— Да. Поздравительные открытки. Знаете, по любому поводу. Красные розы, синие фиалки. Вообще-то говоря… — Он положил на стол тарелки, ножи с вилками, раздумывая, что ей сказать. — Я раньше сам такую дребедень сочинял.
— О-о… еще и поэт. — В голосе послышалось восхищение.
— Ха-ха… Не то чтобы поэт, но… давайте есть омлет.
Он усадил ее и подал ужин, играя в официанта на торжественном приеме. Он знал, что ведет себя банально, но эта преувеличенная изысканность и легкая клоунада вреда не принесли и, похоже, пришлись ей по душе. Его приправленный чем-то остреньким омлет она съела почти с жадностью, потом они пересели на диван, как старые друзья. Лэндон подлил в кофе бренди. Интересно, я утешаю эту женщину или намереваюсь ее соблазнить? Поужинала она с явным удовольствием, щеки от вина зарумянились, слегка поднялось настроение. Испросив разрешения, Лэндон закурил сигару. Он сидел и любовался ее грудью, когда Маргарет наклонялась вперед и потягивала приправленный бренди кофе.
— Так вы родились в Польше? — спросил он, пытаясь направить разговор на ее прошлое — оно его очень интересовало.
— О да. — Она откинулась на спинку дивана, положила ногу на ногу, отбросила прядь с лица. — Столько воды утекло с тех пор.
— А как вы оказались в Канаде? — спросил Лэндон. — Если, конечно, я не кажусь вам назойливым.
— Ох, Фредерик, это старая история и очень известная. Была война — вот вам ответ. Такое случилось со многими.
— Да. Возможно. Только не со мной. Я прожил очень обыкновенную жизнь.
— Ну, я вам не верю.
— Тем не менее это правда, — сказал он. — А в Канаде вы уже давно?
— О да. — Она помолчала. — Пожалуй, я закурю.
— Разумеется. Я не знал, что вы курите.
— Изредка.
Она потянулась к сумочке и вытащила оттуда маленький серебряный портсигар. Лэндон чиркнул спичкой, поднес ее к лицу Маргарет и поразился — какой мягкий отблеск бросало пламя на ее кожу. С сигаретой она управлялась неловко, по-настоящему не затягивалась, а быстро выдыхала большие клубы дыма — как мальчишка, начинающий курить. И пробовала пальцами — нетели на языке табачинок.
— Ну… что вам рассказать? Когда началась война, я с мамой была в Женеве. Почти все лето мы отдыхали. Тридцать девятый год. Знаете, Фредерик, я не люблю жаловаться на судьбу, просто этого не выношу. Жалуйся, не жалуйся… Но тогда я последний раз в жизни была по-настоящему счастлива. И очень хорошо помню то лето, каждую мелочь. Мне было десять лет — неуклюжая избалованная девчонка, такая маленькая уродка… длинные косы до пояса. Грубила гостиничным официантам… жуткая была девица. И, конечно, считала: все в этом мире создано для меня, бери что хочешь, и отец старался, чтобы так оно и было. Помню… одного мальчишку, маленького швейцарца, он работал со своим отцом на лодке. Катали туристов по озеру. Я часто думаю: может, он и по сей день при этой лодчонке? Уже со своим сыном. Красивый был парнишка: кожаные бриджи, фартук, ярко-красная рубашка и кепочка. Ноги крепкие, загорелые, стоит на корме, как гондольер. Уж так он был горд, что помогает отцу. На меня, конечно, ноль внимания, но я боготворила его и все время приставала к отцу — покатаемся ни лодке! Какое было лето… Наверно, я и лето боготворила. И горы. Они окружали нас, охраняли, мы были отрезаны от мири, где шла совсем другая жизнь. А небо, а озеро… такая голубизна. Знаете, я не помню в то лето ни одного дождя, хотя, наверно, дождливые дни были. А вот отца почти все время что-то беспокоило. Он старался не подавать вида. Хотел, чтобы нам хорошо отдыхалось, но за ужином или просто вечером… сидит, бывало, в плетеном кресле на гостиничной веранде, смотрит на закат или читает газеты, а лицо такое мрачно-задумчивое, лицо ужасно несчастного человека. Конечно, из-за немцев. Все газеты трубили о Германии, и отец волновался: как там дедушка в Кракове? Было страшно обидно, ведь он впервые в жизни по-настоящему поехал отдохнуть. Но он не мог успокоиться, ему не сиделось на месте, и где-то в середине августа он сказал: возвращаюсь домой. Помню, мы с мамой провожали его поздно вечером на вокзале. Слегка похолодало, и на отце было нелепое полупальто, знаете, такие носят в шпионских фильмах. Он в нем буквально утопал. Бедненький, за этот отпуск он так похудел. Он крепко прижал нас к себе, от него чем-то пахло. «Колдовским орехом»? Мужчины им душатся?
