День перед возвращением - Ольга Боочи


1.

Доходил месяц, с тех пор как Андрей Егорович поселился на краю посёлка, в деревянном полуразвалившемся доме одинокого бездетного старика, которого все звали просто Васькой.

Был конец ноября, время начала долгой зимы, которую год от года Андрей Егорович переносил всё труднее. Он мёрз и с брезгливостью смотрел на снег. Снег шёл с утра, падал и таял в разъезженной грязи, а к середине дня перестал таять, положив начало бесконечному белому покрову. На всём свете только и было, что это прокисшее над землёй небо, вспаханные или брошенные, поникшие под осенними дождями, поля и непролазная грязь дорог. Дома вокруг глядели нежилыми - потемневшие, облупившиеся от сырости, ушедшие глубоко в землю. И всё это должно было в ближайшие дни покрыться снегом.

Андрей Егорович долго откладывал сборы - как отяжелевшая старая птица, которой не хочется сниматься с разорённого гнезда, и для которой перелёт не сулит ничего, кроме неприкаянности в ставшем чужим краю. Теперь оставался только этот день до отъезда.

Накануне вечером он достал костюм, несколько лет пролежавший за ненадобностью в пустом чемодане под кроватью и так и переехавший с ним на новое место жительства; костюм где-то жал, а где-то висел, выдавая  вялость и заброшенность тела. Рубашку он купил, не примеряя, не глядя даже, в поселковом магазине. Поход в баню, тяжкий, как и всякое посещение людных мест, он отложил на утро последнего, финального дня, и вот, наконец, и это дело было сделано.

Андрей Егорович чувствовал себя непривычно, даже неуютно, чистым, отвыкшим от чистоты за этот месяц, будто отскоблённым до скрипа, ощущал заскорузлость и жёсткость одежды, царапавшей кожу.

Холод пробирался за воротник к голой шее. Рассеченная, а может быть, треснувшая от мороза губа, слабо кровянила всякий раз, как он кривил рот, или, забывшись, задевал губу рукой, потирая свежевыбритое, и словно бы сморщившееся лицо.

Перед автостанцией грузовая машина, ползущая по грязи, вспугнула галок и голубей, и они поднялись в воздух, с шумом и грохотом крыльев. Резкие галочьи крики отдалились и замерли.

Андрей Егорович давно заметил: в каждом населённом пункте были свои врановые. В городе его детства, как и во всех крупных городах, царили вороны. Здесь, в посёлке, были галки. Ещё дальше, в деревне, где они жили с женой, пока дочь не пошла в школу, на старых тополях гнездились чёрные клювастые грачи.

Птиц Андрей Егорович не сказать, чтобы любил, но он их видел. Замечал. Люди в основном, кажется, не замечают птиц вовсе, если и видят, то вряд ли дают себе труд разбирать – птица и птица. Ну, голубь, ну, ворона. Ну, воробей.

Андрей Егорович птиц знал по именам и отмечал их почти машинально, по стародавней въевшейся привычке, ещё с детства. В их городе, особенно ближе к окраинам, тогда было много семей, из тех, вчера ещё деревенских жителей, не до конца порвавших с прежним укладом, с землёй и сельским бытом. И не было ничего удивительного, что его отец всю жизнь бродил с ружьём по лесу и рыбачил охотнее, чем работал на заводе, а мать все их детские годы держала огород, куда младшие, всей оравой, с лопатами и вёдрами, с нытьём и ссорами, ездили каждые выходные полоть и поливать грядки. Огороды или «сады», как говорили у них, были почти у каждой знакомой им семьи. Это и дачей-то никак нельзя было назвать: там даже дома долгое время не было, одна полоска земли, разбитая на грядки, несколько плодовых деревьев, скважина с ручным насосом, и сарай с навесным замком, где почти ничего не оставляли.

Младшие ездили «в сад», но Андрея, старшего, отец брал с собой в лес или на реку. Или на заболоченные озёра, по которым они плавали на отцовской лодке. Младших, вспоминал теперь Андрей Егорович, отец иногда брал с собой тоже; учил девчонок и Серёжку, младшего в семье, искать грибы, катал на лодке, смешил, - сам же он в те годы был для отца почти неизменным спутником, чем-то вроде верного санчо пансы, чем-то вроде его самого, только меньше ростом. А потом и ростом они сравнялись.

