Когда же приходит день возвышения, он — уже взрослый. Он занимается лишь той работой, к которой его готовили и по выполнении коей может покидать Цитадель, даже получая деньги из свободных фондов на развлечения за ее пределами. Если же он когда-нибудь возвысится до звания мастера (каковая честь требует единогласного решения всех живых мастеров), то сможет выбирать работу по собственному вкусу и интересу, а также получит право непосредственного участия в решении гильдейских дел.
Но не следует забывать, что в тот год, о котором я пишу сейчас, в год, когда я спас жизнь Водалуса, я не сознавал всего этого. Зима (как мне сказали) временно прекратила сражения на севере; таким образом, Автарх со своими советниками и высшими чиновниками вернулись и возобновили отправление судебных дел.
— Значит, — объяснил Рош, — предстоит работа со всеми новоприбывшими пациентами. И ожидаются еще — дюжины, если не сотни. Может, придется даже снова открывать четвертый этаж.
Взмах его веснушчатой руки означал, что уж он-то, по крайней мере, готов сделать все, что потребуется.
— Так он здесь? — спросил я. — Сам Автарх — здесь, в Цитадели? В Башне Величия?
— Конечно, нет. Если и приедет — ты уж всяко узнаешь, верно? Тут же пойдут парады, инспекции и все такое прочее. Да, в Башне Величия для него имеются покои, но двери их не отпирались сотню лет. А Автарх — в тайном дворце, в Обители Абсолюта, где-то к северу от города.
— И ты не знаешь, где это? — Рош ощетинился:
— Как я могу сказать, в каком он месте, если там нет ничего, кроме самой Обители Абсолюта? Стоит на своем месте. На том берегу, дальше к северу.
— За Стеной?
Мое невежество заставило Роша улыбнуться.
— Далеко за Стеной. Идти пешком — выйдет не одна неделя. Автарх-то, конечно, если захочет, может вмиг домчаться сюда на флайере. На Флаг-Башню приземлится.
Однако наши новые пациенты прибывали вовсе не на флайерах. Тех, кто попроще, пригоняли в связках по десять-двадцать человек, в цепях, продетых сквозь кольца ошейников. Таких охраняли димархии, бойцы, как на подбор, крепко сбитые, в простых, предельно практичных доспехах. Каждый пациент имел при себе медный цилиндрический футляр с личными документами и, таким образом, нес в своих руках собственную судьбу. Конечно же, все они срывали с футляров печати и читали те бумаги; некоторые пробовали уничтожать их или меняться друг с другом. Прибывших без документов держали до получения относительно их дальнейших указаний, причем некоторые за время ожидания умирали естественной смертью. Те, кто менялся бумагами, менялись судьбами; сидели в темнице или выходили на волю, подвергались пыткам либо казни вместо других.
Тех, кто поважнее, привозили в бронированных каретах. Стальные борта и обрешеченные окна этих экипажей служили не столько для предотвращения побегов, сколько для того, чтобы помешать отбить заключенного силой. И еще прежде, чем такая карета с грохотом обогнет восточную стену Башни Ведьм и въедет на Старое Подворье, вся гильдия бывала полна слухами о дерзких нападениях, инспирированных либо возглавленных лично Водалусом: все мои товарищи-ученики и большая часть подмастерьев были уверены, будто почти все эти пациенты — его приспешники, сообщники и союзники. Но я не стал бы освобождать их из этих соображений — такое навлекло бы на гильдию бесчестье. При всей моей преданности Водалусу и его движению, я не готов был предать гильдию — да и не имел возможности сделать это. Надеялся лишь, что смогу в меру сил скрасить заключение тем, кого полагал своими товарищами по оружию, — добавлять еды с подносов менее достойных пациентов или подбрасывать украденные на кухне кусочки мяса.
