— Мистер Рэтклиф, — сказала она, натянув поводья,— прекратим это путешествие, на которое я могла согласиться только под влиянием крайнего возбуждения. Я очень хорошо знаю, что среди простонародья об этом человеке говорят, будто он наделен сверхъестественной властью и якшается с нечистой силой. Знайте же, что, во-первых, я не придаю никакого значения всем этим глупостям, а во-вторых, если бы я им и верила, мои религиозные убеждения не позволили бы мне обратиться к нему за помощью.
— Казалось бы, мисс Вир, — молвил в ответ Рэтклиф,— мой характер и мои убеждения вам отлично известны. Не можете же вы предполагать, что я верю во всю эту чепуху?
— Какие же другие возможности помочь мне,— недоумевала Изабелла, — могут быть у человека, который сам несчастней всех на свете?
— Мисс Вир, — сказал Рэтклиф, помолчав с минуту, — я связан обетом молчания. Не настаивайте на дальнейших объяснениях и удовлетворитесь моим заверением в том, что он действительно располагает такими возможностями. Надо только убедить его захотеть ими воспользоваться, и я нисколько не сомневаюсь, что вам это удастся.
— Мистер Рэтклиф, — возразила мисс Вир, — ведь вы и сами можете заблуждаться, а от меня ждете безграничного доверия.
— Вспомните, мисс Вир, — ответил он, — когда, побуждаемые добротой, вы попросили меня заступиться перед вашим отцом за Хэзуэлла и его разоренную семью, когда вы попросили меня добиться того, чтобы ваш отец сделал нечто совершенно несвойственное его натуре, а именно — простил обиду и отменил наказание, — я поставил вам условие, чтобы вы не задавали мне вопросов об источнике моего влияния. Вам не пришлось раскаиваться, что вы доверились мне тогда. Доверьтесь мне и сейчас.
— Но необычный образ жизни этого человека,— настаивала мисс Вир, — его затворничество, его фигура, глубокая мизантропия, которая, как говорят, сквозит в его речах... Мистер Рэтклиф, что я должна о нем думать, если он действительно обладает властью, которую вы ему приписываете?
— Этот человек, мисс, был воспитан католиком. А среди верующих католиков можно найти тысячи людей, которые отказались от власти и богатства и добровольно обрекли себя на еще более жестокие лишения, чем Элшендер.
— Но он не признает никаких религиозных побуждений,— возразила мисс Вир.
— Нет, — отвечал Рэтклиф, — он ушел из мира, проникнувшись к нему чувством глубокого отвращения и не прикрываясь при этом никакими религиозными предрассудками. Могу вам рассказать лишь следующее. Он родился наследником огромного состояния, которое его родители намерены были еще увеличить, женив сына на девушке, приходившейся ему сродни и специально воспитывавшейся в их доме. Вы видели, как он сложен; судите сами, что могла думать эта девушка об ожидавшей ее участи. И все же, привыкнув к его наружности, она смирилась с этой мыслью, и друзья... друзья человека, о котором я рассказываю, нимало не сомневались, что его глубокая привязанность к ней, его незаурядные способности и большое личное обаяние помогут его суженой преодолеть чувство отвращения, внушаемое его безобразной внешностью.
— И они не обманывались? — спросила Изабелла.