Рыб и птиц, и по именам, и по повадкам, отец знал, кажется, всех; рисовал пейзажи, занимался фотографией, - все эти увлечения Андрей в детстве перенял от него с лёгкостью, - но школьные занятия уважал не слишком, относился к ним легко, как и вообще, пожалуй, ко всему, и старший сын его рос вольным казаком, над которым не были властны ни школьные, ни домашние, семейные, правила.

В этот последний месяц он часто вспоминал, и отца, и детство, и то, что было после детства.

Андрей Егорович снова потрогал свежевыбритые щёки, казавшиеся под мозолистыми жёсткими пальцами мягкими и словно бы увядшими, провел рукой по подстриженным вымытым волосам. Случайно снова задел губу, и та отозвалась болью.

Ноябрьский ветер шевелил пух на его твердой, костистой голове, ставшей после мытья, казалось, легкой, как шарик для пинг-понга, в который они всё играли когда-то в армии перед дембелем.

По улице прошла женщина, Андрей Егорович посмотрел ей вслед, машинально и без интереса, словно проверяя, жив ли ещё. Женщина была молодая и некрасивая. С крашеными волосами, похожими на желтую, с жесткими волокнами, промышленную вату; конечно же, в шерстяных носках и галошах. Женщина прошла по улице и скрылась в переулке, и снова вокруг не было никого.

Обойдя площадь, Андрей Егорович вошёл в разорённый неубранный сквер. Рыхлый снег лежал здесь на опавшей прелой листве, пахло сыростью, перегноем и лесом, запах только усилился в морозном посвежевшем воздухе.

Похмельная утомлённость, расходившаяся по телу волнами, снова накатила вдруг, и Андрей Егорович опустился на одну из отсыревших скамеек. Порывы ветра пробирались под одежду, но оцепенение было сильнее, и Андрей Егорович лишь хохлился, втягивая беззащитную голову в плечи, пряча окоченевшие руки глубже в карманы.

Напротив автостанции высилась колокольня обветшалой, но всё ещё действующей церкви. Хозяйственный магазин на другой стороне площади, с час, как был закрыт. Продовольственный работал. Рядом со входом, тихо жужжа, горел фонарь, бледно-жёлтый, ещё не взявший силы, почти незаметный в сини наступающего вечера. В луче света, что падал от него на землю, искрились мелкие и колкие снежинки. Прогоны кривых улиц начинали тонуть в сумерках.

Из переулка на свет высыпала компания малолеток, все шумные и, кажется, изрядно надрызгавшиеся. Ещё толком не разглядев, Андрей Егорович уже узнал среди них, в одной из девочек, Ленку, дочь.

Лица пацанов, - кое-кто был явно постарше, - красные, обветренные, пьяные. Гогот далеко разносился по притихшей площади. Тревожный смех, полный неявной, ненаправленной, рассеянной угрозы. Девичий смех резкий и высокий. У дочери - ноги в колготках над разношенными ботами, тулуп какой-то. Он такого у неё не помнил. Лицо тоже замерзшее и тоже обветренное.

Бросилась в глаза её маленькая, словно сморщенная от мороза, голова и, кажущиеся толстыми, ноги.

Как раз тот самый неприятный возраст, когда вдруг становится неловко и стыдно в их присутствии. В последнее время, живя дома, он старался и не смотреть в сторону дочери, но дом был слишком, удушающе, тесен, и всё, что происходило, происходило у него на глазах.

Ленка смеялась громко и напоказ, пьяным, неприятным смехом, и её красное, схваченное морозом лицо готово было растрескаться. Рассеянная угроза в выкриках и хохоте парней, казалось, крепла, и искала выхода.

Андрей Егорович всё острее чувствовал стыд, бессильный, и от того – злобу, за своё дряхлеющее тело, свои сточенные, выпавшие клыки, за свой инстинктивный страх перед этой толпой молодых парней, и ужас перед этими беспризорными, жалкими девчонками.