Однажды (день тогда выдался на редкость шумный) мне представилась возможность выяснить, кем были все эти люди. Я драил полы в кабинете мастера Гурло; выйдя по какому-то делу, он оставил на столе груду только что присланных досье. Едва за ним захлопнулась дверь, я поспешил к столу и успел просмотреть большую часть бумаг прежде, чем с лестницы вновь донеслись его тяжелые шаги. Ни один — ни один — из заключенных, в чьи бумаги мне удалось заглянуть, не имел к Водалусу никакого отношения. Все они оказались торговцами, попытавшимися нажиться на армейских поставках, маркитантами, шпионившими в пользу асциан, либо просто презренными уголовниками разных мастей. Ничем более…
Относя ведро к каменному сливу на Старом Подворье, я увидел одну из таких бронированных карет, только что прибывшую. Над упряжкой курился пар, охранники в шлемах, утепленных мехом, робко разбирали наше традиционное угощение — дымящиеся кубки с подогретым вином. Я уловил было краем уха имя Водалуса, но никто, кроме меня, казалось, не обратил на него внимания, и мне внезапно почудилось, будто Водалус — лишь фантом, сотканный моим воображением из тумана и сумрака, а реален только человек, которого я зарубил его же собственным топором. И только что переворошенные досье будто хлестнули меня по лицу, как сухие листья, поднятые бурей с земли.
В тот миг смущения я впервые осознал себя в какой-то мере безумным — и могу смело утверждать, что это был самый ужасный миг в моей жизни. Я часто лгал мастеру Гурло с мастером Палаэмоном, и мастеру Мальрубиусу, когда тот еще был жив, и Дротту, поскольку он был капитаном учеников, и Рощу, который был старше меня и сильнее, и Эате с прочими младшими учениками, надеясь внушить почтение к себе. И теперь я больше не мог сказать наверняка, не лжет ли мне самому мое собственное сознание; все мои выдумки вернулись ко мне, и я, помнящий все до единой мелочи, больше не мог быть уверен, что все эти воспоминания — нечто большее, чем пустые мечты. Я помнил лицо Водалуса в лунном свете — но ведь я хотел вспомнить его! Я помнил его голос и разговор с ним — но ведь я хотел снова услышать его и ту прекрасную женщину!
Вскоре, одной стылой ночью, я снова пробрался в мавзолей, чтобы взглянуть на свой хризос. И усталое, безмятежное, бесполое лицо на его аверсе вовсе не было лицом Водалуса.
Я нашел его, когда, наказанный за какую-то мелкую провинность, очищал ото льда замерзший сток в том месте, куда блюстители Медвежьей Башни выбрасывают «отходы производства» — трупы растерзанных, погибших в процессе дрессировки животных. Наша гильдия хоронит своих умерших под стеной, а пациентов — в нижней части некрополя; а вот блюстители Медвежьей Башни оставляют своих на попечение посторонних. Из всех, лежавших там, он был самым маленьким.
Бывают в жизни такие события, которые ничего не меняют. Урс обращает свое старушечье лицо к солнцу, и солнечный луч заставляет ее снега сверкать и искриться, так что любая сосулька, свисающая с башенного карниза, кажется Когтем Миротворца, драгоценнейшим из самоцветов. И все, кроме самых мудрых, верят, будто снег стает и уступит дорогу долгому, нежданному лету.
Но — не тут-то было. Солнечный рай продолжается стражу или две, затем на снег ложатся голубые, словно разбавленное водой молоко, тени, колеблются, пляшут в токах восточного ветра… Наступает ночь и ставит все на свои места.
Так же было и с моей находкой, Трискелем. Я чувствовал, что это может — и должно — переменить все, однако то был лишь эпизод длиною в несколько месяцев. Когда с его уходом все кончилось, зима вновь сделалась обычной зимой, после которой, как всегда, наступил день Святой Катарины, и все осталось по-прежнему. Если бы я только мог описать, как жалко он выглядел, когда я коснулся его, и как обрадовался он моему прикосновению!..
