(Часть моих палеонтологических выводов отличается в некоторых отношениях от тех, что были сделаны другими авторами в этой области, но на них я остановлюсь в следующей лекции. — М. Т.)
1. Мои собратья-палеонтологи, найдя рядом с костями первобытного человека орудия («для использования на том свете»), обосновали его веру в бессмертие. Я считаю, что они сделали даже больше. Доказывая, что первобытный человек, чтобы достать костный мозг, всегда раскалывал кости животных вдоль, они, мне кажется, почти доказали, что он был полным ослом. Ибо зачем нужно было ему, чтобы извлечь костный мозг, ломать кость вдоль, когда любому, за исключением разве только ученого, известно, что гораздо легче расколоть ее поперек, да и бить так камнем по кости намного удобнее, причем всем ясно, что, в каком бы направлении эту кость ни ломать, костный мозг от этого хуже не станет?! Однако вопреки всякой логике этому первобытному увальню почему-то обязательно нужно было колоть ее вдоль — поступок, явно говорящий не в пользу его ума. Я должен обратить ваше внимание и на тот факт, что ни его роговые орудия, ни его кремневый нож, ни тем более его внушающий благоговейный трепет метательный диск, который он по своей наивности принимал за кремневый топор, не могли расколоть вдоль эту кривую, выскальзывающую из рук кость с достаточной легкостью, а ведь известно, что первобытный человек прежде всего думал об удобствах. Такова была его манера, если я знаю, о чем говорю, если же нет, какой я тогда палеонтолог!
2. Меня почему-то все время тревожит мысль, что те медведи, чьи кости лежали вперемежку с костями первобытного человека, они-то и были главными участниками пиршества, которые съели костный мозг, а заодно и тех зверей, коим оный принадлежал. Ничуть не боясь впасть в ересь, я могу высказать предположение, что, по всей вероятности, они съели и самого первобытного человека. Вот перед нами груда костей — человека и пещерного медведя, — лежащие вперемежку, без каких-либо веских доказательств, свидетельствующих о том, что человек съел зверя раньше, чем тот съел его. И тем не менее палеонтология, производя сейчас, в пятом геологическом периоде, прокурорское дознание относительно каких-то там «ссор и недоразумений», происходивших в четвертичном периоде, прехладнокровно возлагает всю вину на человека и, мало того, утверждает, что есть данные, уличающие его в каннибализме. Я спрашиваю у беспристрастного читателя: разве не похоже все это на напраслину, возведенную на джентльмена, которого убили два миллиона лет назад и чьи родственники и друзья не в состоянии… Впрочем, это слишком для меня мучительная тема. Сегодня они говорят об ужасных манерах, звериных инстинктах и таком же аппетите первобытного человека, — где у нас гарантия, что завтра та же рука не обольет грязью мать этого бедняги?
3. А потом, если разбираться по существу, нет ничего столь сверхъестественного в исчезновении костного мозга из костей, пролежавших сотни тысяч лет, чтобы стоило из-за этого голову ломать, стараясь определить, куда и каким образом он мог исчезнуть. Почему бы ему, скажем, не выветриться под действием старения, естественного разложения или работы червей?
4. Если бы студенты спросили меня, почему палеонтологи называют первобытного человека людоедом, я бы ответил: потому, что они обнаружили следы его зубов на костях первобытного ребенка. Если бы студенты спросили, почему палеонтологи утверждают, что пещерная гиена обгладывала поджаренные на огне кости животных после того, как первобытный человек отобедал, я бы ответил, что на вышеназванных костях они нашли следы ее зубов. Но если бы меня спросили, каким образом палеонтологи отличают одни следы зубов от других на костях, пролежавших в пещере еще с тех незапамятных времен, когда были воздвигнуты эти вечные горы, я бы ответил: «Ей-богу, не знаю».
Каждый человек может оставить следы своих зубов на каком-нибудь свежем, еще не разложившемся субстрате, который имеется иногда на костях, но чтобы он ухитрился оставить отметины своих зубов на самой кости, этого я еще не видывал. Пусть-ка какой-нибудь старательный студент попробует надкусить костяную ручку зубной щетки соседа и посмотрит, оставил ли он хоть какой-то автограф, который переживет века.
5. Нет ничего проще, чем проследить научный метод палеонтологии. Сошлюсь хотя бы на затасканную привычку доказывать огромный возраст ископаемых костей их «исключительной хрупкостью», а затем объяснять их чудесное сохранение тем, что они «затвердели» и превратились в камень, т. к. длительное время пребывали в известковых отложениях.