— Кажется… да, — ответил Лэндон, внимавший ей с грустью и нежностью.
— В общем, какими-то духами. Он крепко прижал нас и сказал: до свиданья, дорогие мои, через несколько недель увидимся. Какими же мы были наивными! Остальное вы, конечно, знаете. Две недели спустя немцы ворвались в Польшу. Мы узнали об этом по радио. Все тогда слушали радио и суетно метались туда-сюда, особенно французские туристы. Мы пытались дозвониться до Кракова, но немцы отключили линии. Польша перестала быть частью Европы. Мы прожили в Швейцарии всю осень, гостиница опустела. Маленький лодочник исчез, наверно, вернулся в школу. Люди отчаянно стремились в Англию. После такого веселья все это было особенно печально. Как-то пришло письмо от родственников. Во время воздушного налета бомба попала в наш магазин. И отец, и дед были там. Но мама, надо отдать ей должное, не пала духом. У нас было немного денег, и мы перебрались-таки в Англию. По чистой случайности нам удалось связаться с родственниками отца в Монреале, вскоре мы оказались в Канаде, а уже потом, весной, разразилась настоящая война. Ой, Фредерик, нам очень повезло, от большинства судьба отвернулась.
— Да, но вашу поездку пикником тоже не назовешь, — заметил Лэндон, представив себе, как десятилетняя Маргарет вместе с матерью бежит из Европы через Ла-Манш. А он, откормленный оболтус, лежал на ковре в гостиной отцовского дома в Бей-Сити, провинция Онтарио, и слушал большой коричневый радиоприемник «Маркони». А уж как ненавидела его неповоротливость проворная и бойкая сестрица! Она честила его на все лады, когда он, лениво растянувшись перед приемником, слушал чревовещателя Эдгара Бергена с его куклой Чарли Маккарти, «Таверну Даффи» и всеамериканского кумира Армстронга.
— Конечно… какой уж там пикник, — сказала Маргарет после паузы, ее темные глаза смотрели в чашку кофе, будто она надеялась увидеть там картины прошлого. — Те первые годы в Монреале во многом были очень трудными. Я уже говорила — мама не очень ладила о родственниками отца. Но какое-то время нам пришлось жить под их крышей и есть их хлеб. Маме претила эта зависимость, она изо всех сил учила английский и вскоре устроилась в магазин одежды. Работником она была прекрасным и к концу войны стала управляющей этого магазина. Как только она пошла работать, мы переехали в собственную квартиру на Джин-Мэнс-стрит. Какое счастье — мы теперь сами себе хозяйки! А вскоре появился и мужчина. Такая пылкая женщина, как мама! Понимаю, трудно представить, что старушка, которую мы сегодня похоронили, была когда-то пылкой красавицей, но это так. А мой отчим… Жан-Поль Бошан! Очень видный мужчина, темноволосый, густые черные усы, в военной форме просто неотразимый. Родственники, конечно, были до предела возмущены. Ведь не прошло и двух лет после смерти отца… но мать не желала слышать ничьих возражений. Она была безумно влюблена. Хм… Точно знаю: мой бедный отец никогда не будил в ней таких чувств. Я часто слышала маму и отчима — не знаю, должна ли я вам об этом говорить? — за стеной, на старой кушетке. Они думали, что я уже сплю в своей крохотной спаленке возле кухни, но я и не думала спать, лежала, навострив уши… немного, пожалуй, испуганная — чего только не взбредет в голову, — но и возбужденная, странное ощущение…
Маргарет — на ее лицо падал отблеск лампы — застенчиво улыбнулась этим воспоминаниям, улыбнулся и Лэндон.
