Зарубежная фантастическая проза прошлых веков (сборник) - Гилберт Кийт Честертон 15 стр.


Не останавливаясь на всех их возражениях, я смею утверждать, что не будь пустоты, не было бы движения, иначе пришлось бы признать проницаемость тел. Смешно было бы думать, что когда муха крылом своим отталкивает частицу воздуха, эта частица отодвигает перед собой другую, эта другая — третью, так что в конце концов движение пальца мушиной ноги вызывает горб по ту сторону вселенной. Когда им уже нечего сказать, они прибегают к выводу о разрежении воздуха, но, говоря по чести, как может это быть, чтобы при разрежении тела, когда одна частица его отделяется от другой, между этими частицами не оставалось пустого пространства? Ведь иначе нужно бы было, чтобы отделившиеся друг от друга тела находились в одно и то же время на том же месте, где было и это третье тело, т. е. чтобы эти все три тела проникали друг друга. Я предвижу, что вы меня спросите: каким же образом возможно при помощи трубы, насоса или спринцовки заставить воду подниматься в направлении, противоположном ее естественному устремлению? Я вам отвечу, что она это делает поневоле; не страх пустоты заставляет ее свернуть с пути, но, соединившись незаметным образом с воздухом, она поднимается кверху вместе с тем воздухом, который ее охватывает.

Это вовсе не так трудно понять тому, кому известно тончайшее переплетение элементов и законченный круг, который они совершают. Если вы внимательно рассмотрите тот ил, который образуется от соединения земли и воды, вы увидите, что это уже не вода и не земля, но что это некоторый посредник при договоре между этими двумя враждующими сторонами. Ведь вода и воздух, ради того чтобы установить между собою мир, взаимно посылают друг другу туман, проникающий в самую сущность того и другого; воздух мирится с огнем при посредстве испарений, служащих между ними связью, объединяющих их».

Думаю, что он хотел продолжать свою речь, но нам принесли наш корм, и так как я был голоден, то я закрыл свои уши и открыл желудок для принятия тех яств, которые нам предлагали.

Помню, как-то в другой раз, когда мы философствовали, ибо ни тот ни другой из нас не любил вести разговор на низкие темы, он мне сказал: «Меня очень огорчает, когда я вижу, что ум такого высокого калибра, как ваш, заражен заблуждениями невежественной толпы. Так знайте же, что вопреки педанту Аристотелю, мнение которого повторяет вся Франция без различия классов, все есть во всем, т. е. в воде, например, есть огонь, в огне — вода; в воздухе есть земля, а в земле есть воздух. Хотя такие слова заставляют ученых таращить глаза, как солонки, однако легче это доказать, чем в этом убедить. Я прежде всего их спрошу, не родит ли вода рыбу, и если они будут это отрицать, я им скажу: выройте канаву, наполните ее из кувшина водой, которую пропустите сквозь сито для муки, чтобы оградить себя от возражений со стороны слепцов, и если через некоторое время в канаве не появится рыба, я готов выпить всю воду, которую туда вылили; если же рыба там окажется, в чем я не сомневаюсь, это будет убедительным доказательством того, что в воде есть соль и огонь. Найти после этого воду в огне уже нетрудное дело. Если даже выбрать форму огня, наиболее свободную от материи, как, например, комету, то и в этом огне все-таки будет много материи; ибо если бы то маслянистое вещество, которое порождает огонь, превращенное в серу жаром антиперистаза, зажигающего его, не встречало препятствий своему порыву со стороны влажной прохлады, умеряющей этот порыв и борющейся против него, комета сгорела бы в одно мгновение наподобие молнии. Дальше, что в земле есть воздух, они никак не могут отрицать, или же они никогда не слыхали о страшных содроганиях, которые потрясают горы в Сицилии. Кроме того, мы видим, что вся земля пориста, вплоть до песчинок, из которых она состоит. Однако никогда никто не утверждал, что эти поры заполнены пустотой, и вы легко согласитесь с тем, что воздух мог устроить себе там жилье. Мне остается доказать, что в воздухе есть земля. Но я не хочу даже давать себе этого труда, так как вы убеждаетесь в этом всякий раз, как на нашу голову падают легионы атомов, столь многочисленных, что в них теряется сама арифметика. Но перейдем от простых тел к сложным; примеры, относящиеся к самым обыденным предметам, помогут мне доказать вам, что во всем есть все и не так, чтобы одно тело превращалось в другое, как об этом щебечут ваши перипатетики, ибо я утверждаю им в лицо, что элементы смешиваются, разделяются и вновь смешиваются, так что то, что было сотворено мудрым создателем мира как вода, всегда остается водой; я не утверждаю, как они это делают, ни одного положения, которое я не мог бы доказать.

Итак, возьмите, пожалуйста, полено или какое-либо другое сгораемое вещество и зажгите его; когда оно запылает, ваши ученые скажут, что то, что было деревом, стало огнем. Я же утверждаю, что и тогда, когда все полено пылает, в нем не больше огня, чем до того, как к нему поднесли спичку, но что в нем все тот же огонь, который раньше заключался в нем в скрытом виде и которому мешали проявиться холод и влага; когда же на помощь этому огню пришло пламя, поднесенное со стороны, то он собрал все свои силы и направил их против того застоя, который его душил, и овладел пространством, занятым его врагом, — теперь уже нет ему препятствий и он торжествует над своим тюремщиком. Разве вы не видите, как из обоих концов полена выбегает вода, еще горячая и пылающая от только что выдержанного ею боя? Пламя, которое вы видите сверху, — это огонь, самый тончайший, более всего свободный от материи и потому скорей всего готовый вернуться на свое прежнее место. Он, впрочем, поднимается на некоторую высоту пирамиды, чтобы прорвать вплотную влажность воздуха, который ему сопротивляется; но так как огонь, по мере того как поднимается, все более и более освобождается от враждебных ему прежних своих хозяев, он наконец пускается в открытый путь, не встречая никаких препятствий; однако это легкомыслие часто является для него причиной нового заключения, ибо на своем одиноком пути он иногда заблуждается и попадает в облака. Если он встретит там еще много других огней, то они объединятся, чтобы вместе противостоять окружающим их испарениям, и тогда они разразятся громом и смерть невинных людей бывает последствием грозного гнева этих мертвых элементов. Если же, оцепенев от холода в средних поясах воздуха, он уже не будет иметь достаточно силы, чтобы защищаться, он отдаст себя во власть туче, которая вследствие своей тяжести должна упасть на землю и увлечь с собой своего пленника; тогда этот несчастный, заключенный в капле воды, может быть, очутится у подножия дуба, живительный огонь которого привлечет к себе бедного странника и пригласит его поселиться с ним; таким образом он возвратится к тому же состоянию, из которого вышел за несколько дней перед тем.

