и отвечал шепотом, наклоняясь к уху полковника. Старшие офицеры торопливо подходили к штабу, до солдат доносились их громкие, возбужденные голоса. Вышел Максимов, сутулый, с небритым отекшим лицом. Он говорил мало, больше слушал Денисова и кивал головой. Штабс-капитан Блинников, заменивший убитого Вернера, повел третью роту. Он оглядывался, отыскивая исчезнувшего поручика Журавлева, так как совсем не надеялся на себя, а прапорщик Калдыгин, худой, похожий на аиста юноша, робко жался к нему и все одергивал желтую, поскрипывающую новой кожей кобуру нагана.
Журавлев отсиживался в задней комнате домика, где стояли офицеры первого батальона, и твердо решил, что рота уйдет без него.
Он лежал на металлической кровати. «Сволочи, деревня, а живут лучше, чем у нас в городе» — думал он и угрюмо разглядывал в овальном зеркале свое прыщеватое, с ввалившимися щеками лицо. Он часто вспоминал Вернера. Перед его глазами четко стояла последняя сцена земного пути убитого своими солдатами капитана: рыжая борода, рыжая шерсть на голой простреленной груди, открытые, ненавидящие глаза и дорогой коричневой кожи бумажник, туго набитый кредитками. «Ах, дурак, дурак, первый был возле тела и не сумел использовать такой прекрасный случай. Ведь в бумажнике было рублей четыреста, не меньше. Испугался чего-то, не посмел залезть в карман. Одна пачка была насквозь пробита пулей — на такие деньги, должно быть, здорово везет в карты».
Оскалив гнилые зубы, он с тоской прислушивался к топоту выступающих рот, к словам команды. Швырнул на пол зеркало и, зажав пальцами уши, сунулся головой под подушку: ничего не знать, ничего не слышать.
Августовская ночь переходила в рассвет. Было свежо, бледнели звезды. На правом фланге загремела русская артиллерия. Под шрапнелями валились тонкие садовые деревья. Тяжелые германские снаряды падали совсем близко. За рощей проходила железная дорога. За буграми, за холмиками возле железнодорожной будки залегла немецкая пехота, и пули с визгом и цоканьем проносились над русскими цепями. Группы раненых уходили обратно в деревню, где расположился полковой госпиталь. За дорогой была речка, красиво поросшая кустами, и вдруг из-за кустов выскочили немцы и с криками побежали в атаку. Русская батарея била по ним прямой наводкой, восемь полковых пулеметов татакали непрерывно, и простым глазом было видно, как падали люди, как в смятении побежали они назад и стали прятаться у речки в рытвинах и в кустах. Энергичный капитан Эйсмонт повел в атаку свою роту. Артиллерийский огонь усиливался, сражение происходило на широком фронте. В деревню въехал автомобиль, худощавый генерал с маленькой коричневой бородкой долго и внимательно выслушивал доклад другого генерала, остроносого человека в черепаховых очках, смотрел на карту, которую начальник штаба разостлал на сидении автомобиля, и негромко отдал несколько распоряжений. Стягивая с маленькой руки серую лайковую перчатку, генерал вылез из автомобиля и прошелся по дороге, по-птичьи наклонив набок голову, — прислушивался к артиллерийской стрельбе. Прискакал запыленный ординарец с донесением. Рыжий конь тяжело водил боками, пена белыми хлопьями падала с его боков, с тонких ног. Генерал ласково похлопал коня по шее, сказал ординарцу: «Спасибо, спасибо, родной мой», — и, прочитав донесение, быстро пошел к автомобилю. Он продиктовал приказ, который торопливо записывал офицер генерального штаба, и уехал. Через час на фронте в несколько верст двинулись в наступление три полка, имея четвертый в дивизионном резерве. Это была операция, предпринятая командиром пятнадцатого корпуса генералом Мартосом, которая дала русским краткую иллюзию победы, несколько орудий и больше тысячи пленных.
Бредов вел десятую роту. Дорн был убит германским снарядом в то время, когда батальон развертывался в боевой порядок. Васильев заменил его, и штабс-капитан достиг своей мечты: он стал ротным командиром. Все было хорошо в этот день. Небо синело чисто и спокойно. Далеко позади в красноватых лучах утреннего солнца виднелся грюнфлисский лес. Темная его громада тянулась на несколько верст. Отдохнувшие солдаты шли весело и бодро. Бредов, охваченный счастливым чувством, решил, что сегодня для него нет ничего невозможного. Раздражала только унылая фигура Максимова, которого он видел перед самым наступлением, но и Максимов исчез. Васильев точно объяснил задачу роты, и Бредов, отчеркнув карандашом в трехверстке пункты и места, по которым он должен был идти, почувствовал себя, как на маневрах. Грохот артиллерии доносился справа и слева, близко рвались неприятельские снаряды, дзыкали пули, но чувство счастливой уверенности, охватившей Бредова, было так сильно, что он шел в рост, зная, что ни одна пуля не может сегодня попасть в него. Он видел, как по обе стороны от него наступали девятая и одиннадцатая роты, видел, как молодцевато шел вперед старый капитан Любимов, видел зеленоватые цепи германцев и кивал головой.