— Он был вполне милый человек, мой отчим, но слегка замкнутый, что ли. Какой-то отстраненный, особенно со мной. Нет, не злой, конечно, но… безразличный. У него просто не было желания выходить на люди. Я даже представить не могла, что он ведет меня в кино или в цирк. Из другого теста был человек. Тем не менее они поженились. В маленькой церквушке, субботним утром. Никто из родственников не пришел. Помню, была стройная хорошенькая девушка, английская канадка. Мамина подруга по магазину одежды. Еще один военный, священник, один или двое служек. Потом была скромная вечеринка в нашей квартире, и мамина подруга забрала меня ночевать к своим родителям. Помню, добрые такие люди, мороженым меня угостили. Жили где-то около горы. Дома большие, кирпичные. На следующий день девушка из магазина отвезла меня домой на трамвае… было чудесное летнее утро. Отчим сидел в кресле и пил пиво из большой зеленой бутылки, а мама стояла сзади, положив руки ему на плечи. На ней было платье цвета морской волны в белый горошек и белые туфли на высоком каблуке. Сразу было видно — она счастлива, вся так и сияла! Они дали мне куклу… эту черномазую куклу-уродца… как она называется… голливог! А вскоре отчим уехал за океан, писал нам письма из Англии. А потом… Ах, бедная моя мама, ей словно на роду было написано невезение — отчима убили. Следующим летом, в Нормандии. Где-то около Кана. Как раз в день высадки союзников. Его война только началась, и вот… убили. Как рыдала мама! Каждое утро она шла в свой магазин одежды и каждый вечер, возвратясь домой, рыдала. Тарелку не могла вытереть без рыданий, блузку выгладить. Несколько месяцев горевала.
— Как это печально и как странно! — сказал Лэндон. — Мой старший брат был убит в Кане в тот же самый день. 6 июня 1944 года. Может, они знали друг друга?
Он выпрямился, пораженный, — чего только не бывает в этой жизни! Впрочем, он всегда придавал чрезмерное значение совпадениям, видел в них нечто зловещее и таинственное, вмешательство каких-то потусторонних сил. И его мать рыдала — он прекрасно это помнил. Он пришел домой из школы, а она сидела за кухонным столом, и лицо было залито слезами. Они беззвучно катились по щекам, а мать, непривычно тихая, смотрела перед собой и ничего не видела, даже его — неуклюжего увальня с учебниками в руках, стоявшего возле маленькой, отделанной никелем плиты. Тут же был и отец — распрямившись, сцепив руки за спиной, он через забранную металлической сеткой дверь смотрел в сад. Его вызвали прямо с сортировочной станции, и на нем был комбинезон.
— Простите меня, — сказала Маргарет. — Война оставила след в жизни многих.
— У вас она отняла двух отцов, — сказал он. — Это особенно жестоко.
— Да, в каком-то смысле она отняла у меня и мать, — продолжала Маргарет. — За войну она жутко изменилась. Еще бы — такое горе, такая боль. С магазином-то она управлялась прекрасно, даже с родственниками умудрилась как-то наладить отношения. Они нас терпели. Иногда по воскресеньям мы ездили к ним ужинать. После войны я поступила в Макгилл на отделение английской литературы. Моим кумиром был Джозеф Конрад. Поляк, так прекрасно писавший по-английски. Как я жалела, что я не юноша и не могу уйти в плавание! А что же мама? Ее все больше привлекала религия. Все свободное время она проводила в церкви. Скоро она стала известна в округе как очень религиозный человек. Ее набожность потрясала всех, даже родственников отца. В магазинах ей продавали со скидкой. В ней было… что-то необычное, что отличало ее от других людей. Некоторые даже считали ее святой. Но знаете — все это невыразимо грустно. Мама никогда не обвиняла в своих несчастьях нацистов. Она считала, что виной всему — евреи. Это из-за евреев на мир обрушилось столько страданий и смертей. Эти настырные евреи, говорила она. Все зло от них. Она совсем помешалась на этом и не желала слушать никаких возражений. Только в ярость приходила. Знаете, мама выросла в деревне, в настоящей глубинке, польской провинции. Там евреев не жаловали. До знакомства с отцом она прожила в Кракове всего несколько лет. Но эта ненависть к евреям была словно отрава. Эта ее ненависть… все время питалась кровью Спасителя. Прямо несчастье. У меня был друг… как она негодовала. — Маргарет смолкла, о чем-то задумалась. — Ну, что сейчас об этом вспоминать?.. Он тоже умер, бедняга. Сколько смертей. Я вам наверняка испортила настроение. За всю вашу доброту… вы этого не заслуживаете. Давайте прекратим этот разговор. И вообще, мне пора, уже поздно…
Она поднялась, разгладила платье ладонями, а сама не поднимала глаз, боясь встретиться с ним взглядом после такой исповеди.