Но посмотрим теперь, какова судьба других элементов, из которых состоит это полено. Воздух возвращается на свое место, хотя он все еще смешан с парами, потому что огонь в гневе своем грубо смешал их. Он служит ветру раздувательным мехом, дает дыхание животным, наполняет пустоту, которую образует природа, и, может быть, окутанный в каплю росы, он будет впитан и переварен жаждущими влаги листьями того дерева, куда удалился наш огонь. Вода, которую пламя выгнало из этого ствола, поднятая теплом до небесного стола, падет вновь дождем на наш дуб, так же как и на другие деревья, а земля, обратившись в золу, исцеленная от бесплодия теплом кучи навоза, куда ее бросили, или же растительной солью какого-нибудь соседнего дерева, или же плодородною водою рек, может быть, тоже очутится около того же дуба, который притянет ее и превратит в часть своего целого.

Таким образом, все эти четыре элемента постигнет одинаковая судьба, и они возвращаются в то же состояние, из которого вышли за несколько дней перед тем. Ввиду этого можно сказать, что в человеке есть все что нужно, чтобы образовать дерево, а в дереве все что нужно, чтобы образовать человека. Наконец, таким образом, все есть во всем, но нам не хватает Прометея, который извлек бы из недр природы и сделал бы для нас осязательным то, что я называю первичным веществом».

Вот приблизительно те беседы, в которых мы проводили время, ибо у этого маленького испанца был привлекательный ум. Мы, однако, беседовали только по ночам, потому что с шести часов утра и до вечера нам мешала огромная толпа народа, которая приходила на нас смотреть. Некоторые бросали нам камни, другие орехи, третьи траву. Только и было разговоров, что о животных короля. Нас каждый день кормили в определенные часы, и король и королева часто брали на себя труд ощупывать мне живот, чтобы посмотреть, не наполняется ли он, ибо они сгорали желанием положить начало роду этих маленьких животных. Потому ли, что я был более внимателен к издаваемым ими звукам и к их гримасам, чем мой самец, но я раньше его научился понимать их язык и с грехом пополам его коверкал; вследствие этого на нас стали смотреть иначе, чем до тех пор, и тотчас же по всему королевству распространился слух, что появилось двое диких людей, меньшего роста, чем остальные, вследствие дурного питания, доставленного им природой, и передние ноги которых вследствие изъяна в семени отца были недостаточно сильны, чтобы они могли на них опираться. Это мнение стало распространяться и даже укрепляться, если бы этому не воспрепятствовали жрецы той страны; они говорили, что верить в то, что не только животные, но и чудовища принадлежат к той же породе, как и они, — это ужасающее нечестие. Было бы гораздо естественнее думать, прибавляли наименее страстные из них, что домашним животным, родившимся в нашей стране, дано участвовать в привилегиях, дарованных человеку, а следовательно, и в бессмертии, скорее, чем какому-то чудовищному зверю, который утверждает, что родился где-то на Луне. «А затем обратите внимание на то, какая разница между ними и нами. Мы ходим на четырех ногах, ибо бог не хотел доверить столь драгоценный сосуд менее устойчивому положению и побоялся, что если человек будет ходить иначе, с ним случится несчастие; вот почему он взял на себя труд утвердить его на четырех столбах, дабы он не мог упасть. Строением этих двух скотов он пренебрег и предоставил его игре природы, которая, не беспокоясь о возможной гибели такого ничтожества, утвердила его только на двух ногах».

«Даже птицы, — говорили они, — не так обделены, как обделены они, так как получили перья взамен слабости своих ног, для того чтобы взлететь на воздух, когда мы прогоним их от себя; тогда как природа, отняв две ноги у этих уродов, отняла у них возможность бежать, чтобы спастись от нашего правосудия.

Обратите также внимание на то, как у них голова обращена к небу. Ведь она так поставлена вследствие той скудости, с которой бог оделил их во всем, ибо это умоляющее их положение показывает, что они жалуются небу на своего создателя и умоляют его позволить им воспользоваться теми отбросами, которые остаются после нас. А посмотрите на нас, мы совсем другое дело: у нас голова склоняется книзу, чтобы мы могли созерцать те блага, которыми мы владеем, и еще потому, что на небе нет ничего, чему бы мы могли в нашем счастии завидовать».

Каждый день я слышал в своей конуре, как жрецы рассказывали эти басни или другие, им подобные; они так хорошо овладели умами населения по этому вопросу, что было постановлено считать меня в лучшем случае попугаем без перьев, и тех, кто уже был в этом убежден, они продолжали убеждать в том, что, как и у птицы, у меня только две ноги. Все это кончилось тем, что меня посадили в клетку по чрезвычайному приказу Верховного совета.

Ко мне ежедневно приходил птицелов королевы, на которого была возложена обязанность учить меня насвистывать, наподобие того как здесь учат снегирей; в клетке я был, по правде сказать, счастлив, потому что у меня не было недостатка в корме. Между тем, прислушиваясь к той чепухе, которую несли люди, приходившие на меня смотреть, и от которой у меня уши вяли, я научился говорить, как и они. Когда я достаточно напрактиковался и научился выражать на их языке большинство своих мыслей, я принялся им рассказывать всякие небылицы. В обществе только и было речи, что о прелести моих острот и о моем уме. Дело дошло до того, что жрецы были принуждены опубликовать декрет, по которому запрещалось верить, что у меня есть разум; в то же время был издан очень строгий приказ, относившийся одинаково ко всему населению без различия звания и положения, на основании которого все умные мои поступки должны были быть приписаны инстинкту.

Между тем вопрос о том, что же я в конце концов и как определить мою сущность, разделил город на две партии. Партия, стоявшая за меня, росла со дня на день, и наконец, несмотря на все анафемы, которыми жрецы старались устрашить народ, мои приверженцы стали требовать собрания штатов, чтобы разрешить этот религиозный спор. Долго не могли договориться относительно того, кто будет иметь право голоса, но третейский суд примирил враждующих, уравняв число заинтересованных лиц обеих сторон. Меня, трепещущего, отвели в зал суда, где со мной обращались так сурово, как только возможно себе представить. Экзаменаторы стали, между прочим, ставить мне вопросы по философии, я совершенно чистосердечно рассказал им то, чему научили меня мои учителя; но им не стоило ни времени, ни труда опровергнуть все это очень убедительными доводами. Когда я уже совершенно не знал, что им возражать, я прибегнул как к последнему оплоту к Аристотелю, однако его принципы так же мало помогли мне, как и софизмы, ибо они в двух словах раскрыли мне всю ложность их. Этот Аристотель, говорили мне, ученость которого вы так превозносите, очевидно, прилаживал свою философию к принципам, вместо того чтобы выводить принципы из философии; во всяком случае, он должен был бы прежде всего доказать, что его принципы более разумны, чем принципы других сект, о которых вы нам рассказывали. А потому пусть этот господин остается в покое. В конце концов они убедились, что ничего другого они от меня не услышат, как только то, что они не более учены, чем Аристотель, и что мне запрещено спорить против тех, кто отрицает его принципы, и единогласно вынесли решение, что я не человек, но, быть может, порода страуса, ввиду того, что, как и страус, я держу голову кверху, хожу на двух ногах; после этого птицелову было приказано вновь отнести меня в клетку. Я проводил там время довольно приятно, так как вполне усвоил их язык, и болтовней моей забавлялся весь двор, а прислужницы королевы, между прочим, всегда совали какие-нибудь остатки в мою корзину, та же из них, которая была милее других, прониклась ко мне любовью и приходила в величайший восторг, когда я, сидя в заключении, рассказывал ей о нравах и развлечениях людей нашего света, особенно же о наших колоколах и других музыкальных инструментах, она со слезами на глазах уверяла меня, что если когда-либо я буду иметь возможность полететь и вернуться в наш мир, она охотно последует за мной.

