Что-то, наверное, огромное случилось тогда, душа перевернулась и всё земное разом отошло.
Тогда, в тот ужасный год, Мариенгоф создаст — вернее, закончит свой очередной шедевр.
За свою жизнь он написал много плохих стихов, десятка полтора сомнительных пьес, не самый удачный роман «Екатерина», вовсе не нужные и проходные киносценарии.
Зато у него есть «Циники» — роман на все времена, две маленькие замечательные поэмы 1921 и 1922 годов — «Друзья» и «Разочарование», россыпь удивительных стихотворений, имеются не безупречные, но притягательные мемуары — «Роман без вранья» и «Мой век…».
И ещё эта, написанная в последние три года перед войной, поэтическая драма — «Шут Балакирев» — золотой запас русской литературы.
По нынешним временам, у неё есть один недостаток — который, впрочем, при иных обстоятельствах может выглядеть и достоинством.
Речь в «Шуте Балакиреве» идёт о чудовищном мздоимстве и воровстве в окружении Петра Великого.
Этот самый шут Балакирев говорит:
Учитывая то, что начат был «Шут Балакирев» в 1938 году, здесь мы имеем дело с прямой аллюзией на сталинские чистки.
Но если на год, когда Мариенгоф приступил к драме, внимания не обращать, тогда этой воистину остроумной, по-пушкински лёгкой вещью можно только очароваться.
Характерно, что «Шут Балакирев» вышел в 1940 году отдельной книжкой — до этого у Мариенгофа уже десять лет книги не издавались.
Драму поставили одновременно и в БДТ, и в Московском театре Ленсовета (был такой), — премьера случилась в мае 1941-го.
Так в жизни Мариенгофа всё переплелось. Радость его не могла быть не то что полной, а даже ощутимой в серьёзной мере: самый большой успех к нему пришёл через год после смерти единственного сына и за месяц до войны.
«Шут Балакирев» пройдёт сотни раз по всей стране в самые трудные годы — с 1941-го по 1946-й. Помимо обеих столиц, пьесу будут ставить во многих провинциальных театрах: потому что эта духоподъёмная вещь на самом-то деле была написана вовсе не в оправдание чего бы то ни было — она о другом: о верности Родине, о том, что этот выбор свят и радостен.
«Шута…» Мариенгоф посвятил своему Кириллу.
В конце 1941-го Мариенгоф и Никритина в составе Большого драматического были эвакуированы из Ленинграда в Киров: совсем недавно называвшийся Вяткой — тут Мариенгоф наверняка вспомнил, как он ласково называл Есенина — Вятка, Вяточка.
Артистов поселили в общежитии на улице Карла Маркса (позже этот дом был снесён).
Из числа коллег в том же общежитии жил драматург Евгений Шварц — они были знакомы: Мариенгоф вместе с ним уже в первые месяцы войны выступал на Ленинградском радио.
Едва ли возможно говорить о каком-то «запрете» Мариенгофа до войны — нет, его просто не очень охотно публиковали и не переиздавали прежних его вещей, однако, как ни странно, война его вернула в состав активно работающих литераторов — пусть не в первый состав, но во второй — зато востребованный и действующий.
Причины тому вполне объяснимы: в отличие от многих сочинителей, Мариенгоф не впал в ступор и панику — а достаточно быстро включился в работу: стихи и скетчи, написанные им в годы войны, могут составить целый том. Не скажем, что среди них есть вещи выдающиеся — увы, почти нет.
Как поэт Мариенгоф полностью отказался от себя и собственной уникальной манеры и начал сочинять уже традиционные на тот момент патетические советские оды, несколько нарочито молодясь — я тоже умею быть звонким, как молодые советские поэты. Но так он не умел — он был другого поколения, другого воспитания, сама его повадка, посадка головы, манера — всё это было «старорежимное»; дворянскую кровь и дворянский институт не вытравишь.
Что вовсе не отрицает глубокого патриотического чувства, владевшего им.
Большинство из новых его стихов пошло в дело — нехватка насущных, отвечающих повестке дня текстов (песен, пьес, фильмов) в начале войны ощущалась очень остро.
Первое сочинение — балладу «Капитан Гастелло» Мариенгоф написал уже 6 июля 1941 года, в канун своего дня рождения.
9 сентября 1941 года отправляют в печать сборник «Боевая эстрада» — первый такого рода! — а там уже есть одноактовая пьеса Мариенгофа «Истинный германец».
И в этом ритме — все первые, самые страшные месяцы войны.
