— Подводят нас к машине, большая такая, крытая черным брезентом. А там уже люди сидят. Полный кузов… А ты говоришь, не предатель.
Такое слышу впервые. Начинаю лихорадочно вспоминать, что же мне было известно из разговоров? И почему в сорок третьем у нас не возникло никаких подозрений?
— Мне кажется, что… и Элика арестовали… Помню… Хорошо помню, Витя раньше сказал, будто арестовали тебя и Элика.
— Арестовали… Его подсадили в камеру. Знаешь, что такое подсадная утка?
Молчу и никак не могу поверить, что Элик был подсадной уткой.
Мы свернули с тропинки и пошли по сырому мху. Туфли мои намокли. Вячеслав заметил это, пошел быстрее. Неожиданно он остановился. Одна я бы прошла мимо, не обратила внимания на эту широкую яму, поросшую вереском. А над ней целый кустарник вырос, правда, хилый какой-то, даже смотреть на него неприятно. На самом дне ямы лежало трухлявое дерево, по которому ползали муравьи.
— Землянка у нас была просторная, глубокая. Восемь человек в ней жили. Здесь пять ступенек вели вниз. У той стены, напротив, были нары, двойные. Я хотел лечь наверху, но Толя не согласился, боялся, что его брат свалится ночью во сне. Сам полез наверх. Вот здесь мы спали…
Обхожу кругом. Слава говорит, а я слушаю его, стараясь представить себе землянку с крошечным окошком у самого потолка. Под окошком — самодельный стол, круглые чурбаны вместо табуреток. Вдоль стены — нары, а посередине — железная печка-«буржуйка». Все это видели Толя, Славка. Они дышали этим продымленным воздухом, отсюда шли в бой, сюда возвращались отдохнуть перед следующим боем. Налетел порывистый ветер, зашелестели деревья. Старая сосна отозвалась протяжным стоном. А мне показалось, будто заскрипела отяжелевшая от наледи дверь землянки и на нас дохнуло холодным, ледяным воздухом.
Назад возвращались молча.
Митинг уже закончился. Все собрались на поляне. Евдокия Емельяновна увидела нас, догадалась, где мы были, и тихо сказала:
— Теперь бы я не дошла туда. Далеко.
Она сидит на еловых ветках, накрытых подстилкой. Солнце пригревает, уже тепло, весна. Сегодня — День Победы.
В город вернулись под вечер. Попрощалась с Полозовыми на проспекте и пошла в сторону Центральной площади. Я шла взволнованная, под впечатлением рассказа Вячеслава. В голове все перемешалось, в душе полная сумятица. Как совместить все это с теми событиями, что жили во мне долгие годы?
«Вот бы увидеть Элика, — думала я, — поглядеть ему в глаза и расспросить. Но как найти его? О нем же никто ничего не знает. Элик мог быть Олегом, Альбертом, Александром, Алексеем. Какое из этих имен? И жив ли он?»
Мне стало неуютно в моей квартире. Глаза все время натыкаются на сервант. Громоздкий, до самого потолка. Зачем я его купила, не могу понять. И почему он меня так тревожит? Тревожит вот уже целый час.
— Мальчики, не переставить ли нам этого… слона в другое место? — не очень уверенно спрашиваю я.
Старший, Василий, склонился над чертежом. Он у меня рационализатор, не иначе что-то придумал для своего станка. А может, делает курсовую работу для института.
— Завтра можно? — не поднимая головы, спрашивает он.
Младший, Саша, встал с дивана, отложив книгу, подошел к серванту. Постоял с глубокомысленным видом.
— Лучшего места, мама, нет. Здесь он так вписался в интерьер, что будет большой, непоправимой ошибкой, если мы его передвинем хотя бы на один миллиметр. Господа судьи, это мое последнее слово!
— Ну и болтун! — смеется Василий, не отрываясь от чертежа.
Саша снова лег на диван, театрально закинул ногу за ногу и углубился в книгу «Судебные ораторы Франции XIX века».
Я еще раз взглянула на сервант, поняла, что стоять ему здесь и стоять, и пошла на кухню. Может быть, тут это ощущение неуюта, ощущение тревоги оставит меня? Обычно стоило мне переступить порог моего «белого царства», как прозвал кухню Саша, и я успокаивалась, все дневные заботы и даже неприятности как бы отходили на задний план.
Все стояло на своих привычных местах: стол, стулья, вдоль стены — белые шкафчики, наверху — полки. Стены отделаны белым кафелем. В тишине слышно, как урчит белый холодильник.