6. В знаменитой в палеонтологии пещере Ориньяк были найдены кости первобытных людей, остовы покрытых шерстью слонов, гигантских медведей, лосей и волков необычного вида, а также кости царственного мастодонта. И как вы думаете мои коллеги-палеонтологи назвали это место? «Первобытное кладбище»! На каком основании? Почему именно кладбище?
Уважаемый читатель! Я тщательно изучил этот вопрос и установил следующий чрезвычайно существенный факт: палеонтологи не нашли в пещере ни одного могильного камня и никаких следов кладбищенской ограды! Так почему же они тогда называют эту пещеру кладбищем? Разве сваленные в кучу без разбора кости, людские и звериные, — обязательно кладбище?
Я завел этот разговор не ради того, чтобы показать себя. Я начал его с более благородной целью: дать увлечению палеонтологией учащейся молодежи новое, более серьезное направление. Я исследовал доказательства и теперь ничуть не сомневаюсь, что найденные в пещере Ориньяк предметы являлись остатками не первобытного кладбища, а первобытного зверинца. Я спрашиваю у мыслящего читателя: могло ли случиться, чтобы такие редкие создания, как обросший шерстью слон, гигантские, ни на что не похожие медведи, волки и т. п., оказались вместе просто так, а с ними заодно и два-три человека в комфортабельной, просторной пещере с маленькой, низкой дверцей, годной лишь на то, чтобы служить зверинцем, куда пропускают сельских жителей по одному по билетам со скидкой на пятьдесят процентов для детей и слуг? Я лишь задаю этот вопрос честному читателю, а уж он пусть сам, как говаривал историк Иосиф Флавий, над ним попотеет. Если же меня попросят развить дальше эту мысль, то осмелюсь сказать, что, по моему мнению, смотритель этого зверинца, дождавшись, когда хозяин и остальное зверье заснули, устроил тем всеобщую резню с целью ограбления. Последнее допускается почти одной шестой частью всех палеонтологов, отметивших (кстати сказать, с необычайным единодушием), что первая половина четвертичного периода необычайно благоприятствовала устройству различных общественных зрелищ — и в одном только этом факте вы почти найдете подтверждение преступным замыслам смотрителя. Ежели меня попросят привести решающее, неопровержимое доказательство правильности моей догадки, я укажу на следующий весьма многозначительный факт: труп смотрителя зверинца в пещере не найден, а денежный ящик с выручкой исчез! Думаю, сказанного вполне достаточно, чтобы у моих слушателей волосы встали дыбом.
Я не гонюсь за славой, пусть мне только воздадут должное. Если сочтут, что мне удалось пролить некоторый свет на загадку пещеры Ориньяк, то ничего, кроме признательности коллег-палеонтологов, мне не нужно; если нет — будем считать, что я ничего подобного не говорил.
7. Что касается несчастных жертв палеонтологии — каменного топора с кремневым ножом впридачу, то тут я вновь вынужден не согласиться с другими учеными. Я не думаю, что так называемый кремневый нож вообще является ножом. Мне все время кажется, что это просто напильник. Ведь ни один нож на свете не имеет столь позорно тупого лезвия. Если студенты попросят меня открыто сказать, на черта сдался первобытному человеку этот напильник, то я с присущей палеонтологии дипломатией отвечу: а на черта сдался ему такой нож?! Этой штуковиной он хоть что-то мог бы опилить, но пусть меня повесят, если ему хоть раз удалось что-нибудь отрезать с ее помощью.
8. Что же до куска кремня овальной формы, который якобы и есть прославленный кремневый топор, то лично я никак не могу отделаться от мысли, что это не что иное, как обыкновенное пресс-папье. Если разгневанные коллеги-палеонтологи набросятся на меня и скажут, что у первобытного человека бумаги и в помине не было, я спокойно возражу: «А кто мог ему запретить таскать с собой пресс-папье, пока он не разживется где-нибудь бумагой? Дело-то личное!»
Впрочем, я человек покладистый. Если джентльменам будет угодно пойти на компромисс и назвать сию штуку окаменевшим городским бубликом или чем-нибудь еще более соответствующим истине, я возражать не стану, ибо первобытный человек, безусловно, нуждался в пище и вполне мог иметь при себе городской бублик, но уж никак не топор, подобный этому, которым масло отрезать и то нельзя, не раздавив.
