— Когда мы пришли, Идея Алексеевна сказала, через дверь, что надо сломать замок, и Арсений Васильевич нам тоже сказал, что надо сломать.
Я сел на стул посреди маминой комнаты.
— Так это тот Ногин, который Ногин? Коммунист?
— Отец фрау Ремер не был фашистом, и сама фрау Ремер не была в «Гитлерюгенд». Она от всей души посылала посылку.
От всей этой словесной мути, наползавшей на меня, хотелось завыть, чтобы хоть как–то прояснить голову, я ею помотал. На глаза мне снова попался шкаф с вывернутыми внутренностями. Я вскочил и снова схватил парня за плечо.
— Меня зовут Анатолий. — Зачем–то объявил он.
— Где она?
— Идея Алексеевна? — Переспросил понятливый друг полковника Ногина.
— Да, да, Идея Алексеевна, где она?!
И тут неожиданно прорезался голос немецкой туристки не членки «Гитлерюгенда». Она оскалила слишком хорошо оснащенный зубами рот, и оттуда донеслось.
— Я, я, Иди, Иди. Гитлер капут.
— Так она в поликлинике. У врача. Я же говорил. И Сашка с ней. Петраков.
— Понятно. Слушай, ты присмотри тут, Анатолий, я побегу, хоть там и Петраков.
— Послушайте! — Крикнула мне вслед переводчица.
Я выскочил из дому. Стройности в мыслях было мало. Я нервно хрюкал от этой гомерической истории с любопытной немкой, и восхищался изворотливостью своей якобы ополоумевшей мамочки. Ну, не блестящую ли операцию провернула старушка! А полковник, может, он в сговоре со своей преемницей? Союз склеротиков. Или она его обманула напускной нормальностью?
У нас тут все близко. Через две минуты я вбежал в холл поликлиники. У кабинета эндокринолога сидела тоскливая очередь. Беглой Идеи Алексеевны среди сидящих не было. Бормоча «мне только спросить, мне только спросить», я приоткрыл дверь в кабинет — у врачебного стола сидела старуха, но чужая.
— Скажите…
— Закройте дверь!
— Я только…
— Немедленно закройте дверь!!!
Да, что я, в самом деле, ни к какому врачу она, конечно, не пошла. Рванула в по–ход по окрестным дворам, и это еще хорошо, если так, побегаю, отыщу. И будет ей на–стоящий амбарный замок. А если… меня передернуло от ужаса. Я представил, как она забирается в троллейбус, и тот ее везет, везет и выплевывает на какой–нибудь конечной остановке, и она стоит бродит, выпучив честные глаза в поисках зала заседаний Совета Безопасности ООН. Шайка пьяной молодежи, издевательски гогочет, отхлебывая «клинское»… Вспомнился старинный детский стыд за мать. Там тоже была молодежь, нагота. Только нагота теперь совсем другая, но стыд еще более жгучий. Есть на свете, что–нибудь более уязвимое на свете, чем одинокая, полубезумная старуха, одержимая… Кстати, почему одинокая? Где обещанный Петраков?! Надо понимать, верный ногинский нукер доверенную ему партбабульку не бросит
Я выбрел их поликлиники, остановился на берегу Стромынки, пытаясь сообразить, что тут надобно предпринять, и с чего начинать.
К противоположной стороне улицы выходил низким железным забором стадион имени братьев Знаменских. И что–то меня внутренне толкнуло, когда я понял, что это именно он. Стадион! Что значит, стадион? Да, да, именно стадион! Я всмотрелся, и конечно же… Рванул наперерез потоку машин. Перемахнул через оградку, выбежал на гудроновую дорожку, опоясывающую футбольное поле с изможденным газоном. И остановился. Навстречу мне двигалась целая процессия. Впереди, в центре — она, беглая мама. Одета дико — старое демисезонное пальто. С трудом переставляет ноги в растоптанных зимних войлочных ботах с расстегнутыми молниями. Пегие короткие волосенки растрепано торчат, но взгляд тверд, губы сосредоточенно сжаты. Двое молодых людей осторожно и при этом надежно держат ее под руки, на лице ни тени усмешки, а в тылу целая колонна озабоченных ребятишек и ребят в спортивной форме. Каким–то об–разом странно одетая старуха заставила их прервать тренировку, построила в колонну и увлекла за собой. И, надо же, оделась по–зимнему. Для этапа? Что она, в Казанскую тюрьму, или в светлое будущее собралась вести. Но ни одного смеющегося. Как будто эти голоногие тинейджеры приняли планы старушки всерьез.