Спустя минуту все мои эмалированные кастрюли очутились в бачке для кипячения. Налила воды в бак и остановилась посреди кухни. Что я собиралась делать? На глаза попался коробок с содой. Зажгла газ, насыпала соды в бачок, поставила на плиту.
Однако работа не успокаивала. Откуда исходит это беспокойство? Из воздуха, которым я дышу? От привычных вещей, которые притаились и давят на меня со всех сторон?
И постепенно я начинаю понимать: беспокойство во мне самой. Оно преследует меня с первого момента встречи со Славиком. Он прав: во всем надо разобраться. Вспомнить все от начала и до конца, до малейших подробностей, на которые в то время мы не обратили достаточного внимания. Потому что все было очень сложно. Ведь фашисты не только истребляли людей. У них были и другие цели: отравлять души, особенно юные.
Снимаю с вешалки пальто, обуваюсь. Вспомнила, что на кухне включен газ, захожу, ставлю на двадцать минут таймер, приоткрываю дверь, где работают сыновья.
— Зазвенит таймер — выключите газ.
Саша поднимает глаза от книги.
— Ты нас покидаешь?
— Ненадолго.
Я не слышу, какие слова говорит он мне вслед, догадываюсь, выражает недовольство. Сыновья давно привыкли, что выходной день я провожу с ними.
Горит кнопка лифта, значит, занято. Не могу дождаться и быстро спускаюсь по лестнице. Когда я вышла из подъезда, было пасмурно, солнце спряталось за тучу, вот-вот хлынет дождь. Не могу ждать троллейбуса, быстро пересекаю площадь Победы, направляясь к стоянке такси.
Пламенеют тюльпаны вокруг обелиска. У подножия лежат венки с красными лентами, цветы. Много цветов. А над обелиском поднялся, взлетел ввысь орден «Победа». Открываю дверку машины, сажусь рядом с шофером.
— Куда поедем? — спрашивает он, трогаясь с места.
— На Грушовку.
Шофер удивленно смотрит на меня.
— Микрорайон имени Розы Люксембург, — поправляюсь я. — Поедем через товарную станцию.
В самом деле, откуда молодому таксисту знать, что в Минске когда-то была окраина, поселок с поэтическим для меня названием Грушовка, где прошло мое детство. Ему нужно знать, как называется этот район сегодня и как туда проехать кратчайшим путем, особенно если человек торопится.
— Остановитесь, — прошу я таксиста. Расплатилась и пошла назад — где-то здесь должна быть Грушовская улица, которая тянулась до самого города. На углу небольшой деревянный дом прячется за старыми грушами. Да это она, Грушовская. Частные домики утопают в садах. Та улица, что сохранилась в моей памяти, казалась мне намного шире этой. Иду по ней, сворачиваю налево, на Парашютную. Ищу глазами магазин, он стоял вот здесь, слева, недалеко от Грушовской. Магазина нет. На его месте жилой дом. Парашютную пересекает улица Папанина, за ней начинается сквер. За сквером, параллельно улице Папанина, улица Декабристов. Здесь я жила. Улица осталась, домов уже давно нет. На их месте шумят старые клены, липы, березы. Деревья поднялись высоко, выше домов, что здесь стояли. Дома были двухэтажные, обшитые тесом, покрашенные коричневой краской.
Я прямо поражена, до чего стала узкой улица моего детства. Напротив того места, где стоял мой дом, — булочная. В войну ее не было. Двое мальчишек прицепили к своим трехколесным велосипедам кузов старой детской автомашины и тащут ее на буксире. Работают. На сквере гуляют мамы с детьми. Детям разрешили побегать. И они бегают по зеленой траве, прячутся за двумя небольшими зелеными бугорками, подают голоса оттуда: «Ку-ку!» Подхожу ближе: два зеленых бугра — это два бункера. Низкие квадратные бойницы с четырьмя круглыми отверстиями. Бункеры немцы построили, когда нас уже выселили из поселка.
Оглядываюсь, что же тут осталось, кроме узкой улицы, казавшейся мне тогда широким проспектом? Шумят деревья, переговариваются между собой. А у меня сердце сжимается от щемящей боли…
Я не люблю вспоминать о войне. Но когда наступает ненастье, небо заволакивают тучи и на землю начинают падать бесконечные дожди, я теряю покой под тяжестью воспоминаний. И мне кажется, что всю войну моросил дождь, шел снег, стояла промозглая погода, низко над землей ползли темные облака, цепляясь за руины сожженных домов, и пронзительно свистел ветер.