— Вы так добры, Фредерик. Просто не знаю, как вас благодарить.
— Что ж, можно как-нибудь поужинать. Я имею в виду настоящий ужин, без яичницы. В ресторане… все как полагается…
— Но вы же не работаете… Это дорого.
— Ну… Я еще не совсем на мели.
— А мы в складчину… Только при таком условии…
— Что ж. Поглядим.
Он прошел с ней до двери, легонько касаясь ее спины, помог надеть пальто и пожелал как следует выспаться. Потом он стоял у постели в пижаме, заводил старый будильник «Уэстклокс» (на завтра была назначена встреча по поводу работы) и восторгался — какой подарок ему подбросила судьба!
После этого они несколько раз ходили ужинать, в кино, потчевал он ее и у себя. Она всегда появлялась с полной сумкой продуктов и запыхавшаяся, будто бежала через две ступеньки, спасаясь от врагов. Минуту она стояла, прижавшись спиной к двери, обхватив покупки и портфель с пряжками, тяжело дыша, словно беглец, который в страхе прислушивается, не раздадутся ли шаги на лестнице. Лэндон не раз ей говорил:
— Маргарет, прекратите это ребячество. Мы уже не дети. И кому до нас дело? Большой город обезличивает людей. Читаете эти бредни в «Тайме»? Так оно и есть.
Однажды в субботу он решил ее удивить: купил книгу с рецептами восточноевропейской кухни и дерзнул приготовить польский ужин. Отчасти это был провал, запеченные в тесте яблоки напоминали вязкую пасту, которой он в детстве пользовался на уроках лепки. Но рагу оказалось на удивление вкусным, и Маргарет была тронута до глубины души. Они молча ели при свете свечей, и в ее глазах Лэндон заметил слезы.
Когда он вернулся из Нью-Йорка после рождества, она ждала его с подарком — пластинкой этюдов Шопена. Он предпочел бы что-нибудь другое, скажем старый джаз Бенни Гудмена, но все равно было очень приятно. А поскольку у него для нее в ту свирепую субботу ничего не было, он опять-таки пригласил ее к столу. Она была рада видеть его. Это чувствовалось — она с такой охотой побежала к себе за бутылкой водки. Наверное, ее старушка любила иной раз хлебнуть этой огненной водицы. Они пили ее охлажденной, закусывали порезанными солеными огурчиками — так заведено у русских, объяснила ему Маргарет.
— Чувствую себя как Петр Великий, — сказал Лэндон, откидываясь в кресле. Они заметно развеселились. Маргарет поставила пластинку со славянскими танцами, зажигательными и задорными польками и мазурками. Тут в Лэндоне проснулся танцор, он снял туфли и запорхал, закружился по комнате, откалывая коленца из сиртаки. Маргарет смеялась и хлопала в ладоши. Но стук в пол прервал эту вечеринку для двоих. Старая миссис Харпер в знак протеста тюкала клюкой в потолок. Они засмеялись. Бог с ней, со старухой, все равно у них кончился запал. Эта перченая музычка разогрела им кровь, унесла с собой стеснение, и им было легко друг с другом.
После ужина они сидели на диване и слушали Шопена. Маргарет, в зеленой блузке и юбке, скинула на пол туфли и подобрала под себя ноги. Положила голову на плечо Лэндону.
— Почитайте мне какие-нибудь стихи, Фредерик! У меня сегодня поэтическое настроение.
Господи, как все в жизни повторяется, ведь уже было такое ухаживание! Взяв с полки книгу, толстую антологию, Лэндон протянул ее Маргарет.
— Вы преподаете литературу, Маргарет. Покажите, на что вы способны.