Выбрался инспектор от Тертышного только к утру. Гуляли всю ночь. Старик и в тачанку наложил всяких узелков, оклунков. Какой написал акт инспектор и написал ли, Матвею не было известно. Он даже и не поговорил с Матвеем — машинистом, которому предстояло работать на локомобиле. Старик, выпроводив гостя, объяснил ему происшедшее:
— Ублаготворил! Валяй смело! Это, сынок, знаешь какой народ? Все у Мартовицкого на услужении. Для него стараются. Жулики!.. Признался: «Будешь, говорит, еще десять лет молотить. Эти старые машины, говорит, крепче теперешних, нового выпуска».
История с инспектором заставила Матвея призадуматься. Знал он, что бывает, конечно, и так, как говорил старик. Инспектора работают и нашим и вашим: получая взятки от торговых компаний, выбраковывают годные еще локомобили, чтобы на складах веселее шла торговля… Отказаться? Пропадет год, тот самый урожайный год, которого он долго ждал. Тертышный, заметив колебания машиниста, набавил ему полсотни рублей. Матвей остался. Но договорились: молотить только свое, на сторону не наниматься. Через несколько дней и молотьба началась.
Искусно подлеченные Матвеем молотилка и паровик работали неплохо, остановок почти не было; погода стояла хорошая, дело быстро подвигалось. Матвей наметил себе на манометре предельную черту давления ниже обычной красной метки и зорко следил за стрелкой. Хозяин, однако, держался подальше от локомобиля. Он слонялся по току, удушливо хрипя, поторапливал рабочих у элеваторной подачи, наблюдал, как кладут скирды, но к локомобилю за всю молотьбу ни разу не подошел и, видимо, всем своим домашним приказал держаться подальше от него.
Помолотили с месяц. Стали перепадать дожди. Но работа уже подходила к концу. Матвей спрашивал рабочих, возивших с поля снопы: много ли осталось? Отвечали — дней на пять, в другой раз — дня на два, наконец ответили:
— Сегодня подберем! Кончаем!
Ну и хорошо — обошлось благополучно. Матвей виду не подавал, как он переволновался за этот месяц, а у самого душа вся истлела от постоянной тревоги за котел. Потом в тот день, когда говорили — конец, появились вдруг у молотилки новые люди, хлеб подвозили беспрерывно, но уже не те лошади, не те подводчики, не Тертышного работники. Матвей, занятый у локомобиля, не заметил, когда произошла эта перемена. Глянул — уже другие молотильщики; узнал людей — мужики с хутора Калюжного. Нарушил-таки хозяин уговор, подрядился молотить на сторону, не спросясь его. Соблазнило Тертышного то, что можно было, пользуясь случаем, сорвать какой угодно отмер. Пошли дожди, люди отдавали за машину шестой, пятый и даже четвертый пуд — четверть урожая, лишь бы только спасти хлеб.
Рассердился Матвей, поругался с хозяином, пригрозил бросить машину, но не бросил… Поработали еще недели две, кончили и нанялись еще смолотить пятьдесят десятин на хутор Родниковский. Тут уж хозяин сначала подмагарычил Матвея. Затеяли в воскресенье гульбище с родниковцами, привезли на ток водки, пива, позвали Матвея и напоили его так, что он еще и на другой день, устанавливая машину на новом месте, нетвердо держался на ногах.