Весь окровавленный, он лежал на боку. Кровь на морозе застыла, точно смола, и оставалась ярко-красной — холод предотвратил свертывание. И я — сам не знаю, зачем — положил ему руку на голову. Он, хоть и выглядел таким же мертвым, как и все остальные, открыл глаз и взглянул на меня, и во взгляде его ясно читалась уверенность, что все худшее — позади. Я сделал свое дело — словно говорил его взгляд, — родился и выполнил все, что смог; теперь же — твой черед выполнять свои обязанности передо мной.
Случись все это летом, я бы, пожалуй, оставил его умирать. Но я уже довольно давно не видел ни единого зверя, даже какого-нибудь тилакодона, питающегося отбросами. Я снова погладил его, и он лизнул мою руку, после чего я уже никак не мог просто повернуться и уйти.
Я взял его на руки (он оказался удивительно тяжел) и огляделся, стараясь сообразить, что с ним делать. Конечно, в нашем дортуаре его обнаружили бы прежде, чем свеча сгорит на толщину мизинца. Да, Цитадель неизмеримо велика и сложна, в башнях ее, в коридорах, в постройках меж башен и проложенных под ними галереях имелось множество мест, куда не забредал никто. И все же я не мог припомнить ни одного такого места, куда мог бы добраться, не попавшись с десяток раз кому-нибудь на глаза. В конце концов я отнес бедную зверюгу в наши собственные гильдейские квартиры.
Здесь требовалось как-то протащить его мимо подмастерья, стоявшего на часах у верхней площадки лестницы, ведущей вниз, к темницам. Вначале мне пришло в голову уложить Трискеля в одну из корзин, в которых пациентам доставляют чистое белье. День как раз был банно-прачечным, и мне не составило бы труда сделать одним рейсом больше, чем нужно. Вероятность того, что охранник-подмастерье заметит неладное, казалась весьма маленькой, но мне пришлось бы стражу с лишком ждать, пока высохнет очередная партия льняных простыней, да к тому же брат, стоявший на посту на площадке третьего яруса, обязательно увидел бы, как я спускаюсь на необитаемый четвертый.
Поэтому я оставил пса в комнате для допросов — он все равно был слишком слаб, чтобы двигаться — и предложил охраннику с верхней площадки подежурить вместо него. Он только обрадовался возможности малость отдохнуть и тут же отдал мне палаческий меч с широким клинком (которого я теоретически не должен был даже касаться) и плащ цвета сажи (который мне было запрещено носить, хоть я уже успел перерасти многих подмастерьев), так что издали подмены не заметил бы никто. Стоило ему уйти, я закрыл лицо капюшоном, поставил меч в угол и поспешил к своему псу. Плащи нашей гильдии отличаются свободным покроем, а доставшийся мне оказался еще шире прочих — брат, носивший его, был широк в кости. Более того — цвет сажи чернее всех прочих оттенков черного и потому превосходно скрывает от стороннего взгляда все складки и сборки, превращая ткань в бесформенный сгусток тьмы. Скрыв лицо под капюшоном, я предстал бы перед подмастерьями, дежурившими на третьем ярусе (если бы они вообще обернулись к лестнице и заметили меня), как обычный — разве что пополнее большинства прочих — брат-гильдеец, спускающийся вниз. Учитывая все слухи, будто четвертый ярус снова собираются заселить пациентами, даже брат, дежурящий на третьем, где держат пациентов, полностью лишившихся рассудка, воющих и гремящих цепями, ничего не заподозрит при виде спускающегося вниз подмастерья и неусмотрит ничего особенного в том, что вскоре после того, как он вернется, на четвертый спустится ученик. Все будет выглядеть так, будто подмастерье что-то забыл на четвертом ярусе и послал ученика принести…
Место там не слишком располагало к себе. Примерно половина древних светильников еще горела, однако пол коридоров был покрыт слоем ила — кое-где едва не в руку толщиной. Стол дежурного охранника стоял там, где был оставлен, может быть, две сотни лет назад, но древесина прогнила насквозь, и вся конструкция рассыпалась бы при первом же прикосновении.