Однажды рано утром я был разбужен неожиданным шумом и увидел, что она постукивает по решетке моей клетки. «Радуйтесь, — сказала она, — вчера в совете было решено объявить войну великому королю.

Я надеюсь, что во время суматохи военных приготовлений и во время отсутствия нашего монарха и его подданных мне удастся устроить так, дабы вас спасти». «Как война? — прервал я ее. — Разве между королями вашего мира возникают такие же споры, как между нашими? Вот как! Так, пожалуйста, расскажите мне, как же они ведут войну». «Третейский суд, — отвечала она, — избранный с согласия обеих сторон, определяет время, которое предоставляется для вооружения, и время, назначенное для похода, а также число людей, которые должны участвовать в сражении, наконец, день и место боя, и все это с таким расчетом уравнения сил враждующих сторон, чтобы ни в той, ни в другой армии не было ни одного лишнего человека. Кроме того, все искалеченные солдаты с своей стороны набираются в отдельные роты. Приступая к бою, предводители принимают меры к тому, чтобы выставить искалеченных тоже против искалеченных, с другой стороны во главе великанов идут колоссы, во главе фехтовальщиков ловкачи, во главе доблестных отважные, во главе немощных слабые, во главе нездоровых больные, во главе крепких сильные, и если кому-нибудь вздумается ударить другого, а не указанного ему врага, он осуждается как трус, если только не будет доказано, что это произошло по ошибке. По окончании сражения подсчитывают раненых, убитых, пленных; что касается беглецов, то их не бывает; если потери обеих сторон равны, то бросают жребий и по вытянутой соломинке решают, кому объявить себя победителем.

Но даже в том случае, если одно государство разобьет своего противника в честном бою, это ничего еще не значит, ибо есть еще другие, более многочисленные армии ученых и умных людей и от диспутов между ними окончательно зависит торжество или порабощение государств.

Один ученый противоставится другому ученому, один умный человек-другому умному человеку, один рассудительный человек — другому. Впрочем, торжество одного государства над другим в этой области считается за три победы, одержанные открытой силой. После провозглашения победителей собрание закрывается и народ-победитель избирает своим королем или своего собственного короля, или короля своих врагов».

Я не мог не рассмеяться этому совестливому способу вести войну; и в пример гораздо более сильной политики я стал приводить обычай государств нашей Европы, где монарх тщательно заботится о том, чтобы не упустить ни малейшего из своих преимуществ для достижения победы; и вот как она мне отвечала:

«Скажите мне, пожалуйста, не ссылаются ли ваши короли на свое право, когда вооружают свою военную силу?» «Конечно, — отвечал я, — а также и на правоту своего дела». «Почему же они не изберут третейский суд, которому доверяют и который мог бы их примирить? Если же окажется, что права этих королей равны, почему они не поставят город или провинцию, о которой спорят, на ставку случайного хода игры в пикет? Между тем они допускают, что пробиваются головы четырем миллионам людей, которые стоят гораздо больше, чем они, в то время как сами сидят у себя в кабинетах, посмеиваются, рассуждая об обстоятельствах, при которых происходит избиение этих простаков; однако не следует мне порицать доблесть ваших добрых собратьев; надо же им умирать за родину. Дело такое важное: быть вассалом короля, который носит широкий воротник, или того, который носит брыжи».

«Но зачем вам нужны все эти осложнения в ведении сражения? Не достаточно ли того, чтобы в армиях было одинаковое количество людей?» «Вы рассуждаете очень необдуманно, — отвечала она. — Можете ли вы, победив своего врага в поле один на один, по чести сказать, что вы победили его в честном бою, если на вас была броня, а на нем нет, если он был вооружен только кинжалом, а вы шпагой, наконец, если у него была только одна рука, а у вас две? В то же время со всем тем равенством, которое вы предписываете вашим гладиаторам, они никогда не бывают равны в бою; один высокого, другой маленького роста; один ловок, другой никогда не держал в руках шпаги; один силен, другой слаб, и хотя бы даже между ними не было неравенства в этих отношениях и один был бы так же силен и так же ловок, как и другой, все же они никогда не будут равны, ибо один из них может быть храбрей другого хотя бы потому, что эта скотина не признает опасности, потому что он желчен, потому что в нем сильней играет кровь, потому что сердце у него более крепкое, одним словом, потому что он обладает всеми теми качествами, которые создают храбрость, как будто это не такое же орудие, как шпага, которой нет у врага. И вот он осмеливается без оглядки броситься на него, пугает его и отнимает жизнь у этого несчастного, который предвидит опасность, пыл которого заглушен его жиром и сердце которого слишком обширно, чтобы собрать воедино дух, необходимый для того, чтобы пробить лед, именуемый трусостью. Вы хвалите этого человека за то, что он убил своего врага, одержав над ним победу, и, восхваляя его храбрость, вы хвалите его за противоестественный грех, ибо его отвага ведет к разрушению.

По этом поводу я вам скажу, что несколько лет тому назад военному совету было сделано замечание и предъявлено требование ввести для сражений регламент более добросовестный и более тщательно обдуманный. Философ, который по этому поводу высказывал свое мнение, говорил так:

«Вы воображаете, господа, что уравняли преимущества вражеских сторон, когда выбрали обоих противников рослыми, проворными и храбрыми; но этого недостаточно для того, чтобы победить, нужны еще ловкость, сила и счастье. Если один из противников побеждает ловкостью, это значит, что он ударил своего врага туда, куда тот не ожидал, или скорей, чем можно было ожидать; или же, делая вид, что он нападает с одной стороны, он ударил его с другой; все это значит хитрить, обманывать, изменять, а обман и измена не достойны поистине благородного человека. Если человек восторжествовал над своим врагом благодаря своей силе, будете ли вы считать, что его враг побежден, раз над ним произведено было насилие? Конечно, нет, точно так же как вы не скажете, что человек был побежден, если на него свалилась гора и он не мог одержать над ней победы. Точно так же и нельзя сказать, что и этого человека одолел враг, потому что он в эту минуту не был в таком состоянии, что мог противостоять напору своего противника.

Если тот случайно поверг во прах своего врага, приходится восхвалять судьбу, а не его, он сам тут ни при чем; наконец, побежденный не более достоин порицания, чем игрок в кости, который сам выкидывает семнадцать очков, тогда как его противник выкидывает восемнадцать».

Они признали, что он прав, но считали в то же время, что человеческому разумению, по-видимому, нет возможности внести в это дело полную справедливость и что лучше мириться с одним небольшим злом, чем терпеть сотню других, более значительных».