Там, на Родниковском хуторе, и случилось несчастье… Работа пошла хуже. Растрепавшаяся молотилка с трудом перерабатывала мокрый хлеб, часто ломались решета, забивался барабан, срывало бичи — больше стояли, чем молотили. Локомобиль, отмахавший своим шатуном столько, сколько в иные годы, при худшем урожае, не досталось бы ему отмахать и за три сезона, расстроился, парил из всех клапанов, как распаявшийся самовар, угрожающе стучал подшипниками, из последних сил тянул молотилку и наконец отказал совсем, да так отказал, что одни колеса от него остались…
В тот день на рассвете как-то зловеще, с завыванием, гудел огонь в топке. Матвей подумал суеверно — быть беде. И потом пошло. Только пустили машину, одна баба на полке зазевалась, втянуло ее за юбку в барабан — еле успел Матвей притормозить: вытащили чуть живую, но больше от страха, чем от увечья, руку только помяло. В обед сорвался со шкива ремень и так хлестнул Матвея по боку, что он полчаса лежал на земле, приходя в чувство. А вечером, когда Матвей дал уже свисток — предупреждение, чтоб подбирали вокруг машины, сильный взрыв потряс вдруг землю, мажары, стоявшие на току, молотилку. Локомобиль подпрыгнул, сорвавшись с укрепов, окутался паром. Разорвало котел…
Матвей в момент взрыва перегребал жар в топке. Только он один и был возле локомобиля, больше никто не пострадал. Он не успел отскочить. Из развороченного котла хлынула вода в топку. Струя пара ударила в лицо, в грудь, он схватился руками за лицо и упал ничком на землю…
Старик Тертышный сам отвез Матвея в больницу на тачанке. Всю дорогу он охал и стонал пуще Матвея, испугавшись, как бы не пришлось отвечать за случившееся.
— Ох ты ж, господи, твоя воля! Несчастье какое! Кто же его знал! Вот как пришлось!.. Сынок! — хрипел он на ухо Матвею, придерживая на коленях его голову с наложенной на лицо мокрой тряпкой. — Как перед истинным богом: в случае чего — за семью не тревожься. Мой грех, сознаю. Что заработал у меня, заплачу вдвое, буду помогать, пенсию назначу от себя. Вот те крест!..
Два месяца пролежал Матвей в больнице. Ожоги на теле были тяжелые, сплошные волдыри, мог бы и помереть, будь слабее здоровьем. Когда сняли повязку с его лица, с пустых, прикрытых распухшими веками, загноившихся дыр на месте глаз, жена, пришедшая за ним в больницу, заголосила, как по мертвому…
Отлежавшись дома, Матвей отправился к хозяину за расчетом. К тому времени первый испуг у Тертышного прошел. Он уже обдумал, как вывернуться в случае какой-нибудь неприятности, и перед богом, должно быть, замолил грех, поставив свечку потолще, что ему, как церковному старосте, недорого стоило. Свидетелей при том, как и что обещал он Матвею, везя в больницу, не было. Уплатил он ему не вдвойне, а ровно столько, сколько причиталось, еще и удержал двадцать пять рублей и мешок пшеницы, выданные в начале молотьбы авансом.
Люди посоветовали Матвею подать на Тертышного в суд. Но чего добьешься, если Тертышный сам состоял в станичных судьях, был близок к властям?.. Все-таки Матвей решил испробовать — подал в другой суд, при отдельском правлении. Тертышный вызвал из города того самого инспектора, что приезжал перед молотьбой. Инспектор осмотрел останки локомобиля и составил акт, что взрыв произошел по вине машиниста, по недосмотру за давлением пара. С этим актом Тертышный и явился в отдел. Не высудил Матвей ничего. Не удовлетворившись первым решением, он хотел подавать выше, на пересмотр. Тертышный, услыхав, что бывший его машинист не успокоился, пришел к нему и предложил сто рублей, чтобы кончить полюбовно.
— Брось, сынок, тягаться со мною, — сказал он откровенно, — беды только наживешь себе. Не выйдет по-твоему, нет у тебя никаких доказательств, одни голые слова. Я эти судейские порядки, будь они неладны, знаю. А вот если я подам на тебя, что загубил машину, — подтверждение имеется. Хуже будет. Могут такого припаять, что и хаты лишишься.
На том и помирились.