Но вода здесь не поднималась высоко, а в дальнем конце выбранного мной коридора не было даже ила. Уложив пса на пациентскую кровать, я как мог вымыл его при помощи губок, захваченных в комнате для допросов.
Мех его под коркой запекшейся крови был коротким и жестким, рыжевато-коричневого цвета. Хвост был обрезан так коротко, что толщиной своей превосходил длину. Уши, обрубленные почти начисто, были не длиннее первого сустава большого пальца. Грудь ему здорово раскроили в последней схватке — мощные мускулы торчали наружу клубком сонных змей. Правой передней лапы не было вовсе: если что и оставалось — было размолото в кашу. Я как сумел зашил рану в груди и отрезал поврежденную лапу, после чего она снова начала кровоточить. Найдя артерию, я перевязал ее и подвернул шкуру, как учил нас мастер Палаэмон. Получилась замечательная культя.
Трискель время от времени лизал мою руку, а стоило мне наложить последний стежок, принялся облизывать культю, словно он — медведь и может высосать из культи новую лапу. Челюсти его были огромны, как у арктотера, а клыки — длиннее моего среднего пальца, вот только десны совсем побелели; в челюстях осталось не больше силы, чем в руках скелета. Взгляд его желтых глаз был исполнен чистого, несомненного безумия.
В тот вечер я поменялся обязанностями с парнем, которому предстояло нести пациентам еду. От них всегда оставалось — некоторые пациенты не едят вовсе, и два оставшихся подноса я понес Трискелю, гадая, жив ли он до сих пор.
Он был жив. Он даже ухитрился выбраться из кровати и подползти (ходить пока не мог) к кромке ила, где скопилось немного воды. Там я и нашел его.
На подносах были суп, черный хлеб и два графина воды. Он вылакал миску супа, но, попробовав скормить ему хлеб, я обнаружил, что пес не в силах как следует разжевать его. Тогда я накрошил хлеба во вторую миску с супом, а после подливал в нее воды, пока оба графина не опустели.
Уже лежа в койке, почти на самом верху нашей башни, я все думал, будто слышу, как трудно ему дышать. Несколько раз даже садился и прислушивался, но звук всякий раз пропадал, чтобы вернуться, едва я снова коснусь головой подушки. Быть может, это было лишь биением моего собственного сердца. Да, найди я Трискеля годом-двумя раньше, он стал бы для меня божеством. Я обязательно рассказал бы о нем Дротту и всем остальным, и он сделался бы божеством для всех нас. Ныне я воспринимал его как есть — как несчастного, больного зверя. И не мог допустить его смерти — это подорвало бы мою веру в самого себя. Я был (если уже был) взрослым так недолго, что не мог вынести мысли о том, насколько я взрослый не похож на себя в бытность мальчишкой. Я помнил каждое мгновение прошлой жизни, любую мимолетную мысль, взгляд или сон. Судите сами — легко ли мне было разрушать свое прошлое? Поднеся кисти рук к лицу, я попробовал разглядеть их, хотя и без этого знал, что на тыльной стороне ладоней набухли, выступили вены. А это — признак зрелости.
Во сне я снова отправился на четвертый ярус повидаться со своим огромным другом. Из раскрытой пасти его капала слюна. Он говорил со мной.