На этот раз она больше со мной не разговаривала, потому что боялась, как бы ее не застали вдвоем со мной так рано поутру. Не то чтобы в этой стране нецеломудренность считалась преступлением, наоборот, за исключением осужденных преступников, всякий мужчина имеет здесь власть над всякой женщиной, точно так же как всякая женщина может призвать к суду мужчину, который бы отказался от нее. Но она не решалась открыто посещать меня, потому что в последнем заседании Совета было высказано мнение, что главным образом женщины всюду кричат, что я человек, чтобы прикрыть под этим предлогом страстное свое желание соединиться со скотом и без стыда совершить со мной противоестественное преступление. Ввиду этого я ее долго не видел и не только ее, но ни одну из других женщин.

Однако, по-видимому, кто-то продолжал подогревать споры, касающиеся определения сущности моего существа, ибо в то время, когда я уже стал думать только о том, чтобы умереть в своей клетке, за мной еще раз прислали, чтобы сделать мне допрос. В присутствии множества придворных мне ставили вопросы, касающиеся физики, и мои ответы, поскольку я мог судить, не удовлетворили никого из них, ибо председательствующий очень внушительным тоном стал высказывать мне свою точку зрения на строение мира; его мысли показались мне остроумными, пока он не коснулся вопроса о начале мира, который он считал вечным и находил, что его философия гораздо более разумна, чем наша. Но как только я услышал, что он утверждает идею, столь противоречащую тому, чему учит нас вера, я его спросил, что он может противопоставить авторитету такого великого патриарха, как Моисей, который определенно сказал, что бог создал мир в шесть дней. В ответ на это этот невежда только рассмеялся, тогда я не выдержал и сказал ему, что если до того дошло, то я опять начну верить, что их мир не больше как луна. «Но, — сказали они все, — вы же видите на ней землю, реки, моря; что же все это может быть?» «Это ничего не значит, — отвечал я. — Аристотель утверждает, что это только Луна; если бы вы стали это опровергать в тех школах, где я учился, вас бы освистали». Тут они разразились громким смехом. Нечего и говорить, что это произошло от их невежества, тем не менее меня отвели в мою клетку. Когда жрецы узнали, что я смею говорить, что та Луна, откуда я явился, есть мир, а их мир только Луна, они увидели в этих словах достаточно справедливый предлог, чтобы присудить меня к воде: это их способ истреблять безбожников. С этой целью они в полном составе подали жалобу королю; он обещал им правый суд и приказал вновь посадить меня на скамью подсудимых. И вот в третий раз меня вывели из клетки. Слово взял старейший из жрецов, который стал меня обвинять. Я совершенно не помню его речи, так как я был слишком испуган, чтобы по порядку воспринимать звуки его голоса, а также и потому, что для произнесения этой речи он пользовался инструментом, шум которого меня оглушал: это была труба, которую он выбрал нарочно для того, чтобы этими мощными воинственными звуками возбудить страсти и настроить судей на казнь, вызывая в них чувства, которые помешали бы рассудку исполнить свое дело, подобно тому, как это происходит в наших войсках, где трубные звуки и барабанный бой мешают солдатам размышлять о значении своей жизни. Когда старейший кончил говорить, я встал, чтобы произнести речь в свою защиту, но был избавлен от этого происшествием, которое я вам сейчас расскажу. Едва я успел открыть рот, как человек, с большим трудом пробравшийся сквозь толпу, пал к ногам короля и долго лежал на спине перед ним. Этот образ действий меня не удивил, ибо я знал, что они принимают эту позу тогда, когда хотят говорить публично. Я вложил в ножны свою собственную речь, и вот та, которую мы услышали от него:

«Судьи праведные, выслушайте меня! Вы не можете осудить этого человека, эту обезьяну или этого попугая за то, что он говорил, будто Луна — это тот мир, откуда он явился; ибо если он человек и если бы он даже не явился с Луны, раз человек вообще свободен, не свободен ли он также воображать себе, что ему вздумается? Как? Разве вы можете его заставить видеть то, что вы видите? Вы можете его заставить говорить, что Луна не мир, но он все-таки этому не поверит; ибо для того, чтобы он мог чему-нибудь поверить, нужно, чтобы его воображению представились некоторые доводы, и больше доводов за, чем против; и если вы не доставите ему таких правдоподобных доводов, или если они сами по себе не придут ему в голову, он хотя и скажет вам, что верит вам, однако это не значит, что он действительно поверит.

Теперь я докажу вам, что он не должен быть осужден, если вы отнесете его к категории зверей. Ибо, предположив, что он животное, лишенное разума, было ли бы с вашей стороны разумно обвинить его за то, что он согрешил против разума? Он говорит, что Луна это мир; но ведь животные действуют только по инстинкту, которым одарила его природа. Следовательно, через него говорит природа, а не он сам. Было бы крайне смешно думать, что эта мудрая природа, которая сотворила мир и Луну, не знает, что такое она сама, и что вы, которые свои знания имеете от нее, понимаете что-либо лучше, чем она сама. Но если бы даже страсть заставила вас отказаться от основных ваших убеждений и вы бы предположили, что природа не руководит животными, вы по край ней мере должны были бы покраснеть от стыда за те страхи, которые вам причиняют причуды этого животного. Действительно, господа, если бы вы встретили человека зрелого возраста, который следил бы за порядком в муравейнике, исполнял там роль полицейского, то давая пощечину муравью, который свалил свою ношу, то сажая в тюрьму того, который похитил хлебное зерно у своего соседа, то отдавая под суд того, кто покинул свои яйца, не сочли ли бы вы такого человека безумцем за то, что он заботится о вещах, стоящих настолько ниже его, и за то, что он хочет подчинить разумным требованиям животных, разумом не обладающих. Чем же, почтенное собрание, можете вы оправдать интерес, который в вас возбуждают причуды этого маленького животного? Судьи праведные, я сказал».

Как только он произнес эти слова, громкие и мелодические аплодисменты наполнили залу. После того в течение очень долгого времени обсуждались мнения присутствующих; наконец король вынес такое постановление: отныне я буду почитаться человеком, как таковому мне будет предоставлена свобода, и казнь посредством потопления будет заменена позорным наказанием (ибо в этой стране нет почетных наказаний). Это наказание должно было состоять в публичном покаянии с моей стороны; я должен был отречься от того, что когда-либо утверждал, что Луна есть мир, ввиду той смуты, которую это новшество могло внести в слабые умы. После того как был вынесен этот приговор, меня вывели из дворца; ради большего позора меня облекли в роскошную одежду, возвели на высокое седалище великолепной колесницы; колесницу везли четыре принца, на которых надели ярмо, и вот что заставили меня провозгласить на всех перекрестках города.