— Об этом позже. По крайней мере сам он сознавал свою неполноценность. Сознание это неотвязно, как призрак, преследовало его. «Как бы ты ни возражал,— говорил он, бывало, мне, то бишь одному человеку, которому доверял, — я жалкий отщепенец, которого следовало задушить прямо в колыбели, а не вскармливать на страх и посмешище этому миру, где мне суждено прозябать». Человек, с которым он вел эти беседы, тщетно пытался внушить ему философскую мысль о том, что внешний облик ничего не значит, тщетно убеждал его в превосходстве духовных совершенств над более привлекательными, на первый взгляд, качествами, которые являются лишь поверхностным проявлением индивидуальных свойств человека. «Я понимаю тебя, — отвечал он, — но ты говоришь как хладнокровный рационалист или в лучшем случае как пристрастный друг. Но загляни в любую из прочитанных нами книг, исключая те, в которых излагается абстрактная философия, не затрагивающая наших чувств. Разве облик человека, по крайней мере такой, который не вызывает в нас чувства ужаса или отвращения, не считался всегда существенно важным в нашем представлении о друге, тем более о любимом человеке? Разве самой природой все радости жизни не заказаны такому безобразному чудищу, как я? Что, кроме моего богатства, препятствует тому, чтобы все — может быть, даже Летиция и ты в том числе — отвернулись от меня, как от чего-то такого, что противно вашей природе и ненавистно самим своим сходством с человеком, подобно тому, как некоторые виды животных особенно ненавистны человеку, потому что кажутся ему карикатурой на него самого.
— Вы повторяете рассуждения сумасшедшего,— сказала мисс Вир.
— Нет, — ответил ее спутник, — если только нельзя назвать безумием его чрезмерную и болезненную чувствительность в этом вопросе. И все же не стану отрицать, что овладевшее им чувство и вечная настороженность порой доводили его до исступления, что свидетельствовало о его расстроенном воображении. Казалось, он полагал, что частые и не всегда уместные проявления щедрости, доходящей до излишества, совершенно для него необходимы, ибо сближают его с людьми, от которых он отчужден самой природой. Склонный оказывать благодеяния по самому филантропическому складу своей натуры, он раздавал свои милости направо и налево со все возраставшей энергией, как бы подгоняемый неотступной мыслью о том, что ему положено сделать больше, чем другим, и щедро расточал свои богатства, словно пытаясь подкупить людей, чтобы те приняли его в свою среду. Едва ли есть необходимость говорить, что щедрость, исходившая из столь своенравного источника, часто вызывала нарекания, а его доверие нередко бывало обмануто. Ему не раз приходилось испытывать горькое разочарование, которое в той или иной мере постигает всех, но чаще всего выпадает на долю тех, кто рассыпает щедроты кому попало. Но его больное воображение объясняло все лишь ненавистью и презрением, вызываемыми его уродством. Я, кажется, утомил вас, мисс Вир?
— Нет, нет, нисколько. Просто я отвлеклась на минуту. Продолжайте, прошу вас.
— Он стал своим собственным мучителем, — продолжал Рэтклиф, — и проявлял в этом редкую изощренность. Издевательства толпы и еще более жестокие насмешки пошляков из его собственного сословия причиняли ему такие мучения, словно его четвертовали. Смех простолюдинов на улице, еле сдерживаемое хихиканье молодых девиц, с которыми его знакомили в компании, или даже еще более обидное выражение страха на их лицах, — все это казалось ему выражением того мнения, которое складывалось о нем у людей, как о некоем чудовище, недостойном быть, как все, принятым в обществе, и служило оправданием правильности его стремления держаться от них подальше.