Если кто-нибудь найдет в моих рассуждениях ошибку и скажет, что я перешел к выводам, не изложив полностью всей темы, и что такая вольтижировка не к лицу ученому, а затем присовокупит, что, обосновывая собственную точку зрения, я начисто отмел другую, противоположную, то я отвечу, что подобные вещи всегда практикуются в науке. Мы именно так и делаем — все ученые! Никто не сожалеет об этом больше, чем мы сами, но тут, право, помочь нечем. Сперва нам пришлось отказаться от нашего утверждения, что некое ископаемое животное являлось первобытным человеком, ибо впоследствии мы нашли множество зверей из отряда ящеровых и при первом же поверхностном рассмотрении увидели, что то, другое создание природы, также относится к этому отряду. Что нам оставалось делать? Превратить тысячи ящеровых в первобытного человека? Это была бы работа большая и сложная. Потому-то мы и превратили одинокого первобытного человека в ящера. Это был наиболее дешевый выход из создавшегося положения. Так мы всегда и продолжали делать. Каждый раз, когда у нас возникала возможность утвердить что-то новое, мы поступались чем-то старым. Когда мы открыли пресловутый «ледниковый период» и раструбили об этом всему свету, нужно же нам было каким-то образом эвакуировать и спасти погибавших зверей. Ибо, сами понимаете, беспорядочное расселение видов, которое мы увязали со спецификой всемирного потопа, не могло дать ответа на железную политику дискриминации, проводимую ледниковым периодом, транспортировавшим с Северного полюса на юг, в Африку, только моржей, белых медведей и других арктических животных, не путаясь с другими «нечистыми парами». Так вот, едва мы успели привести в порядок ряд видов ископаемых животных, чтобы хоть как-то подкрепить гипотезу об этом ледниковом периоде, как вдруг является какой-то идиот с Берингова пролива с доисторическим слоном, проживавшим, видите ли, на Аляске несколько сот тысяч лет назад! Разумеется, нам пришлось вновь засесть за работу и расплачиваться за этого идиота. Представляете себе, каково это? Наука ничуть не меньше вас сожалеет, что в этом году она похожа на науку прошлого года не больше, чем та похожа на науку двадцатилетней давности. Но что поделаешь! Тут уж, как говорится, наука бессильна. Наука — это сплошное, непрерывное изменение. Она вечно развивается. Двадцать лет назад ученые смеялись над невежеством людей, которые, живя за двадцать лет до них, блуждали в потемках. Сейчас мы испытываем удовольствие, смеясь над смеявшимися.
Мы в конце концов нашли объяснение появлению этого слона, создав теорию, согласно которой Аляска во времена его существования была тропиками. Весьма вероятно, лет через двадцать новое поколение палеонтологов отыщет какого-нибудь другого слона, завалявшегося вместе с окаменевшим айсбергом в одной из пещер четвертичного периода, и, если такое случится, ох, и сядем же мы с вами в калошу с нашей тропической теорией!
Человек со шрамом на лице перегнулся через стол и посмотрел на мои цветы.
— Орхидеи? — спросил он.
— Очень немного, — ответил я.
— Венерины башмачки?
— Да, главным образом.
— А чего-нибудь новенького не нашлось? Хотя вряд ли. Я побывал на этих островах двадцать пять, нет, двадцать семь лет назад. Если вы найдете здесь что-то новое, значит, это уж совсем новехонькое. После меня не осталось почти ничего.
— Я не коллекционер.
— Тогда я был молод, — продолжал он. — Господи! Сколько я колесил по свету! — Он как бы присматривался ко мне. — Два года пробыл в Индии, семь лет — в Бразилии. Потом поехал на Мадагаскар.
— Я знаю кое-кого из исследователей понаслышке. — Я уже предвкушал любопытную историю. — Для кого вы собирали материалы?
— Для Доусона. А скажите: вам не доводилось слыхать такую фамилию — Батчер?
— Батчер, Батчер… — Фамилия смутно казалась мне знакомой, потом я вспомнил: «Батчер против Доусона». — Постойте! Так это вы судились, требуя жалованья за четыре года — за то время, что пробыли на необитаемом острове, куда вас случайно забросило?
— Ваш покорный слуга, — кланяясь, сказал человек со шрамом. — Занятный случай, правда? Я сколотил себе за это время небольшое состояньице, пальцем о палец не ударив, а они никак не могли меня уволить. Я часто забавлялся этой мыслью, пока жил на острове. И даже подсчитывал доходы, выкладывая из камешков огромные красивые цифры на берегу этого проклятого атолла.
— Как же это случилось? Я уже забыл подробности дела…
— Видите ли… Вы слыхали когда-нибудь об эпиорнисе?
— Конечно. Эндрюс как раз занимается его новой разновидностью; он рассказывал мне о ней с месяц назад. Перед самым моим отплытием. Они, кажется, раздобыли берцовую кость чуть ли не с ярд длиной. Ну и чудовище это было!
— Еще бы! — сказал человек со шрамом. — Настоящее чудовище. Легендарная птица Рух Синдбада-морехода — ничто перед ним. И когда же они нашли кость?