Подбежав, я увидел у мамы на затылке огромную багровую шишку, которую были не в состоянии скрыть редкие волосы. Поняв, что я родственник, «хлопцы» и «девчата» окружили нас и начали наперебой объяснять мне, что тут произошло. Оказывается, они «занимались», а бабушка «вдруг вышла», «подняла руки», а потом «как за–дом упадет!».
— Все, спасибо, спасибо, извините.
Я взял маму под руку, и попробовал сдвинуть с места, и удалось мне это сделать с большим трудом, как будто внутри ее тела появился твердый, тяжелый каркас. Она напряглась и всерьез сопротивлялась.
— Мамочка, пошли! — Умоляюще зашептал я ей в ухо, прикрытое потной пегой прядью. Участливое отношение окружающих к нашей идиотской семейной ситуации казалось мне временным чудом. Сейчас они опомнятся, и поймут как это смешно и по–зорно.
— Мамочка, пошли!
Сделали несколько шагов. Идея Алексеевна повернула голову назад, насколько позволяла закостеневшая шея, и попросила чужим голосом.
— Освободите меня, товарищи.
Спортсмены мялись на месте.
— Товарищи, на помощь! — Совершенно невообразимый, чужой, гнусный, гнуса–вый голос вытекал изо рта моей матери.
— Ты, что, старая сволочь, ты что задумала?! — Почти беззвучно, задыхаясь от рвущегося изнутри воздуха, шептал я.
— Это сын, сын. — Сказали сзади с сомнением. Наверное, мифический Петраков.
— Ха–ха–ха. — Театрально усмехнулась мама, но слова эти на нее как–то подействовали, и она стала сопротивляться меньше. Мы поползли по направлению к дому. Я чувствовал, что мама все время хочет что–то сказать, но у нее просто не хватает сил, воздушный поток с хрипом гуляющий в носоглотке, не подчиняется. Уже на самом подходе к дому, она сообразила, что надо делать, чтобы добыть силы для заявления. Она остановилась.
— Ты не сын.
— Да, да, я не сын, я негодяй, я пьянь, но только пошли домой!
Скамьи у подъезда были заполнены лучше, чем трибуны Колизея во время гладиаторского боя. Все регулярный старухи, алкаши, приличный соседи, в другое время пробегающие с сумками мимо скамеек, даже фрау Ремер с переводчицей. Эти двадцать метров дались нам с мамулей нелегко. Она хрипела, кривила то ли в презрительной улыбке, то ли под действием крепнущего пареза рот, и рывками двигала ноги как каменная статуя, которую щекочут пониже спины. Я обливался потом и яростью. Не смотрел по сторонам. Все идиотические советы — «надо вызвать «скорую» — висели в поодаль, никто не смел к нам приближаться. Не стала соваться со своей немецкой правдой и интуристка. Впрочем, я думаю, она увидела достаточно, чтобы сделать вы–годные для себя выводы.
Только бронированная Тамара Карповна спросила — на фоне общего молчания ее слова прозвучали особенно громко:
— Ты что, помирать собралась… Алексеевна?
Потом постель, врачи, две недели почти полного беспамятства. В общем, все неинтересно. Суета, огромные памперсы.
А кончина была тихой и мирной. Почти все время я сидел дома с нею один. Читал, смотрел в присмиревший, что–то бормочущий шепотом телевизор. Я специально держал его включенным, мне казалось, что мама следит за тем, что происходит на эк–ране. И вот однажды, когда шел какой–то документальный фильм из советской жизни, и показывали веселую праздничную колонну, деревянный дурак вдруг взревел.
— ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПЕРВОЕ МАЯ! День всемирной солидарности трудящихся.
Мама неожиданно улыбнулась и тихо прошептала.