— Первым делом, Гришка, ступай в военкомат и подай заявление, чтобы тебе перечислили пенсию за означенный период. Чиновникам, конечно, это не понравится, и они недельки через две дадут тебе отлуп в виде мотивированного, на их взгляд, отказа. Отказ сунь в папочку, подколи к своему заявлению и садись строчи исковое заявление в Мещанский районный суд родной столицы.
— Погоди, на кого исковое заявление подавать? На министра, что ли?
— А то? Не на дядюшку же Сэма. Тот своих ветеранов в нищете не оставляет и не пытается обдурить, потому как закон! И между прочим, пенсии у американских ветеранов в разы больше.
— Неловко как–то.
— Неловко, Гриша, иметь дело с бабой на потолке, одеяло будет сваливаться. А теперь бери бумагу и штурманский карандаш, я тебе продиктую всю эту лукомудистику.
Я записал. Балашов пошуршал чем–то в трубке, прокашлялся, спросил:
— Понял?
— Не очень.
— А ты не вникай. Текст выверенный, обсосанный, я через всю эту мерзость прошел. Знал бы ты, что в суде делается. Ветераны войны и Вооруженных Сил, седые, лысые, некоторые на костылях, толкутся в приемной, валидолом себя взбадривают. Мат–перемат клубится в воздухе. Один старичок, неведомо, в чем душа еще держится, говорит: «Братцы, я в мясорубке под Сталинградом себя лучше чувствовал, там я хоть на своей земле стоял, а сейчас какая подо мной почва? Может, совсем мы сдали страну? И супостат на ней утвердился и правит?» И так повсюду. Мне из Питера Мишка Глаголев звонил, ты его должен помнить, он выпускался из училища тремя годами раньше, старшиной роты у нас на первом курсе был. Так там, в суде, в очереди какой–то адмирал концы отдал. В газете статейка появилась: «Двести первый умер». Скандал, городское начальство обеспокоилось, и вроде бы пенсионерам все положенное выплатили, до копеечки. Так что наберись терпения, хлопни коньячку для укрепления мужества — и вперед, на баррикады. Если отступишь, нас и дальше будут держать за лохов и повсеместно обжуливать.
Меня и задело за живое. Что же это, в самом деле, творится? Побрился, надел выходной костюм и отправился в военкомат, девки у нас там сочувственные, ветеранов не гнут, не унижают. Авось и сладится. «Жигуль» свой заводить не стал, на метро сподручнее, а от станции «Парк культуры» идти совсем ничего.
Улицы под снегом выглядели празднично, как перед Новым годом, только елочных базаров не хватает. В вагоне метро толкотня, утеснение, люди жмутся друг к другу, а треть вагона пустая, там, на лавке, вольготно пристроился бомж, здоровенный, ражий мужик с черным заплывшим лицом, в дамской искусственного меха шубе, раскоряченных опорках, и вонища от него немыслимая. Народец носы затыкает, морщится. Милиционер в звании капитана в детективчик углубился, отстранен- но улыбается — ему, охранителю общественного порядка, давно уже все до фени.
Надо было мне ехать попозже, когда схлынет рабочий люд и останутся в вагонах старики в заношенной одежонке середины шестидесятых годов минувшего столетия да гости столицы из бывших южных республик. И вот что любопытно, молодежь из Узбекистана, Таджикистана, словом, азиаты, уступают старшим место. Сохранилось, видать, там уважение к старости, к сединам, наши ребята — никогда не уступят. Сидит пустоглазый амбал, качок, как их еще называют, лет ему двадцать пять, не более того, в прорехе модной рубахи отсвечивает православный крест — верующий, значит, крещеный, а старика, что рядом из последних сил корячится, ухватившись за поперечину, в упор не видит. Заскакивают в вагон курсанты из какого–то пехотного или инженерного училища, шапка в руке, шинель расстегнута. Мода сейчас такая в демократической армии ходить без головного убора. Я за последние десять–пятнадцать лет ни разу не видел, чтобы рядовые, а тем паче курсанты отдавали офицерам честь. Попался бы патрулю такой расхристанный молодец в мое время — прямиком ему дорога на губу, на полные пять суток, а если от него еще и запашок, так и двойной срок отхватит. На скудной пище, шагистике во дворе исправительного заведения и наружных тяжелых работах время ох как долго тянется.
Вроде бы чепуха, мелочь, большая ли беда в том, что розовощекий курсантик шапку не надел, офицера не поприветствовал? Нет, господа хорошие, порядок с мелочей начинается. На лодке обстановка демократичней, чем на надводных кораблях, а неряшливый трюмный или какой другой матрос у меня всегда вызывал сомнение, не верил я таким, потому что от мелочей зависит, как поведет он себя в аварийной ситуации.