— Года три-четыре назад, кажется, в девяносто первом году. А почему вас это интересует?
— Почему? Да ведь нашел я эту птицу, ей-богу, почти двадцать лет назад. Если б Доусон не заупрямился с моим жалованьем, они могли бы извлечь из этого немалую выгоду. Но что я мог поделать, если проклятую лодку унесло течением?..
Он помолчал.
— Наверно, они нашли кости на том же самом месте. Это болото в девяноста милях к северу от Антананариво. Не знаете? К нему надо добираться вдоль берега на лодке. Постарайтесь вспомнить.
— Не могу. Но, кажется, Эндрюс говорил что-то о болоте.
— Значит, это оно. На восточном берегу. Там в воде есть какие-то вещества, предохраняющие от разложения. Не знаю уж, откуда они взялись. По запаху похоже на креозот.
Сразу вспоминается Тринидад. А яйца они нашли? Мне попадались яйца в полтора фута длиной. Это место со всех сторон окружено болотом. И в воде много соли. Да-а… Нелегко мне пришлось в то время! А нашел я все совсем случайно. После этого я взял с собой двух туземцев и отправился собирать яйца в этаком допотопном каноэ, связанном из отдельных кусков; тогда же мы нашли и кости. Мы прихватили с собой палатку и припасов на четыре дня и остановились там, где почва потверже. Вот сейчас вспомнилось мне все это, и сразу почудился странный, смолистый запах. Занятная была работа. Понимаете, мы шарили в грязи железными прутьями. Яйца при этом обычно разбиваются. Интересно: сколько времени прошло с тех пор, как жили эпиорнисы? Миссионеры утверждают, что в туземных легендах говорится о таких птицах, но сам я этого не слыхал. Однако те яйца, которые мы нашли, были совершенно свежие, как будто только что снесенные. Да, свежие! Когда мы тащили их к лодке, один из моих негров уронил яйцо, и оно разбилось о камень. Ох, и вздул же я этого малого! Яйцо было ничуть не испорченное, словно птица недавно снесла его, оно совсем не пахло тухлым, а ведь эта птица, может, уже четыреста лет, как сдохла. Негр оправдывался тем, что его будто бы укусила сколопендра. Впрочем, я отвлекся. Целый день мы копались в этой грязи, стараясь выудить яйца неповрежденными, вымазались с ног до головы в мерзкой черной жиже, и вполне понятно, что я был зол как черт. Насколько мне было известно, это единственный случай, когда яйца удалось достать совершенно целыми, без единой трещинки. Я видел потом те, что хранятся в лондонском Музее естественной истории; все они надтреснутые, скорлупа склеена, как мозаика, и некоторых кусочков не хватает. А мои были безукоризненные, и я собирался по возвращении выдуть их. Не мудрено, что меня взяла досада, когда этот идиот погубил результат трехчасовой работы из-за какой-то сколопендры. Здорово ему досталось от меня!
Человек со шрамом вынул из кармана глиняную трубку. Я положил перед ним свой кисет с табаком. Он задумчиво набил трубку.
— А другие яйца? Довезли вы их до Англии? Никак не могу припомнить…
— Вот это-то и есть самое необыкновенное в моей истории. У меня было еще три яйца. Абсолютно свежих. Мы положили их в лодку, а потом я пошел к палатке варить кофе; оба мои язычника остались на берегу: один возился, залечивая укус, другой ему помогал. Мне и в голову не могло прийти, что эти негодяи воспользуются случаем, чтобы устроить мне пакость. Видимо, один из них совсем одурел от яда сколопендры и от моей взбучки — он вообще был довольно строптивый — и подговорил другого.
Помню, я сидел, покуривая, кипятил воду на спиртовке, которую всегда брал с собой в экспедиции, и любовался болотом, освещенным заходящим солнцем. Болото все было в черных и кроваво-красных полосах — красота да и только! На горизонте виднелись подернутые серой дымкой холмы, над которыми небо полыхало, словно жерло печи. А в пятидесяти шагах от меня, за моей спиной, чертовы язычники, равнодушные ко всему этому безмятежному покою, сговаривались угнать лодку и бросить меня одного с трехдневным запасом провизии, холщовой палаткой и маленьким бочонком воды. И вдруг я услыхал, как они завопили; поглядел, — а они в своем каноэ (настоящей лодкой его и не назовешь) были уже шагах в двадцати от берега. Я сразу смекнул, в чем дело. Ружье у меня осталось в палатке, да и пуль вдобавок не было, одна только мелкая дробь. Негры это знали. Но у меня в кармане лежал еще маленький револьвер; я его вытащил на ходу, когда бежал к берегу.
«Назад!» — крикнул я, размахивая револьвером.