«Народ, объявляю тебе, что эта Луна не Луна, а мир; что этот мир не мир, а Луна, вот во что ты должен веровать по воле жрецов». После того как я прокричал это на пяти главных площадях города, я увидел своего адвоката, который протягивал мне руки, чтобы помочь мне сойти с колесницы. Я был очень удивлен, когда, вглядевшись в него, узнал в нем своего демона. Целый час мы обнимались. «Пойдемте же ко мне, — сказал он, — ибо если вы вернетесь ко двору после постыдного наказания, на вас посмотрят косо. Впрочем, я должен вам сказать, что вы продолжали бы жить среди обезьян, как вы, так и испанец, ваш товарищ, если бы я всюду не расхваливал во всеуслышание остроту и силу вашего ума и не добивался бы в вашу пользу покровительства знатных против пророков». Мы уже подходили к его жилищу, а я все еще продолжал изливать ему свою благодарность. До самого ужина он мне рассказывал о тех пружинах, которые он пустил в ход, чтобы заставить жрецов выслушать его, несмотря на все доводы, которыми они обольщали народ. Мы сидели перед пылающим огнем, так как время года было холодное, и он, вероятно, хотел продолжать рассказ о том, что он сделал, пока я его не видел, но нам пришли сказать, что ужин готов; тут он мне сообщил, что пригласил на следующий вечер двух профессоров из академии этого города, которые и должны были ужинать с нами. «Я наведу их на разговор о той философии, которую они преподают в этом мире, — прибавил он. — Вы, кстати, увидите сына моего хозяина. Этот молодой человек так умен, что я не встречал ему равного, он был бы вторым Сократом, если бы умел пользоваться своими знаниями и не топил бы в пороке те дары, которыми господь бог его непрестанно осыпает, и не прикидывался бы безбожником из какого-то тщеславия и желания прослыть умным человеком. Я поселился здесь, чтобы пользоваться всяким удобным случаем на него воздействовать».

Он замолк как бы для того, чтобы предоставить и мне свободу поговорить, затем он подал знак, чтобы с меня сняли позорный наряд, в котором я все еще красовался.

Почти тотчас после этого вошли те два профессора, которых мы ждали, и мы все четверо пошли в комнату, где был приготовлен ужин и где мы застали молодого человека, о котором мне говорил мой демон. Он уже принялся за еду. Профессора низко ему поклонились и вообще оказывали ему такой же почет, как рабы своему господину. Я спросил своего демона, почему это так делается, и он мне отвечал, что причина тому его возраст, так как в этом мире старики оказывают всякого рода уважение и почтение молодым и, более того, родители повинуются детям, как только те, согласно постановлению сената философов, достигают разумного возраста. «Вы удивляетесь, — продолжал он, — обычаю, столь противоречащему обычаям вашей страны? Однако это не противоречит здравому смыслу, ибо по совести скажите, когда человек молодой и горячий уже может думать, рассуждать и действовать, не более ли он способен управлять семьей, чем шестидесятилетний дряхлый старик, несчастный безумец, с воображением, застывшим под снегами шестидесяти зим, который в своем поведении руководится тем, что вы называете опытом прежних успехов. Между тем эти успехи не что иное, как простая случайность, возникшая вопреки всяким правилам экономии и благоразумия. Что касается здравого смысла, у старика тоже его немного, хотя толпа в вашем мире считает его принадлежностью старости. Но в этом легко разубедиться; нужно только знать, что то, что в старике называется благоразумием, это не что иное, как панический страх, которым он одержим, и безумная боязнь что-либо предпринять. Поэтому если он не рискнул пойти навстречу какой-нибудь опасности, от которой погиб более молодой человек, это не потому, что он предвидел катастрофу, но потому, что в нем не хватало огня, чтобы зажечь эти благородные порывы, которые делают нас дерзновенными, между тем как удальство молодого человека являлось как бы залогом успеха его предприятия, ибо его побуждал к действию тот пыл, от которого зависят и быстрота и легкость выполнения всякого дела. Что касается вопроса о действии, то я бы недооценивал ваш ум, если бы стал пытаться вам это доказать. Вы знаете, что только молодость способна к действию, а если вы не совсем в этом убеждены, скажите мне, пожалуйста, не за то ли вы уважаете смелого человека, что он может отмстить за вас вашим врагам или тем, кто вас притесняет; а по какому соображению, как не по простой привычке, вы будете его уважать, если батальон из семидесяти январей заморозил его кровь и поразил холодом все благородные порывы к справедливости, которые разжигают сердце молодого человека. Вы оказываете почтение сильному не потому ли, что у него есть перед вами обязательство одержать победу, которую вы не можете у него оспаривать? Зачем же подчиняться старику, когда лень размягчила его мускулы, ослабели его жилы, когда испарился его ум и высох мозг его костей? Если вы поклоняетесь женщине, то не за ее ли красоту? Зачем же продолжать ей поклоняться после того, как старость превратила ее в отвратительный призрак, напоминающий живым только о смерти? Наконец, вы любили умного человека не за то ли, что благодаря живости своего ума он разбирался в сложном деле и распутывал его, забавляя своим остроумием общество самого высокого качества; не за то ли, что одним порывом мысли он охватывал всю науку и что страстное желание походить на него наполняло всякую прекрасную душу? Между тем вы продолжаете оказывать ему почет и тогда, когда его прекрасные органы сделали ею слабоумным, тяжеловесным, скучным в обществе и когда он более похож на фигуру божества покровителя очага, чем на здравомыслящего человека. Сделайте отсюда тот вывод, мой сын, что лучше, чтобы управление семьей было возложено на молодых людей, а не на стариков. Было бы очень неумно с вашей стороны думать, что Геркулес, Ахиллес, Эпаминонд, Александр и Цезарь, которые почти все умерли моложе сорока лет, не заслужили никакого почета, а заговаривающемуся старику вы должны воскуривать фимиам только потому, что солнце восемьдесят четыре раза колосило его урожай. Но, скажете вы, все законы нашего мира глубоко проникнуты сознанием того уважения, которое мы обязаны оказывать старикам. Это верно, но ведь устанавливали законы всегда старики, которые боялись, чтобы молодые, и вполне справедливо, не отняли у них тот авторитет, который они себе насильственно присвоили. Поэтому они, как и законодатели ложных религий, создали тайну из того, чего они не могли доказать. Да, скажете вы, но ведь этот старик — мой отец, а небо обещает мне долгую жизнь, если я буду его почитать. Если ваш отец, о мой сын, не приказывает вам ничего противоречащего внушениям всевышнего, я с вами соглашусь; но иначе топчите чрево отца, который вас породил, утробу матери, которая вас зачала. Я не вижу никакого основания верить в то, что то низкопоклонство, которое порочные родители навязали вашей слабости, было бы настолько приятно богу, чтобы он за это продлил вашу жизнь. Как этот глубокий поклон, которым вы только поощряете гордость вашего отца и которым льстите ей, поможет ли он прорваться нарыву в вашем боку, исцелит ли он вашу гуморальную природу, залечит ли он рану шпаги, пронзившей ваш желудок, растворит ли камень в вашем пузыре? Если это так, то напрасно доктора не прописывают против оспы вместо отвратительных микстур, которыми отравляют человеческую жизнь, трех поклонов натощак, гранмерси после обеда и двенадцати «добрый вечер, мой отец и моя мать» на ночь. Вы мне ответите, что без него вас бы не было на свете. Но ведь и его не было бы на свете без вашего деда и не было бы вашего деда без вашего прадеда, а без вас у вашего отца не было бы внуков. Когда природа произвела его на свет, она сделала это с тем условием, чтобы он возвратил то, что получил взаймы. Поэтому когда он произвел вас на свет, он ничего вам не дал, он только отдал свой долг! Да я бы хотел еще знать, думали ли ваши родители о вас в ту минуту, когда они вас зачинали? Увы, вовсе нет! А вы все-таки думаете, что вы обязаны им подарком, который они сделали, совершенно о вас не думая. Как! Потому что ваш отец был так похотлив, что он не устоял против прекрасных глаз неведомого ему дотоле существа, потому что он за деньги удовлетворил свою страсть, потому что изо всей этой грязи произошли вы, вы почитаете этого сладострастника, как одного из семи греческих мудрецов! Как! Только потому, что этот скупой приобрел богатое имущество своей жены тем, что сделал ей ребенка, то этот ребенок должен говорить с ним не иначе, как на коленях? Если так, то хорошо, что ваш отец был похотлив и что этот другой был скуп, ибо иначе ни вас, ни сына того скупца никогда бы не существовало. Но интересно знать: если бы он был уверен, что его пистолет попадет в крысу, он не выстрелил бы… Боже правый, в чем только не уверяют людей вашего мира!