На следующее утро я снова понес пациентам еду и снова украл кое-что для пса, хоть и надеялся, что он умер. Но он и не думал умирать. Он поднял морду и, казалось, улыбнулся во всю свою широченную — будто голова вот-вот развалится на две половинки — пасть. Однако вставать не пытался. Я накормил его и, уже уходя, вдруг ощутил пронзительную жалость к нему, попавшему в такое плачевное положение. Он полностью зависел от меня. От меня! Им дорожили; его тренировали, точно бегуна перед гонками; походка его была исполнена гордости, и огромную, шириной в человечью, грудь несли вперед мощные, точно колонны, лапы… Теперь он жил, словно призрак. Самое имя его было смыто его же собственной кровью. Улучив удобный момент, я наведался в Медвежью Башню и постарался завести дружбу с тамошними. Они (принадлежали к своей собственной гильдии, которая, хоть и была поменьше нашей, обладала не менее обширным знанием. Схожесть наших знаний (хотя я, конечно, и не пытался проникнуть в секреты их мастерства) изумила меня. Оказалось, что у них при возвышении в мастера кандидат стоит под металлической решеткой, на которую выпускают истекающего кровью быка, а в определенный период жизни каждый из братьев берет в жены львицу либо медведицу и после этого смотреть не хочет на обычных женщин…
Все это — к тому, что их взаимосвязь со зверями почти такова же, как наша — с пациентами. Надо заметить — как далеко ни уходил я от нашей башни, все, сколько их ни есть, ремесленные сообщества повторяют устройство нашей гильдии, словно зеркала отца Инира в Обители Абсолюта, что отражаются одно в другом. Выходит, все они — такие же, как и мы, палачи. У нас — пациенты, у охотника — дичь, у купца — покупатель, у солдата — враги Содружества, у правителя — подданные, у женщин — мужчины… Все любят то, что разрушают.
Прошла неделя с того дня, как я принес Трискеля в башню, и, спустившись к нему в очередной раз, я нашел лишь следы его лап в иле. Я пошел по следам. Если бы он добрался до лестницы, один из дежурных подмастерьев наверняка упомянул бы о нем. Вскоре след привел меня к двери, за которой оказалась прорва темных и совершенно незнакомых мне коридоров. В темноте я не мог разглядеть следов, но все равно шел вперед, надеясь, что пес учует мой запах в застоявшемся воздухе и придет ко мне.
А потом я уже заблудился и продолжал идти вперед только потому, что не знал, как вернуться назад.
Я не имел возможности выяснить, насколько древни эти подземелья. Подозреваю лишь (сам не знаю, отчего), что древностью они превосходят самую Цитадель. Последняя принадлежит к концу той эпохи, когда стремление к чужим звездам еще жило в нас, хотя практика полетов к ним угасала, точно очаг, в который забыли подкинуть дров. Из этой эпохи, за давностью лет, не сохранилось ни единого имени, однако мы еще помним ее. А предваряли ее, должно быть, другие, полностью забытые времена — времена стремления уйти под землю, эпоха сумрачных, тесных коридоров.
Как бы там ни было, мне сделалось страшно в этих коридорах. Я пустился бегом, порой натыкаясь на стены; наконец, увидел впереди пятнышко бледного дневного света и вскоре выбрался наружу сквозь отверстие, в которое едва-едва протиснул голову и плечи.
Оказавшись на свободе, я увидел, что забрался на обледенелый пьедестал одного из тех древних многогранных циферблатов, каждая из многочисленных граней которых обозначает свой час. Потолок туннеля под ним просел от времени, и циферблат накренился так, словно сам сделался гномоном, чья тень вычерчивала течение короткого зимнего дня на белом, ровном снегу…
Летом здесь явно был сад, но не такой, как у нас в некрополе, с полудикими деревьями и лужайками на пологом склоне. Здесь в расставленных на мозаичной мостовой вазонах цвели розы, а вдоль стен, огораживавших двор, стояли скульптуры, изображавшие зверей, смотревших в сторону солнечных часов. Здесь были неуклюжие барилямбды; цари среди зверей, арктотеры; глиптодоны; смилодоны с клыками-саблями… Все статуи припорошил снег. Я огляделся в поисках следов Трискеля, но он не забегал сюда.
В стенах, огораживавших двор, имелись узкие, высокие окна, но за ними не было видно ни света, ни движения. Над стенами со всех сторон высились островерхие башни — значит, я не вышел из Цитадели, а, наоборот, забрался в самое ее сердце, где никогда прежде не бывал.