Не поднимая головы, не оглядываясь, Андрей Егорович встал и пошёл прочь. Оглянулся только дойдя до угла. Не хотел оборачиваться, но всё-таки обернулся. На освещенном истоптанном пятачке под фонарём никого не было, только дверь магазина дрожала. Едва приметно розовела оштукатуренная стена, ловя, казалось, на себе отблески догорающего заката. Андрей Егорович невольно поднял глаза, ища в просветах между домами источник света, закатное солнце. Но небо уже погасло, и в проулке за его спиной было непроглядно темно.

                                                                -----

Почти на ощупь он прошел до конца проулка, споткнулся о поваленный забор и свернул во двор, на ощупь нашел крыльцо, нащупал щеколду, заменявшую дверную ручку, и потянул  за неё. Вошел в холодные, пропахшие кислым сени.

Дверь была не заперта.

На кровати Андрея Егоровича лежал Василий, хозяин дома, громко и судорожно всхрапывая во сне. Если бы не эти всхрапы, в комнате, погрузившейся в сумерки, его можно было принять за мертвеца – так страшно синело в темной щетине его одутловатое лицо, так чернел провал раскрытого рта, такими птичьими и окостеневшими казались сложенные руки.

В избе было пусто, в одном углу стена была сырая, в застарелых подтёках. У двери в ряд выстроились пустые бутылки, начавшие покрываться пылью. Выносить их Андрею Егоровичу казалось стыдным.

На дверце шкафа, на вешалке, чужеродно белела рубашка приготовленного к завтрашнему утру костюма.

Василий храпел и пьяно бормотал во сне. Будить его сейчас не было никакого проку, но других мест для лежания, кроме его кровати, в комнате не имелось.

Андрей Егорович, брезгливо накинув покрывало на койку Василия, скинул ботинки и вытянулся поверх покрывала.

Василий был почти бессловесным мужиком, он начинал бурно и невнятно, размахивая руками, бормотать только в очень сильном подпитии. Впрочем, такое на памяти Андрея Егоровича случилось только однажды.

Раз в несколько дней Василий подходил, стыдливо присаживался на край кровати Андрея Егоровича, долго потирал руки или елозил ими по лоснящимся на коленях штанинам, и наконец, спрашивал: «У тебя будет чё?..»

Сам Андрей Егорович пил без охоты, тяжело забывался, наутро мучился похмельем, но пил упорно, отчаянно.

Так было и после армии, когда оказалось вдруг, что вновь обретённую свободу почти некуда больше деть. Выходил с утра, и всегда находилось с кем и за что.

Тогда-то, быть может, и сказалась излишняя свобода его детства, слишком много часов наедине с лесом, реками и озёрами. Словно бы два года армейской муштры навсегда истощили его запас приспособляемости. Словно бы он забыл за это время, кем он был, и чего хотел раньше. Он устраивался на работу и бросал её, чувствовал, что ничего не знает, что нужно учиться, но, отчего-то считал теперь, потеряв два года, стыдным учиться.

Наташка, невеста, к тому времени перешла на третий курс. Они были вместе со школы, его сестёр Наташка любила, как своих собственных; и мать давно считала её дочкой, они только больше сблизились, пока ждали его из армии. Вся его семья, кажется, готовилась к их свадьбе, поэтому его решения никто так и не понял.

Да и сам он, расставаясь с Наташкой, не думал, что это навсегда. Ему казалось, что он догонит её, что ему просто нужно время. Тогда вообще не верилось в то, что может быть что-то навсегда, бесповоротно. В глубине души всегда было ощущение, что будет ещё время всё поправить, всё вернуть.

Он уехал из города и поселился в деревне - словно назло отцу, недалеко от тех мест, откуда тот был родом; словно бы перечёркивая тем самым весь жизненный путь отца, вернулся туда, откуда отец начинал, - а спустя год был женат. Новые родственники помогли ему устроиться на работу, он так и работал там, пока несколько лет назад всё вокруг не начало разваливаться.

Возможно, жена надеялась, что они поселятся в городе. Её братья всё говорили ему, что он имеет право на часть родительской квартиры, и он дважды, ещё до свадьбы, ездил и ругался с отцом едва ли не до драки. Но дома, где подросли младший брат и сёстры, уже не было для него места. Да и сам он потом, после женитьбы, отчего-то стеснялся ездить домой.

Дальше