От вашего смертного архитектора вы получили только тело. Ваша душа пришла с небес и могла попасть в другой футляр. Ваш отец мог родиться вашим сыном, а вы его отцом. А почему вы знаете, не помешал ли он вам унаследовать корону? Ваша душа, может быть, покинула небеса с тем, чтобы в утробе императрицы одухотворить тело короля римского; по пути она случайно встретила ваш эмбрион и вселилась в него, может быть, ради того, чтобы сократить свое путешествие. Нет, нет, господь бог, конечно, не вычеркнул бы вас из числа живых, если бы ваш отец умер еще в детстве. Но кто знает, не были ли бы вы сегодня потомком какого-нибудь храброго полководца, который присоединил бы вас к своей славе, так же как и к своему богатству? Поэтому вы можете быть не более обязаны своему отцу той жизнью, которую он вам дал, чем были бы обязаны ею тому морскому разбойнику, который заковал бы вас в кандалы, но кормил бы вас. Я допускаю даже, что он родил бы вас принцем или родил бы вас королем, но подарок совершенно теряет всякую цену, если делается без согласия того, кто его получает. Убили Цезаря, убили и Кассия, но Кассий обязан своею смертию рабу, у которого он ее вымолил, а Цезарь не обязан ей убийцам, ибо они заставили принять ее от них. Разве отец ваш советовался с вами, когда обнимал вашу мать? Разве он спрашивал вас, нравится ли вам этот век, или вы желаете дождаться другого? Согласны ли вы быть сыном глупца, или вы настолько честолюбивы, что хотите происходить от порядочного человека? Увы! Вы, которого единственно касалось это дело, вы были единственный, мнение которого не было спрошено. Может быть, если бы вы были скрыты не в утробе матери природы, а где-либо в другом месте и если бы ваше рождение зависело от вашего выбора, вы сказали бы Парке[46 — _Парки_ — _ в римской мифологии — три богини судьбы (рождения, жизни и смерти), в Греции-мойры.]: «Милая девица, возьми нитку другого: я уже давно пребываю в пустоте и предпочитаю не существовать еще сто лет, чем начать существовать сегодня, чтобы завтра же в этом раскаяться!» Тем не менее вам пришлось пройти через это, и сколько бы вы ни пищали и ни требовали, чтобы вас вернули в тот длинный и черный дом, откуда вас вырвали, все делали вид, будто думают, что вы хотите сосать грудь.

Вот, о мой сын, приблизительно причины того уважения, с которым здесь родители относятся к своим детям. Я сознаю, что уклонился в сторону детей несколько больше, чем это требует справедливость, и что я говорил в их пользу даже против своей совести. Но желая покарать ту гордость, которую некоторые отцы противопоставляют слабостям своих детей, я должен был поступить так, как поступают те, кто, желая выпрямить кривое дерево, тянет его в противоположную сторону с тем, чтобы оно росло прямо между двумя искривлениями. Итак, я воздал отцам то деспотически снисходительное отношение, которое они себе присвоили, но отнял у них в то же время много того, что им принадлежало по праву, но я сделал это ради того, чтобы другой раз они довольствовались тем, на что имеют право. Я знаю, что этой апологией молодых людей я обидел всех стариков; но пусть они вспомнят, что и они были детьми, прежде чем сделались отцами, и поймут, что я говорил точно так же и за них. Ведь не под капустным листом они были найдены. Но, в конце концов, что бы ни случилось и если бы даже за мои слова мои враги ополчились против моих друзей, от меня останется только добро, ибо я служил всему человечеству и не угодил только половине».

После этих слов он замолчал, а сын нашего хозяина заговорил так: «Позвольте мне, — сказал он, — прибавить несколько слов к тому, что вы сказали, так как благодаря вам я знаком с происхождением, с историей, с обычаями и с философией мира, откуда явился этот маленький человек; я хочу доказать, что дети не обязаны своим родителям своим рождением, потому что их отцы по совести должны были произвести их на свет. Самое узкое из всех философских учений, господствующих в мире, признает, что лучше умереть, чем вовсе не существовать, потому что для того, чтобы умереть, нужно прежде пожить. Не сообщая жизни этому небытию, я его ставлю в положение худшее, чем смерть, и я буду более виновен, если не произведу его на свет, чем если бы я убил его. Ты бы считал, о маленький человек, что совершил убийство, которое никогда тебе не простится, если бы ты зарезал своего сына. Это преступление было бы ужасно, конечно, но гораздо более чудовищно преступление не дать жизни тому, кто мог бы иметь ее; ибо это дитя, у которого ты навсегда отнимаешь жизнь, имело бы удовлетворение некоторое время наслаждаться ею. Правда, мы знаем, что он лишен ее только на несколько веков; и это хорошо; но когда дело идет о сорока малышах, из которых ты мог бы создать сорок хороших солдат твоему королю, то можно сказать, что ты злостно мешаешь им явиться на свет и даешь им гнить в своих чреслах, рискуя ударом паралича, который тебя убьет. Пусть мне не возражают, ссылаясь на преимущества девственности. Все это один только дым, призрак. И в сущности, весь почет, которым толпа окружает девство, не обозначает ничего другого, как совет; но не убивать, не делать своего сына более несчастным, чем мертвеца, — это заповедь. Почему же-и это меня удивляет, — если в том мире, где вы живете, воздержание ставится выше размножения во плоти, почему же бог не выводит вас из капли весенней росы, подобно грибам, или по крайней мере, из жирного ила земли, разогретой солнцем, подобно крокодилам? Между тем он посылает к вам евнухов только случайно; он не вырывает детородных органов ни у монахов, ни у священников, ни у кардиналов. Вы мне скажете, что их дала им природа, да, но он господин природы. И если бы он считал, что этот орган может помешать спасению людей, он приказал бы им отрезать его, как в Ветхом Завете он приказал евреям обрезать крайнюю плоть. Но все это смешные вздорные идеи. По чести, можете ли вы сказать, что на вашем теле есть места более священные или более проклятые, чем другие? Почему я совершаю преступление, если я прикасаюсь средней частью своего тела, а не тогда, когда чешу себе ухо или пятку? Потому ли, что тут есть щекотание? Так я не должен очищать себя, потому что и это не делается без некоторого чувства сладострастия; и благочестивые люди не должны подниматься до созерцания бога, потому что их воображение испытывает при этом удовлетворение? Я удивляюсь, сказать по правде, что при том, насколько противоестественны ваши верования, священники не запрещают у вас людям чесаться ввиду той приятной боли, которая при этом испытывается; я, кроме того, заметил, что предусмотрительная природа располагала всех великих людей, храбрых и умных, к ногам любви, пример тому Самсон, Давид, Геркулес, Аннибал, Карл Великий. Разве они вырывали у себя орган этих наслаждений ударом серпа? Увы, природа дошла до того, что под кадкой развратила Диогена, худого, безобразного и вшивого, и заставила его из ветра, который он дул на свою морковь, сочинять стихи Лаисе. Конечно, она действовала так из опасения, чтобы не перевелись на свете честные люди. Заключим из этого, что ваш отец был по совести обязан выпустить вас на свет и, когда бы он даже воображал, что оказал вам большую услугу, создав вас своим щекотанием, он в сущности вам подарил только то, что последний бык дает своим телятам каждый день по десяти раз ради своего же удовольствия».