Ослеп Матвей двадцати пяти лет. Было у него уже трое детей. Проели сначала то, что заработал он у Тертышного, потом инструмент кузнечный, потом жене пришлось идти внаймы, а Матвей оставался с детьми за няньку. Но он и в няньки не годился. Однажды разжег огонь в печке, хотел сварить детям кашу, маленькая дочка подошла к печке, стала там играть и вдруг закричала — занялся подол платьица. Матвей кинулся на голос, а она отскочила к порогу. Покуда искал он ее по хате, натыкаясь на сундуки и скамейки, на ней уж обгорело платье, волосы на голове, вся кожа вздулась пузырем. Не дожила до вечера. Пришла мать со степи — в доме покойник. Не то горевать, не то радоваться, что одним ртом стало меньше. Есть страшная пословица, сложенная в старое время бедняками: хороши ягоды с проборцем, а дети с проморцем… Приходилось Матвею и «Лазаря петь» на ярмарках.
…Говорят: если шахтера привалит породой в забое и спасут его, навсегда остается у него страх перед подземельем. Человек, которому приходилось тонуть, ненавидит потом всю жизнь море. Нет, не осталось у Матвея злобы на машину. Машина была не виновата.
В революцию, когда выбирали ревком, делили кулацкую землю, слепой Матвей ходил по станице как живое напоминание о неоплатных долгах старых хозяев, выступал на собраниях, говорил:
— Мало лишить их земли! Куда-нибудь в море их, на остров, и еды им не давать, пусть сами себя пожирают!..
При советской власти ему, нищему, жене его, иногородней батрачке, и детям дали в казачьей станице пятнадцать десятин земли. С этого он и пошел жить. Раз посеял исполу — отдал в аренду соседям десять десятин за то, что те посеяли и убрали ему остальные пять, потом купил за хлеб лошадь, жена сама с подросшими старшими детьми стала обрабатывать часть надела. Детей у них родилось еще двое. Потом вступили в колхоз.
Когда в соседней станице организовалась МТС, он ходил «осматривать» первые тракторы. На голой площади строили гаражи и мастерские. Были среди рабочих МТС знакомые Матвея — старые машинисты паромолотилок. Они водили его туда, где трактористы обкатывали только что сгруженные с железнодорожных платформ тракторы. Матвей ощупывал новые машины, его подводили к плугам невиданных размеров и тракторным сеялкам. Так же, на ощупь, знакомился он и с комбайнами. И, может быть, никому не были так близки и понятны, как ему, замыслы партии: наводнить станицы машинами, дать их в руки людей, не имевших никогда и простенькой лобогрейки, пустить их всюду по земле, чтоб перепахали они до материка старую жизнь!..
Один сын его стал учителем, старшая дочь — зоотехник. Дети живут при нем, кормят его, одевают. Нужды ни в чем не терпит. А тяжело, скучно старику…
Вот приходит он в бригаду, сидит здесь днями. Бывает, сойдутся на таборе все тракторы, пять тридцатисильных машин, загудят так, что земля дрожит под ними. Можно ли равнодушно слушать их? Видят ребята — сидит старик, посасывает трубку, и на слепом невыразительном лице его нельзя прочесть ни радости, ни печали; и не знают они, что с ним делается в такие минуты. А у него этот гул отдается в самом сердце. Плакал бы и смеялся, если б мог, и шел бы неизвестно куда, обнял бы всю землю, на которой работают эти чудесные машины, и людей, которые сделали их и прислали сюда…
Кончил рассказывать слепой, и дождь перестал.
Степь, омытая бурным летним дождем, — какая красота! Вокруг вагона, стоявшего на широком столбовом шляху, горели холодные огни заката. В одной стороне небо очистилось, там засияло большое красное, уходящее за курганы солнце, в другой — сбились к горизонту, изредка отстреливаясь далекими беззвучными молниями, черные тучи. На мокрой траве, на каменной бабе, выкопанной кем-то из кургана и поставленной у дороги, на окрайках разорванных туч — на всем багряные брызги, кровь солнца. Медные телеграфные провода на столбах, колеблемые ветром, вспыхивают, точно расплавленные. Странный свет, быстро гаснущий, как зарево затухающего пожара, падает на землю. И там, в той стороне, где тучи, — все новое, живое, молодое. Трава зеленая-зеленая; одинокий тополь, выросший из пушинки, занесенной ветром в степь, красуется, словно вырисованный на туче тончайшей кистью, — виден каждый листик, белый, чистый, серебряная роспись на черном бархате.
