Если б Мариенгоф поступил так же, как Есенин… оставил бы семью… жену… ребёнка… Но он не умел так обходиться с ближними, как Есенин. У Есенина была одна цель: поэзия, всё остальное должно было способствовать написанию стихов, продвижению даже не вверх, а ввысь. Мариенгоф такие ставки на поэзию уже не делал.
Напротив, с необычайным удовольствием он писал:
У Есенина было четверо детей от трёх женщин — и ни одного подобного стихотворения. Он вообще не понял бы, о чём тут речь идёт: что значит «Прощай, стихи»? Как это понимать?!
К тому же Есенин по-прежнему хотел быть вождём, но теперь уже почти точно решил, что имажинисты — это прошлое, пройденное (и был прав, увы), а команду нужно набирать другую.
Всё чаще он виделся с теми, кого по большому счёту оставил в 1919 году: крестьянская компания — Орешин, Клычков, прочие, даже Клюева вспомнил.
Есенин встречается с Троцким и хотя дарит ему последний номер «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», но неожиданно много говорит именно о крестьянских поэтах — о том, что им негде публиковаться, все их обижают. Есенин хочет создать свой журнал и в список авторов Мариенгофа уже не вписывает: к чёрту Толю. И Вадима Шершеневича тоже.
Имажинисты его уже не волнуют.
Ещё волнует общий бизнес — но Мариенгоф, судя по всему, сознательно обанкротил летом 1924-го «Стойло Пегаса», после чего уехал с женой в Берлин и Париж. Есенин, как совладелец кафе, был уверен, что бывший друг его обокрал. Впрочем, есенинские подозрения ничем не подтверждаются: кафе действительно прогорело, Мариенгоф и сам бедовал, а на поездку они с женою копили целый год.
Встречу по возвращении Мариенгоф описывает так:
«От Есенина пахнуло едким, ослизшим перегаром:
— Ну?
Он тяжело опустил руки на столик, нагнулся, придвинул почти вплотную ко мне своё лицо и, отстукивая каждый слог, сказал:
— А я тебя съем!
Есенинское “съем” надлежало понимать в литературном смысле.
— Ты не серый волк, а я не Красная Шапочка. Авось не съешь.
Я выдавил из себя улыбку, поднял стакан и глотнул горячего кофе.
— Нет… съем!
И Есенин сжал ладонь в кулак».
Это была их первая ссора за шесть лет. На другой день вся литературная Москва говорила об этом: неразлучные — разошлись.
В сентябре 1924-го Есенин в компании поэта Грузинова объявит о роспуске группы имажинистов в газете «Правда». И «Правда» это публикует — подтверждая тем самым высокий и даже государственно значимый статус имажинистов — достаточно сказать, что больше в те годы ни одна литературная группировка на всю страну о своём распаде не объявляла.
Имажинисты в лице Мариенгофа, Шершеневича, Ивнева, Кусикова, Афанасьева-Соловьёва, Ройзмана и братьев Эрдманов ответят, что никто Есенину этого права не давал: распускать их…
Но они переоценивали свои возможности. Не то чтоб имажинизм был бессмыслен без Есенина — тут сложнее: самое время менялось, в бетон заковывалось, какие тут ещё имажинисты, «школа образа»…
После заявления Есенина Наркомпрос тут же закрыл журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном» — власть имажинисты раздражали всё сильнее, а зачем им журнал — если группы уже нет?
Так что за «Стойло Пегаса» Есенин в любом случае отомстил товарищам.
Но в 1925-м, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаённое с 1919 года:
(Помните, у Мариенгофа было: «Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони!»)
Такие весёлые стихи, но ведь это апокалиптические кони, везущие в смерть. Их потом ещё Высоцкий запряжёт — едва ли догадываясь, кто этих коней выпустил на волю первым.
Словно предчувствуя что-то ужасное, Мариенгоф решает позабыть все эти суетные, глупые раздоры и навещает Есенина в психиатрической лечебнице: Вяточка менялся так скоро, так страшно, как будто товарища действительно уносило на чёртовой тройке.
Из «Романа без вранья»:
«По коридору прошла очень красивая девушка. Голубые, большие глаза и необычайные волосы, золотые, как мёд.
— Здесь все хотят умереть… Эта Офелия вешалась на своих волосах», — сказал Есенин.
Мариенгоф запомнил эту Офелию, эти волосы, как мёд, эти слова.
Потом, годы спустя, он из раза в раз будет возвращаться к этим последним встречам и гадать: может, надо было как-то иначе себя повести, что-то сделать — и Есенина спасти?..
Но Есенин же не просил его спасать — да и как можно спасти того, кто сам себя приговорил.
23 декабря 1925 года Мариенгоф сидел на скамеечке возле Камерного.
Вдруг откуда ни возьмись Есенин. Такой же ласковый, как и прежде, словно и не было ничего, никаких ссор.
— Мартышона поджидаешь?
— Ну да, Вятка.
— Толя, ты любишь слово «покой»?
— Слово — люблю, а сам покой не особенно.
— А хорошее слово, Тольнюха. От него и комнаты называются покоями, и покойник… Ну, пойду попрощаюсь ещё с одним человеком.
— С кем это, Серёж?
— С Пушкиным.
Через пять дней Есенин повесился.