«Вы не правы, — отвечал мой демон, — что хотите учить божественную мудрость. Правда, бог запретил нам злоупотреблять наслаждениями любви. Но как можете вы знать, не потому ли он сделал это, чтобы трудности, которые мы встречаем при борьбе с этой страстью, не заставили нас заслужить славу, которую он нам уготовал? Как можете вы знать, не хотел ли он запрещением их сильнее возбудить желание? Как можете вы знать, не предвидел ли он, что если молодежь будет предоставлена своим страстям, слишком частое соитие ослабит семя и потомков первого человека приведет к концу мира? Как можете вы знать, не хотел ли он помешать тому, чтобы плодородная земля не оказалась недостаточно обширной для удовлетворения нужд множества голодных? Наконец, как можете вы знать, что он не захотел этого сделать вопреки разуму, дабы вознаградить всех тех, кто против всякой разумной видимости положился на его слово?»

Этот ответ, по-видимому, не удовлетворил нашего молодого хозяина, ибо он три или четыре раза качал головой на эти слова, но наш общий наставник замолчал, потому что ужин уже готов был улететь.

Мы улеглись на очень мягких матрасах, покрытых большими коврами, и молодой слуга взял самого старого из наших философов и увел его в отдельную залу, куда мои демон крикнул ему вслед, чтобы он вернулся к нам, как только поест. Он нам это обещал. Эта фантазия принимать пищу в одиночестве заинтересовала меня, и мне захотелось узнать причину этого поступка. «Он не любит, — отвечали мне, — запаха мяса, ни даже запаха растений, если они погибли от насильственной смерти, потому что считает их способными страдать». «Меня не удивляет, — отвечал я, — что он воздерживается от мяса и от всего того, что при жизни обладало чувствами, ибо в нашем мире пифагорейцы и даже некоторые святые анахореты придерживались такого же режима; но не решаться разрезать кочан капусты из опасения его ранить, это мне кажется совсем смешным». «А я, — сказал демон, — нахожу, что его мнение о себе чересчур высоко. Скажите мне, пожалуйста, этот кочан капусты, о котором вы говорите, не есть ли он так же, как и вы, существо, созданное богом? Не одинаково ли бог и воздержание были матерью и отцом как ему, так и вам? Не думал ли бог извечно о рождении как вас, так и его? Ведь может даже казаться, что он более позаботился о снабжений всем необходимым растения, чем разумного существа; ибо он предоставил зарождение человека капризу его отца, который может по желанию родить его или не родить; однако он не захотел такую же строгость применить к кочану капусты; и вместо того чтобы предоставить доброй воле отца произвести сына и как бы опасаясь гибели рода капусты более чем рода человеческого, он заставляет капусту волей-неволей давать жизнь другим существам и не так, как человека, который в лучшем случае может народить их двадцать, между тем как капуста может произвести их четыреста тысяч из одного кочана. Сказать, однако, что Природа любит человека больше, чем капусту, это значит щекотать наше воображение забавными представлениями: неспособный к страсти бог не может ни любить, ни ненавидеть, а если бы он и был способен к любви, то скорей почувствовал бы нежность к капусте, о которой вы говорите и которая не может его оскорбить, чем к человеку, который, как он предвидел, будет его оскорблять. Прибавьте к этому, что человек не может родиться без греха, будучи сам часть первого человека, который сделал его грешным, но мы хорошо знаем, что первый кочан капусты не навлек на себя гнева своего создателя в земном рае. Говорят, что мы созданы по образу и подобию первоначального существа, а капуста нет. Если бы это и было так, мы давно утратили это подобие, запятнав свою душу, которая одна только могла быть ему подобна, — ибо нет ничего более противного богу, чем грех. Итак, если наша душа уже не представляет из себя его образа, мы не более уподобляемся ему ногами, руками, ртом, лбом и ушами, чем эта капуста своими листьями и цветами, своим стеблем и кочерыжкой. Не думаете ли вы, что если бы это бедное растение могло говорить, оно бы не сказало, когда стали бы его резать: „Человек, дорогой брат, что я сделала такого, за что я заслужила смерть? Я расту только в огородах, меня нет в диких местах, где я бы жила в безопасности; я пренебрегала всяким другим обществом, кроме твоего; как только меня посеют в твоем огороде, я, чтобы выразить тебе свою благодарность, тотчас же вырастаю, протягиваю к тебе руки, отдаю тебе своих детей в виде семян, а в награду за мою учтивость ты меня обезглавливаешь“. Вот та речь, которую повел бы этот кочан капусты, если бы он мог говорить. Как! Неужели потому, что он не может жаловаться, мы имеем право применять ему то зло, которому он не может помешать? Если я увижу несчастного бедняка связанным, неужели я имею право его убить, и это не будет преступлением, потому что он не может защищаться? Наоборот, его беззащитность еще усугубит мою жестокость, ибо как бы это несчастное существо ни было бедно и лишено всех наших преимуществ, однако оно не заслуживает смерти. Из всех жизненных благ, которыми одарено живое существо, капуста обладает только тем, что может производить ростки, и мы отнимаем у нее и это последнее. Не так велик грех убить человека, ибо он когда-нибудь возродится, как грех разрезать кочан капусты и отнять у него жизнь, когда он не может надеяться на другую. Вы уничтожаете душу капусты, убивая ее, тогда как, убивая человека, вы только заставляете его переменить место жительства. Я скажу больше того: так как бог, общий отец всего существующего, проникнут одинаковой любовью ко всем своим созданиям, то не разумно ли предположить, что он равномерно распределил свои благодеяния между нами и растениями. Правда, что мы родились раньше их, но в семье господа бога нет права старшинства; поэтому, хотя капуста не имеет, подобно нам, участия в уделе бессмертия, на ее долю, вероятно, выпало какое-нибудь другое преимущество, которое, может быть, вознаграждает за кратковременность ее жизни; может быть, это всеобъемлющий разум или совершенное познание всех вещей в их первопричине; потому-то мудрый двигатель вселенной не снабдил ее органами, подобными нашим, из которых мы черпаем свое слабое и часто обманчивое рассуждение, но другими в высшей степени искусно выделанными, более сильными и многочисленными, которые ей служат для ведения отвлеченных разговоров. Вы, быть может, спросите меня, какие из своих великих мыслей капуста когда-либо сообщала нам? Но скажите, пожалуйста, чему же большему научили нас ангелы? Подобно тому, как нет ни соразмерности, ни связи, ни гармонии между тупыми способностями человека и способностями этих божественных существ, точно так же, сколько бы ни старалась эта интеллектуальная капуста объяснить нам тайную причину этих чудесных явлений, мы не могли бы их понять, потому что нам недостает органов, способных воспринять эту высокую материю. Моисей, самый великий из философов, который черпал познание природы из нее самой, выражал именно эту истину, когда говорил о древе познания; этой притчей он, без сомнения, хотел научить нас тому, что растения преимущественно перед нами обладают совершенным знанием. Помни же, о самый гордый из всех зверей, что хотя капуста, которую ты режешь, молчит и не говорит ни слова, она тем не менее мыслит. Бедное растение не имеет органов, которые позволили бы выть, как воете вы, у него нет органов ни для того, чтобы плакать, рук, чтобы трепетать; однако у него есть такие органы, при помощи которых оно может жаловаться на зло, которое вы ему причиняете, и призывать на вас мщение небес. Наконец, если вы будете настаивать на том, откуда я знаю, что у капусты такие высокие мысли, я вас спрошу, а почему же вы знаете, что у нее их нет, и почему вы думаете, что тот или другой кочан не скажет, наподобие вас, вечером, закрывая свою дверь: „Остаюсь, сударыня кудрявая капуста, вашей покорнейшей слугою — кочанная капуста“».

