Немцы, действительно, оказались простые. Двое людей, один молодой, другой лет сорока, оба небольшие и слабосильные по виду, в плоских бескозырках, в сапогах с короткими прямыми голенищами (все это солдаты осматривали с неистовым любопытством), сидели на земле и растерянно, видимо, не зная, как себя держать, поглядывали на русских солдат. Часовой с винтовкой стоял возле пленных и, помаргивая синими глазами, уговаривал солдат отойти подальше. Но его никто не слушал. Тут были те, кого обозначали страшным словом «противник», с кем они должны были встретиться в смертной схватке, те, кого называли варварами и злодеями. Их вид будил в солдатах любопытство, удивление, разочарование — уж очень не были похожи эти плохо одетые люди на гордых, свирепых врагов, какими рисовало их воображение.
— Скорее всего из запаса они, — задумчиво сказал, точно подумал вслух, пожилой, с седой бородкой солдат, — вроде нас, стало быть.
Он осторожно, видимо, не желая пугать пленных, потрогал их сапоги, постукал пальцем по подметкам и добавил с сожалением:
— А сапоги-то дерьмовые, кожа на голенищах твердая, невыделанная.
— Чудаки, воюют тоже, — сказал кто-то и, выйдя вперед (он оказался толстоногим, с веселым лицом), спросил, весело оглядывая своих: — Эй вы, землячки заграничные, почему воевать с нами пошли?
Молодой пленный застенчиво улыбнулся, старший кивнул головой и что-то пробормотал себе под нос.
Никто не смеялся, хоть солдат, видимо, рассчитывал вызвать смех своих слушателей.
Пленным сунули махорку, несколько сухарей, хотя сами были голодны. Когда показался офицер, солдаты не спеша разошлись. Барабанщик играл сбор. Обеда не давали, но солдаты так привыкли к полуголодному существованию, что, не выражая особого неудовольствия, стали в ряды. Шли по обочинам, так как дорога была занята чужим корпусом. На несколько верст она была забита возами, орудиями, двуколками и людьми. Крестьяне, мобилизованные со своими лошадьми, с тупым отчаянием сидели на передках нагруженных телег. Обозы двигались так медленно и нерегулярно, что они не имели представления, когда их отпустят. Фуража им не давали, — его не хватало даже для лошадей оперативных обозов, не кормили и их самих. Некоторые из них уже по неделе ехали с войсками. Офицеры, к которым они обращались, сердито отмахивались от них: по горло было собственных забот, где тут было думать еще о мужиках, едущих с обозами. Десятая рота проходила мимо них. Васильев на минуту задержал коня, и мужик в длинной свитке, сойдя с телеги, быстро опустился перед всадником на колени:
— Ваше офицерское благородие, господин главный начальник, — завопил он, всплескивая руками, — как же с нами такое делают, сам посуди. Сын у меня на действительной, тольки-тольки от него письмо пришло, что на войну отбыл, как тут и меня с конем забрали, вторую неделю мытарят. Пожалеть же надо, ей-богу.
Васильев пожал плечами.
— Видишь, что война, — ответил он, — всем приходится трудно. Потерпи уж немного, старик, скоро тебя отпустят.
Верхом приехал генерал Гурецкий. Он поговорил с офицерами, потом подошел к солдатам, отпустил похабную шуточку и роздал пачку папирос.
— Уж я знаю, — хитро подмигивая, сказал он подполковнику Дорну, — с солдатом надо пошутить, показать ему иногда дружбу, и он за вас, за отца командира, в огонь полезет.
Дорн ничего не ответил генералу. Он из-под очков посмотрел на капитана Васильева и штабс-капитана Круглова, болезненного печального офицера, вечно нуждавшегося (у него было пятеро детей), и громко спросил, сколько отставших в их ротах. Гурецкий, сощурившись, разглядывал беременную бабу, гнавшую козу.
Он был уже стар, гордился своим генеральским чином, заработанным тридцатипятилетней офицерской службой, и был глубоко уверен в своем полководческом таланте. Он почти все время проводил при штабе полка, наседал на Максимова, вмешивался в его распоряжения. У Гурецкого был твердый план. Он хотел скорее бросить полки своей бригады в бой и личным руководством добиться победы. Бой он представлял себе просто — не отступать, бросать войска напролом в штыки с криками «ура», и никакой немец не устоит против такой атаки.
— Эх, лихой командир у зарайцев, — грустно сказал Дорн. — Он не позволяет Гурецкому вмешиваться в свои дела. Тот к нему и носа не показывает, все время торчит у нас, а Максимов, шляпа такая, не смеет сказать ему ни слова.