В подземном переходе через Зубовский бульвар шла мелкая торговля. Слепица, сидя на скамеечке, пела тонким, дребезжащим голоском песни советских композиторов, рядком прилепились к стенам старушки–нищенки с медалями, приколотыми к ветхой одежонке. И какими! «За победу над Германией», «За оборону Москвы». Отстояли русские бабы столицу, а теперь стоят с протянутой рукой. Были бабули и со значками «Ударник социалистического соревнования». А рядом рослый, коротко стриженный паренек, вместо рук — оголенные култышки у самых плеч, на шее картонка висит с надписью: «Помогите собрать деньги на протезы». Перехватило спазмом горло, хоть на улицу не выходи.
Припомнился мне рынок в Костроме военной поры, куда из детского дома отправлялись мы, огольцы, чтобы сшибить что–нибудь из жратвы, оголодали до прозрачности. Гул плыл над барахолкой, народ месил ногами жидкую грязь, торговал, чем мог, что у кого осталось от лихого времени, а у стены стояли и сидели в инвалидных колясках, но чаще на самодельных, с шарикоподшипниками вместо колес каталках инвалиды войны. Защитники Родины предлагали самодельные зажигалки, вонючие кубики для выведения пятен, папиросы в россыпь. Одноногий, вечно пьяный весельчак по кличке Пистон с орденом Славы на вылинявшей гимнастерке наяривал на гармошке, пел срамные частушки, а рядом, в инвалидной коляске, не то сидел, не то лежал обрубок без рук, без ног, его дружок Самовар, укутанный по самый подбородок телогрейкой. Самовар тоже был пьян и подпевал дружбану, шевеля обметанными сыпью губами.
Инвалидов я застал и в Москве, в Капотне, пока их в одночасье не смахнуло в небытие властной рукой. И вот в нынешнее время, спустя десятилетия со Дня Победы, увечные, жертвы неправедных войн вновь вернулись на улицы процветающей, погрязшей в грехе столицы. Это ли не знамение? А народ равнодушно шел мимо, ничего не замечая и ни о чем всерьез не задумываясь. И лица у большинства были сосредоточенно–усталые.
В военкомате у двери пенсионного отдела посетителей было немного, все чинно сидели на стульчиках и одеты были прилично — Центральный округ как–никак. А главное, не было траченных склерозом болтунов, для которых военкомат стал последним прибежищем, вроде клуба по интересам.
Через неделю получил я из военкомата ожидаемый отказ — ксерокопию с типовой канцелярской бумажки, в которой, со ссылками на какие–то приказы и указы, сообщалось, что претензии мои на ограбление казны беспочвенны. Дальнейший шаг — исковое заявление в суд. Все как в правовом и демократическом государстве.
Отсутствие жены дает мне некоторые преимущества. Теперь вечером, как следует утеплившись, натянув старую, еще командирскую куртку и валенки покойного тестя, могу подолгу сидеть на балконе. Балкон — моя последняя боевая рубка. Угрюмая беззвездная темнота дымного неба снизу подсвечена миллионами огней гигантского мегаполиса, они роятся в розовой мгле, перемигиваются между собой. Если взять бинокль, можно различить светящиеся линии — магистрали, по которым струятся светящиеся точки, на юго–западе они разбросаны горстями, часть из них как будто висит в воздухе. Слева проступает подсвеченная пирамида МГУ с красной точкой на маковке.
Вечерняя столица гудит, потрескивает, глухо рычит. Чуть раньше, когда школьников младших классов еще не загнали домой, гул ворочающейся во мгле столицы простреливают взрывы петард — следствие китайской экспансии, потому как все эти трещалки изготовляются в массовом порядке в набирающей силу Поднебесной. Раза два в неделю, уж никак не меньше, небо над Воробьевыми горами озаряется причудливым фейерверком, тупо долбят орудия — сотрясаются оконные стекла, звенят фужеры на полках серванта, во дворе испуганно лают собаки. Многовато для наших многочисленных праздников. Сосед по лестничной площадке пояснил мне, что новые хозяева жизни салютом отмечают свои корпоративные праздники и свадьбы.
От легкого морозца каменеют скулы, сухая крупка сечет лицо, я и в самом деле на мостике подводной лодки, входящей в Видяево, только огней многовато, кажется, я даже слышу равномерное постукивание дизелей, и порывы ветра доносят кисловатый запах дизельного выхлопа.
В полночь позвонил Левону. Он — сова, работает по ночам. На кафедре у него два присутственных дня в неделю, в остальное время он дома, пишет учебник. Недавно вышла монография, написал ее Левончик, но к нему прицепили еще двух авторов из начальства, иначе книгу не пробить. В семьдесят Левон не снижает темпа, у него расписан каждый час. «Эффект юлы, — поясняет мне профессор, лауреат, членкор и прочая, — пока я вращаюсь, стою, кончится энергия вращения — и я свалюсь».
Левон взял трубку сразу, словно сидел у телефона и ждал моего звонка.
— Привет, Левончик! Как жизнь?
— Замечательно. Вчера вечером в подъезде обнаружили труп, выступаю теперь свидетелем. Часа полтора давал следственные показания.
— Труп — обычное в наше время дело. По–прежнему один кукуешь? Или бабу завел?