Ребята повалили из душного вагона, пропахшего керосином, на воздух. Захлюпала мокрая земля под сапогами… Пока рассказывал Бородуля, все слушали его в угрюмом молчании. Теперь, любуясь чудной игрой красок в небе — багровых, золотистых, оранжевых, любуясь степью, с детства знакомой, но сегодня особенно хорошей, помолодевшей, освеженной дождем, не один подумал про себя: «И этого не видит старик…»
За перевалом, далеко, гудели тракторы.
Кто-то, слушая далекое урчанье моторов, сказал:
— Там пашут. Должно быть, дождь не захватил их, стороною прошел…
Трактористы расселись на ступеньках вагона, курили, пряча по степной привычке огонь в кулак, чтобы ветер не разносил искры, разговаривали вполголоса, точно боясь нарушить очарование угасающего вечера и помешать мыслям молчавших, думавших что-то свое. Двое негромко затянули песню и оборвали на половине. Слепой, постояв немного в дверях вагона, сошел по ступенькам на землю, подозвал поводыря-сына. Поводырями у него были посменно младшие из сыновей. Один вырастал — другой заменял его.
Роман Сорокин, тракторист неплохой, парень не из равнодушных, способный, серьезный, по нечаянности лишь сваливший сегодня телеграфный столб, проговорил, задумчиво усмехнувшись, как бы отвечая на рассказ слепого машиниста:
— А в колхозе «Коммунар» был случай. Посылали одного чудака на курсы, Гришку Рябовола, а он им отвечает, правлению: «Что вы мне предлагаете — трактор? Это дело уже устарелое — тыр-тыр, пять километров в час. И девчата уже на трактористов не заглядываются — не в диковину. В мазуте всегда, как черт. Посылайте на шофера — согласен. Только чтоб стипендия была двести рублей в месяц». Так его и послали водовозом на свиноферму, дали ему быков самых ленивых, таких, что еле с ноги на ногу переступают, чтоб не дюже поспешал.
Все рассмеялись.
— Правильно сделали.
— Пять километров! А как же он хотел пахать, — вставил слово Афоня Переверзев, — как автомашина бегает? Так при такой скорости…
— Не управишься и руля поворачивать, — перехватил Митька Толоконцев. — До разу в Черном яру очутишься…
— А ты помолчи, Мавочка! — озлился Афоня. — Я не про то говорю. При такой скорости лемеха не выдержат, сгорят. Это же не просто ехать по гладкой дорожке, а землю ковырять. Земля — она тяжелая. На тихом ходу и то нагревается лемех — аж шипит, когда плюнешь на него.
Ветер, бунтовавший над степью, когда шел дождь, не унимался до сих пор — хороший, прохладный западный ветер. Заря горела, предвещая на завтра бурю.
— Я, братцы, и сам не рад, — вдруг жалобно взмолился Афоня. — Что это такое со мной? Покуда с перебоями машина идет — ничего, как пойдет ровно — хоть убей, спать хочется, не раздерешь глаза.
— Это у тебя, Афоня, хвороба такая. Застой крови, — отозвался Павло Савчук, украинец из демобилизованных красноармейцев, переселившийся в тридцать втором году на Кубань, самый старый член бригады, один из тех лучших рулевых, благодаря которым бригада при всех ее неурядицах держалась все же на уровне средних. — Лечиться треба. Холодные ванны принимать утром и вечером. Верно говорю. Наилучшее средство. Или переливание крови надо сделать. Тебе от Митьки перелить трошки, а твоей крови с горшочек Митьке для успокоения — как раз обоим и поможется…
Посмеялись и опять замолчали задумчиво.