Круглов печально склонил бледное лицо. Он думал о своей семье и соображал, удастся ли ему отправить домой пятьдесят рублей, сэкономленных им на ротном хозяйстве.
Краснея, он вспомнил, как ловко ему намекнул фельдфебель, что деньги все равно, попадут заведующему хозяйством полка, если Круглов их упустит. Как он, собака, нагло смотрел в глаза! Без ротного командира брать ему нельзя, а вместе почти безопасно… Не убили бы только. Он будет аккуратно каждый месяц посылать жене деньги. Пусть подкормится с детьми.
Васильев и Дорн отошли в сторону и тихо разговаривали. Они давно знали друг друга. Оба были на японской войне, оба любили военное дело. Дорн выписывал немецкие журналы и нередко читал Васильеву выдержки из сочинения покойного начальника германского генерального штаба графа Шлиффена «Канны».
К ним подошел капитан Вернер. Он пренебрежительно сказал, что вся беда в том, что мало внимания в армии отдавали маршировке. Маршировка тренирует солдат и позволяет им выдерживать какие угодно марши. Дорн не стал с ним спорить. Вернер вернулся к своей роте. Люди отдыхали уже несколько часов, и он приказал фельдфебелю выстроить их и провел с ними небольшое учение. Третья рота вздваивала ряды, строилась во взводные колонны, давала ногу. Через полчаса Вернер закончил учение, посмотрел на Орлинского, хотел было подозвать его к себе, но раздумал и, приказав фельдфебелю следить, чтобы солдаты не разбредались, пошел к себе.
Утром поход продолжался. Подходили к германской границе. Издалека доносились редкие выстрелы, несколько раз видели пролетавшие аэропланы, и солдаты не разбирали, чьи они — свои или германские, — открывали по ним бешеный огонь.
Прошли по скверной песчаной дороге, оставили позади деревню, нищую, грязную, как и другие деревни этого края, и вступили в прекрасный сосновый лес. Старые сосны стояли в лесу, как медные и бронзовые колонны, украшенные извилистыми узорами. Мшистые бугорки, похожие на зеленые бархатные подушки, были разбросаны под соснами. В лесу была полутемь, торжественная тишина, лес был наряднее и богаче полей, жил своей обособленной жизнью.
Дошли до просеки и остановились. Прискакали Гурецкий и Максимов, и бригадный, напыщенным жестом показывая коротенькой рукой на столб с черным орлом, прокричал:
— Солдаты, ребятушки, русские боевые орлы, поздравляю вас со вступлением на вражескую землю. Отсюда путь нам один, на столицу Германии, на Берлин. Ура!
Ударив плеткой коня, он наскочил на столб, пытаясь свалить его конской грудью, но столб был крепок, конь, хрипя, топтался на месте, и генерал, хлестнув по распростертым крыльям черного орла, приказал немедленно повалить столб.
Черницкий толкнул Карцева и глазами показал ему в сторону. Там под деревьями стоял белый, нарядный домик с остроконечной крышей, выкрашенной в голубой цвет. Домик, огород, разбитый возле него, охваченный зеленым заборчиком, дорожки, посыпанные песком, — все это было такое чистое, не русское, что и без пограничного столба можно было узнать, что Россия кончилась здесь.
Вышли из леса. Поле, расстилавшееся по сторонам, было вспахано огромными глыбами, — очевидно, вспашка производилась машинами. В версте от леса кучкой белых сверкающих пятен лежала прусская деревня. Солдаты пристально смотрели — все ближе становились чистые оштукатуренные домики, массивные строения, развесистые яблони. Полк вступил в деревню. В немом удивлении оглядывали солдаты добротные чистые постройки, выметенную улицу, круглые каменные колодцы. Большой сад тянулся за деревней, желтые и красные яблоки выглядывали из листьев.
Мужчин не было видно. Женщины хмуро и недоброжелательно смотрели на русских, не отвечали на их приветствия.
— Какие серьезные, — насмешливо сказал кто-то, а другой сердито ответил:
— Посмотрел бы я, каким ты веселым будешь, когда в твою деревню чужаки придут.
В тот же день впервые увидели немцев. Конный разъезд показался на лесистом взгорье, верстах в двух от полка, и, сделав несколько выстрелов, скрылся. Максимов приказал батарее выпустить шрапнельную очередь по леску, в котором предполагался неприятель. Батарея развернулась сзади полка, снялась с передков, и шрапнели со скрежещущим металлическим визгом низко пролетали над головами солдат, заставляя пригибаться и вздрагивать необстрелянных запасных, из которых на две трети состоял полк. Гурецкий распорядился выделить роту и занять лесок. Первая рота рассыпалась в цепь, капитан Федорченко повел ее вперед. Видно было, как перебегали солдаты, как, скучиваясь, они бежали к лесу, ложились на землю. Из леса не стреляли. Там не нашли ни одного немца. Гурецкий хвастался, что прогнали неприятеля. Офицеры тихонько подсмеивались над генералом.