На этих словах его речь была прервана тем молодым человеком, который увел нашего философа и который теперь привел его обратно. «Как! уже пообедали?» — воскликнул мой демон. Тот отвечал, что пообедал, но не ел десерта, тем более, что физионом разрешил ему попробовать нашего. Молодой хозяин не стал ожидать с моей стороны просьбы разъяснить ему эту загадку. «Я вижу, — сказал он, — что этот образ действий вас удивляет. Так знайте, что хотя в вашем мире вы склонны небрежно относиться к уходу за здоровьем, однако здешним режимом никак не следует пренебрегать. В каждом доме есть физионом, который содержится всем обществом на счет государства; он представляет из себя приблизительно то, что вы называете врачом, с той, однако, разницей, что он занимается только здоровыми людьми; различные способы лечения, которые он применяет, он определяет на основании пропорции, форм и симметрии членов, на основании черт нашего лица, окраски тела, тонкости кожи, гибкости членов, тембра голоса, цвета, степени тонкости и мягкости волос. Вы не обратили внимания на человека невысокого роста, который вас только что пристально рассматривал? Это физионом здешнего дома. Будьте уверены, что в зависимости от того, как он определил ваше сложение, он разнообразил испарения для вашего обеда. Посмотрите, как далеко от наших кроватей положен матрац, который вам предназначен: очевидно, он нашел, что ваш темперамент сильно отличается от нашего, и побоялся, чтобы запах, испаряющийся из отверстий под нашим носом, не распространился до вас, или чтобы испарения от вас не проникли к нам. Вы увидите сегодня вечером, что он будет выбирать цветы для вашей постели с такой же тщательностью».

Во время этого разговора я делал знаки своему хозяину, прося его навести философов на разговор о какой-нибудь из отраслей той философии, которой они обучали. Он слишком дружественно ко мне относился, чтобы тотчас же не отозваться на мою просьбу и не подать повода для такого разговора. Поэтому я не стану повторять ни тех речей, ни тех просьб, которые привели к исполнению моего желания, тем более, что переход от смешного к серьезному имел слишком незаметный оттенок, чтобы его можно было передавать. Как бы то ни было, читатель, тот из ученых, который вошел последний после многих слов, продолжал так:

«Мне остается доказать, что в бесконечном мире существует множество бесконечных миров. Представьте себе вселенную в виде огромного животного; представьте себе, что звезды — эти миры — каждый сам по себе живут в этом огромном животном, как другие животные, в свою очередь, служат мирами же для других народов, каковы, например, мы, наши лошади, слоны; представьте себе также, что мы в свою очередь являемся мирами по отношению к другим животным еще без сравнения меньшим, чем мы сами, каковы червяки, вши, клещи; что эти последние представляют из себя земной шар для других, совсем неуловимых глазом; и точно так же, как каждый из нас представляется этому мелкому народу обширным миром, очень может быть, что наше тело, наша кровь, наша душа — не что иное, как целая ткань из мелких животных, которые поддерживают друг друга, своим собственным движением сообщают нам движение и, как бы слепо отдаваясь руководству нашей воли, которая служит им кучером, в сущности ведут нас сами и сообща вызывают то явление, которое мы называем жизнью. Ибо скажите мне, пожалуйста, неужели трудно поверить тому, что вошь может принять ваше тело за мир, и тому, что, когда одна из них путешествует от одного вашего уха к другому, ее товарки могут сказать, что она обошла землю от края до края или что побывала на другом полюсе. Да, без сомнения, этот маленький народ принимает ваши волосы за леса, поры, наполненные потом, за водоемы, прыщи за озера и пруды, гнойные нарывы за моря, опухоли за наводнения; и когда вы расчесываете свои волосы и свою бороду, они принимают это волнение за прилив или отлив океана. Разве зуд не подтверждает мои слова? Клещ, вызывающий его, не есть ли что иное, как одно из этих маленьких животных, которое отказалось от образованного общества и утвердилось тираном в своей стране? Если вы меня спросите, почему же они больше ростом, чем другие неуловимые для глаза существа, я вас спрошу в свою очередь, почему слоны больше нас, ирландцы больше испанцев? Что касается образовавшегося волдыря и корки, причина которых неизвестна, они должны были появиться или вследствие разложения тех врагов, которых убили эти маленькие великаны, или вследствие того, что чума, вызванная отбросами пищи, которой до отвала объелись восставшие, оставила в поле кучи разлагающихся мертвых тел, или же, наконец, потому, что этот тиран, прогнав от себя своих товарищей, которые своими телами закупоривали поры нашего тела, образовал таким образом проход для жидкости; она излилась из сферы нашего кровообращения и потому загноилась. Меня, может быть, спросят, почему один кле

Назад Дальше