— Пошляк ты, Гришка. К сожалению, этот вопрос давно уж так не стоит. За мной приглядывает, готовит, обстирывает соседка. Ты должен ее помнить. Маленькая такая девочка, хохотушка с косичками. Всегда кричала нам: «Моряк, с печки бряк!»
— Господи, ты стал педофилом?
— Кретин! Ирина Вячеславовна вдова, одинокая учительница на пенсии. Какая пенсия у школьных учителей, знаешь? А так наш симбиоз дает взаимные выгоды. Одно плохо: она занимается моим воспитанием. Скоро буду писать диктанты. Лучше скажи, Машка опять улетела в Колумбус?
— Как обычно, сижу один. И Ирины Вячеславовны рядом нет. Когда приедешь?
— Не раньше чем через три месяца. Состоится сессия Академии наук. Да и то, если получится.
— Что так?
— На операцию ложусь, друг. Аденома предстательной железы. Интересно, у неандертальцев были аденомы?
— Не знаю, у меня, кроме тебя, ни одного неандертальца в корешах не было.
— И на том спасибо.
— Операция серьезная?
— Черт ее знает? Радости мало. Помнишь, как мы с тобой в Анапу к деду Мартиросу ездили?
— Как не помнить! В ту сторону, куда ни глянь, всюду солнце и «море Черное, песок и пляж, и жизнь прекрасная чарует нас!». Это сейчас впереди одни потемки.
— Все равно, Гриша, во тьме должен проблесковый маячок посверкивать, туда–то мы всегда поспеем, небось апартаменты уже заготовлены. Друзья и родные давно ждут. Вот и пусть ждут, у меня дел запланировано лет на двадцать, как минимум.
…Тем летом отец Левона отправил нас, нахимовцев, перешедших в выпускной класс, в Анапу к деду Мартиросу. Ехали по гражданке, чтобы не засветиться перед патрулями, тетя Шура раздобыла для меня и Левона джинсы — это сейчас все человечество перешло на эту форму одежды, а тогда, в середине пятидесятых, джинсы были редкостью, только у фарцы и всяких там деток, чьи родители за бугор мотались, и встретишь. И с размерами сошлось в самую пору, я тетке все параметры в письме обрисовал.
Брюки только подвернуть пришлось. А «бобочки», рубашки с короткими рукавами, мы в Гостином дворе присмотрели. Форма нахимовца с собой, в чемоданчиках, если куда на танцы сходить. Нам семнадцать, интерес к девочкам обостренный, я при своем росте за двадцатилетнего сходил, мне вино и сигареты запросто продавали. Хотя ни Левон, ни я не курили и к вину всего раза два прикладывались, в училище с этим делом строго. А тут взяли с собой бутылку портвейна «Три семерки», высосали ее и обалдевшие залегли на верхних полках. Ревел в ночи паровоз, в приоткрытые окна бил духовитый ветерок, временами перебивал его кисловатый запах угольного дыма, и, когда поезд загибался на повороте дугой, видно было, как из трубы паровоза вылетали искры, гасли в степи, а в отдалении уколами иглы в черную бумагу просвечивали огни селений.
«Поеду я в город Анапу, куплю себе черную шляпу и выйду на берег морской со своей непонятной тоской», — поется в песенке. Какая там тоска, да еще непонятная! Море, бесконечные песчаные пляжи, белые пароходы у среза горизонта, миражи, дрожащие в знойном мареве. На рынке продавали свежую камбалу, уродливых, с ядовитыми шипами морских ершей–скарпен и еще длинных, похожих на лезвие палаша глянцевито–синих рыбин. А дальше, на деревянных рядах горы черешни, уже отходящей, мягкой, облепленной осами, грузинская простокваша — мацони, стаканчики прикрыты капустными листьями, золотистые горки только что испеченного лаваша, мед в глиняных кувшинах, домашнее вино в бутылках, заткнутых кукурузными початками. И над всем этим великолепием жужжали голоса, пронзительно кричали гуси, крякали утки.
Деду Мартиросу принадлежал каменный одноэтажный дом неподалеку от центра города. Во дворе хозяйственные постройки, курятник, гараж, просторный флигель, комнаты в котором сдавались курортникам, ухоженный сад: жердели, вишни, яблоки. У парадного входа два кипариса, замерли, словно часовые у знамени. В доме жили сам дед — крепкий сивобородый старик, его сестра, полная, с трудом передвигающая ноги старуха, и племянник деда, инвалид, с женой — им чуть за сорок. Они и обихаживали курортников.
По случаю прибытия моряков–нахимовцев собралась многочисленная армянская родня. Такого стола я сроду не видывал: паюсная икра в глиняной макитре с торчащей посредине деревянной ложкой, севрюга с острым, задранным носом — в пасть воткнут пучок зелени, армянские голубцы — долма, буро–коричневая бастурма, шашлык по-карски, хапами — фаршированная тыква. На отдельном блюдце рыхлой горкой лежала трава, вино в оплетенных бутылях и, конечно же, острый, с душком сыр.