— С воздухом воевал, — пошутил один, и шутка пошла гулять по ротам.
Солдаты нервничали, становились беспокойнее. Упорно говорили о двух эскадронах немцев, которые гуляли где-то поблизости и могли напасть каждую минуту. Подполковник Смирнов, думая подтянуть распустившихся солдат, объявил, что видели в этом районе германскую кавалерию.
Гурецкий, получив из штаба дивизии сведения, что небольшие силы германцев занимают село Вилиберг, решил взять его с налета. До села было пятнадцать верст, и, несмотря на то, что приближался вечер, он приказал Максимову двигаться вперед. Денисов, бывший при этом, в отчаянии посмотрел на командира: было безумием двигаться по необследованной местности. Сведения о противнике были неопределенны и не проверены разведкой. Но Максимов не возражал бригадному. По настоянию Гурецкого взяли проводника из местных крестьян. Это был поляк, пожилой человек с худым бритым лицом, с крысиными глазками. Низко кланяясь и ни на кого не глядя, он, суетливо перебирая руками, говорил, что дорогу в Вилиберг знает всякий ребенок и он доведет туда в одно мгновение. До сумерек шли по хорошей шоссейной дороге, потом втянулись в лес. В лесу было уже совсем темно. Передовые дозоры жались к главной колонне, разведка не высылалась.
— В дивизии сказали, что там небольшие силы, — уверял Гурецкий. — Чего нам их бояться? Ударим с налета, вряд ли там больше двух-трех рот, и займем Вилиберг.
Федорченко, Любимов, Смирнов — многодетные старики — шли покорно и тупо. Другие — Дорн, Васильев, Бредов и еще несколько человек — не могли скрыть своего беспокойства. Дорн пытался отговорить Максимова от рискованного марша, но полковник упрямо не соглашался с ним.
— Сказано же вам, — говорил он, — что там слабые силы. Вы боитесь необследованной местности. Но что могут нам сделать две роты? Не беда, если солдаты немного и устали. Удачный бой оживит их. Увидите, как все будет хорошо.
Васильев решил, с согласия Дорна, послать разведку. Карцев и Рябинин были посланы вперед. Васильев толково объяснил им, что надо сделать.
— Уж вы не беспокойтесь, ваше высокоблагородие, — сказал Рябинин, — я ведь природный охотник. Выслежу, разнюхаю и вам доложу.
Оба солдата, взяв с собой только винтовки и подсумки с патронами, скрылись в темноту. Рябинин шел мягким широким шагом, ступая по-медвежьи. Часто он останавливался, прислушивался, иногда ложился, прижимаясь ухом к земле. Шли не по тропинкам, а стороной. Напряжение, которое испытывал Карцев, выходя на разведку, понемногу проходило: было приятно идти лесом. Как-то не думалось, что в спокойной тишине, в бодром смолистом запахе сосен может скрываться опасность. Прошли уже версты четыре, когда услышали голоса. Карцев невольно взялся за винтовку, Рябинин остановил его.
— Стрелять — для нас самое последнее дело, — тихо сказал он, — нам это ни к чему.
Они поползли в трех шагах друг от друга. Лицо Карцева царапали ветки кустов. Черненький комочек выпрыгнул из-под его рук и с писком исчез. Винтовку он держал в руке и все оглядывался на Рябинина, которого скорее чувствовал, чем видел. На немцев наткнулись неожиданно. Человек шесть сидели возле лесной сторожки, на них падал красноватый отблеск из окна. Карцев замер, сжал винтовку. Рябинин помахал рукой, показывая, куда ползти, и они начали обходить сторожку.
— Дозор, — прошептал Рябинин, — теперь пойдем дальше, посмотрим, откуда их корень растет.
Он был совершенно спокоен, а Карцев от волнения едва переводил дыхание. За сторожкой продолжался лес, между деревьями с трудом обозначались сероватые просветы. Они останавливались, каждый шорох заставлял их ложиться на землю. Лес кончился, вдали мелькнули крошечные бронзовые огоньки. Рябинин пошел скорее. Согнувшийся, напряженный, чуткий, он напоминал лесного зверя, Карцев хотел ему сказать, что они далеко зашли, но постеснялся. Рябинин мог подумать, что он трусит. Огоньки стали ярче, послышался железный грохот, какие-то темные массы двигались возле длинных строений, пыхтение автомобилей было совершенно ясным, и они видели, как, одна за другой, десять или двенадцать тяжелых машин с потушенными фарами проехали по дороге.