Да, все идет хорошо. Он ведет к победе двести человек, двести человек! Через связных он передавал приказы взводным, следил, чтобы при перебежках солдаты не скучивались, бросился вперед, когда сблизились с германцами, сам восхищаясь четкостью своих действий, своим хладнокровием и храбростью.
Он видел, как побежали от русских согнувшиеся, совсем не страшные фигурки, как поспешно легли они (или упали), когда русские пулеметы захлестнули их, бегущих.
Вот они, вот они, они поднимают руки, бросают на землю винтовки, у них серые, покорные лица, расширенные от ужаса глаза…
И вдруг тревога охватывает Бредова. Прапорщик отчаянна кричит ему, показывает рукой направо. Среди редких сосен, среди колючей ежевики, растущей между соснами (как хорошо все это видно в бинокль), появились немцы, они обходят девятую роту, и нет ни одного резервного взвода, чтобы остановить их. Бредов стискивает зубы, — сейчас зайдут, ударят, засыплют пулями. И без всякого усилия с его стороны в голове ясно возникает военное училище, занятия по тактике, чертеж на доске: противник охватывает фланг, и охват парируется резервом, который выдвигается уступом, удлиняя фронт батальона. Хватит ли времени сообщить Васильеву? Он рвет из сумки полевую книжку, ломается карандаш, он оглядывается, полный муки, и вскрикивает. Согнувшись, с винтовками наперевес из резерва бегут на правый фланг солдаты. Их ведет усатый капитан Эйсмонт. Двенадцатая рота брошена Васильевым навстречу обходящему русских неприятелю.
Все это кажется Бредову волшебством. Как быстро и верно Васильев оценил обстановку, как странно совпали их мысли!
Бой окончился в сумерки. Солдаты и офицеры были бодры, возбужденно разговаривали. И в первый раз за все время войны Бредов почувствовал, что он и солдаты — это одно целое, здоровенная слаженная силища, которая может ломать и крушить все, что становится ей на пути. Он разговаривал с солдатами, он ходил среди них, жадно всматриваясь в них, и трепетал от радостного возбуждения, находя и в лицах, и в словах от тех настроений, которые дала солдатам (как и ему) сегодняшняя победа. Потом повели пленных, повезли взятые орудия, и незнакомый полковник, счастливо улыбаясь (у него было милое, чисто славянское лицо, сероглазое, с белокурой бородкой), закричал Бредову и другим офицерам:
— О, это еще не все, посмотрели бы вы, сколько их взяли по всему фронту корпуса! Здорово дрались мы сегодня!
— Ваше высокоблагородие, — выкрикнул небольшой курносый солдат, показывая в улыбке такие белые, крепкие, радостные зубы, что нельзя было не улыбнуться ему, — ваше высокоблагородие, кабы нам всегда так воевать… Ей-богу, и немцев, и англичан — всех под Россию завоюем!
Полковник засмеялся и, ласково сказав что-то солдату, поехал дальше.
Надвигался вечер. Колонны со смехом, веселыми разговорами и песнями втягивались в немецкий городок. Тихие улицы наполнились шумом, квартирьеры не успевали показывать частям их помещения. Упоенные радостью офицеры не следили за порядком размещения, и как только они устроились, денщики начали шнырять повсюду, отыскивая вино и продукты. Полки должны были пройти весь город и расположиться по другую его сторону, но они не выполнили приказа и остались в городе. В погребах нашли пиво. Солдаты выкатывали толстые влажные бочки, разбегались по своим помещениям с полными котелками. Какой-то поручик остановил солдата, тащившего ведро с темным пенистым пивом, но тот обиженно сказал:
— Ваше благородие, после таких побед да не попользоваться? Все же пьют!
Офицер, махнув рукой, быстро ушел. Уже через час по улицам попадались пьяные солдаты, поздравлявшие друг друга с праздничком, а еще через некоторое время все спали мертвым сном. В штабе корпуса, расположившегося в доме бургомистра, огонь горел всю ночь. Дежурный офицер спал, сидя за столом. Его разбудили, осторожно похлопывая по плечу. Он открыл глаза и опять закрыл их, думая, что ему снится сон. Но его опять разбудили, и он вскочил, беспорядочно хватаясь руками за бока, отыскивая револьвер. Немецкий офицер, улыбаясь, смотрел на него.
— О, не беспокойтесь, — сказал он жестко, но совершенно свободно выговаривая русские слова. — Я думаю, что вам не надо кричать, так как все уже сделано. Мы вас, так сказать, взяли обнаженными руками.
Он был не совсем точен. С улицы стали доноситься выстрелы, крики, топот многих бегущих людей. В задних комнатах штаба громко стукнула дверь, что-то тяжелое упало с большим шумом, и в комнату вбежал седой человек в одном белье. У него были сумасшедшие глаза, и он, задыхаясь, закричал дежурному офицеру:
— Так-то вы дежурите, капитан? — И замолчал, в недоумении глядя на немецкого офицера.
Офицер вежливо отдал ему честь и спросил, с кем он имеет удовольствие говорить. Узнав, что перед ним начальник штаба корпуса, он сделался еще вежливее, но на дворе сухо защелкали выстрелы, и он бросился к окну. Маленькая группа всадников, стреляя, скакала к воротам. Впереди был пожилой, сухощавый человек в очках. За ним держались четыре казака.