19 сентября 1942 года Кировское радио открыло цикл передач «Поэты и писатели у микрофона». Здесь прозвучала поэма Мариенгофа «Зоя-Таня» — посвящённая Космодемьянской, — поэму читала Анна Никритина.
Никритина и до войны выступала с чтением Мариенгофа на, как сама она это называла, всевозможных «халтурах» — а в годы войны это стало по-настоящему востребовано.
Сам Мариенгоф прочёл поэму «Земляк», посвящённую уроженцу Кировской области, Герою Советского Союза Якову Николаевичу Падерину.
В 1942 году в Кировском областном издательстве вышли две стихотворные книжки Мариенгофа — «Пять баллад» (иллюстрированная художником Евгением Чарушиным) и «Поэмы войны». Каждая тиражом 10 тысяч экземпляров.
Мариенгоф даже некоторое время работал худруком местного драмтеатра, но совсем недолго.
Никритиной тоже хватало дел: Ленинградский драматический театр вкалывал в эвакуации на сверхмощностях — едва приехав, они успели за три месяца дать сто спектаклей, а Анна на тот момент являлась, как мы помним, ведущей актрисой театра и была задействована во многих спектаклях.
ЛДТ представил две новые постановки — очень характерные: «Фельдмаршал Кутузов» и «Полководец Суворов»; были планы ставить пьесу Мариенгофа «Французы и пруссаки», написанную по мотивам рассказов Мопассана — скорую постановку анонсировали в газетах.
Но самое удивительное: Мариенгоф принял участие в совместном творческом вечере трёх ленинградских писателей — о нём оповещала местная пресса, билеты были по рублю, — вторым участником вечера оказался ленинградский писатель Николай Никитин, в своё время принадлежавший к «Серапионовым братьям», а третьим… Борис Лавренёв.
Судя по всему, весьма заметный советский писатель Лавренёв уже не был уверен в том, что этот «дегенерат» виновен в гибели Есенина. Какое-то объяснение между ними, скорее всего, состоялось, что позволило писателям выступать на общей сцене.
Вечер прошёл 20 сентября 1942 года в библиотеке им. Герцена, публики был полный зал, Лавренёв выступал первым, много говорил о «роли писателя» и прочих важных вещах, Никитин прочёл рассказ «Вечер в Доме искусства» и рассказал о встречах с Горьким, а Мариенгоф читал военные баллады и отрывки из «Шута Балакирева». Про встречи с Есениным рассказывать не стал — мало ли, вдруг Лавренёв снова вскипит… Все трое сорвали аплодисменты, а потом целый час раздавали автографы.
Выступление это важно ещё и для понимания статуса Мариенгофа: он воспринимался тогда как вполне официальный советский литератор.
Хотя далеко не всё шло столь гладко.
В том же году он пытался издать ещё одну книжку — с поэмой «Земляк», но на этот раз издательство её отклонило: «Рукопись снята как посредственная… в связи с необходимостью экономии бумаги». Что правда, то правда — посредственная, и цензура тут ни при чём: отказали не только Мариенгофу, но и многим другим.
Не вышла книжка его одноактных пьес по Мопассану. В 1943 году Мариенгоф пробовал пробить в Кирове сборник «Концерт» — пьесы, стихи и песни для эстрады, но и здесь получил отказ.
Они прожили в эвакуации три года — до окончания блокады Ленинграда. Встретили в Кирове, к собственному удивлению, Августу Миклашевскую — ту самую, вдохновившую Есенина на несколько прекрасных стихов — теперь она была актрисой Кировского драматического, и, увы, постарела.
С Миклашевской они снова сошлись — позже Мариенгоф, пользуясь дружескими отношениями, даже попросил Таирова принять Миклашевскую обратно в Камерный — и тот согласился.
Работоспособность Мариенгофа по-прежнему не подводила. В эти годы он напишет ещё две стихотворные драмы: в 1943 году «Совершенную викторию» (об эпохе Петра Первого и его воинских победах), в 1944-м — пожалуй, лучшую свою работу военной поры — «Актёр со шпагой» (о становлении русского театра во времена Екатерины Великой), а также, следом, целый кинороман «Ермак».
«Ермака» собирались снимать в Свердловской киностудии на «отходах» от фильма «Иван Грозный» Эйзенштейна. Основой для создания «Ермака» послужил роман В. Сафонова «Конец Кучумова царства», переработанный Мариенгофом до такой степени, что первоисточник практически не угадывался.