Он безоговорочно полагался на верность и искренность всего лишь двух людей: своей невесты и друга, человека весьма одаренного и, по всей видимости, искренне к нему привязанного. Впрочем, не удивительно, если так оно и было, ибо тот, кого вы собираетесь сегодня повидать, буквально осыпал его благодеяниями. Вскоре родители героя моего рассказа умерли почти одновременно. В связи с этим свадьба была отложена, хотя ее день был уже назначен. Невеста, по-видимому, не особенно сокрушалась по поводу отсрочки, впрочем этого трудно было и ожидать; с другой стороны, она не проявляла никаких колебаний, когда по истечении приличествующего случаю срока для бракосочетания была назначена новая дата. Друг, о котором я упоминал, постоянно жил в замке в это время. Уступив, на свою беду, настояниям друга, отшельник однажды вышел к гостям, среди которых находились люди самых различных политических убеждений, и принял участие в общей попойке. Вспыхнула ссора; друг отшельника тоже обнажил шпагу, но был обезоружен и повергнут наземь более сильным противником. Схватившись врукопашную, они оба катались по полу у ног отшельника, который, несмотря на свое уродство и малый рост, обладает тем не менее большой физической силой; к тому же он подвержен приступам внезапно вспыхивающей ярости. Он схватил шпагу, пронзил ею сердце противника своего друга и попал под суд. С большим трудом его удалось спасти от казни. В конце концов он отделался всего лишь годом тюремного заключения в наказание за непреднамеренное убийство. Он глубоко переживал все это, тем более что покойный был хорошим человеком и обнажил меч только после того, как подвергся тяжелому оскорблению. Примерно с этого времени я стал замечать... Прошу прощения... Стало заметно, что припадки болезненной чувствительности, терзавшие этого несчастного человека, усугублялись чувством раскаяния, которое совершенно неожиданно обрушилось на него и которое он переносил тяжелее, чем всякий другой. Он уже не мог скрывать приступы отчаяния от своей нареченной, и надо признать, что они приняли угрожающий характер. Он утешал себя мыслью, что по выходе из тюрьмы будет жить в обществе лишь жены и друга и порвет все связи с внешним миром. Но он обманулся: еще до того, как кончился срок заключения, его друг и невеста стали мужем и женой. Трудно описать, как потрясло это известие человека столь буйного темперамента, измученного к тому же горьким раскаянием и давно уже чуждавшегося людей из-за своих мрачных фантазий. Казалось, лопнул последний трос, и корабль, только что еще державшийся у причала, внезапно очутился во власти яростной бури. Элшендера поместили в лечебницу. Это могло быть оправдано как временная мера, но его жестокосердый друг, ставший после женитьбы его ближайшим родственником, продлил срок его заточения, желая подольше управлять его огромным поместьем. Был еще один человек, обязанный всем отшельнику, незаметный, но благородный и верный друг. В результате непрерывных усилий и неоднократных судебных исков в конце концов удалось добиться того, что его покровителя выпустили на свободу и восстановили в правах, как хозяина его собственных владений, к которым вскоре прибавилось поместье его бывшей невесты, перешедшее к нему по праву наследства после ее смерти, так как она не оставила мужского потомства. Но ни свобода, ни богатство не могли восстановить его душевного равновесия: к свободе его сделало равнодушным пережитое им горе, а деньги были для него всего лишь средством удовлетворения странных прихотей. Он отрекся от католической веры, но некоторые ее заветы, по-видимому, сохранили свое влияние на его душу, которой по внешним признакам теперь безраздельно владели раскаяние и мизантропия. С этого времени он вел поочередно жизнь то пилигрима, то отшельника, перенося самые жестокие лишения, но не во имя аскетического самоотречения, а из ненависти к людям. И вместе с тем трудно найти другого человека, слова и действия которого так противоречили бы друг другу. Ни один лицемер, маскирующий свои злодеяния добрыми намерениями, не проявляет большей изобретательности, чем этот несчастный, который совмещает отвлеченную философию человеконенавистничества с поведением, продиктованным врожденным великодушием и добротой.
— И все же, мистер Рэтклиф, судя по вашему описанию, все это лишь обычная непоследовательность сумасшедшего.
— Нисколько, — отвечал Рэтклиф, — я не собираюсь отрицать, что у этого человека действительно расстроенное воображение. Я уже рассказывал вам, что по временам у него бывали даже приступы, близкие к подлинному безумию. Но я имею в виду его обычное состояние: он человек со странностями, но не сумасшедший. Одно так же непохоже на другое, как светлый полдень на мрак полуночи. Придворный, готовый погубить себя ради титула, который совершенно ему не нужен, или власти, которою он не сможет должным образом воспользоваться; скряга, трясущийся над своими деньгами, или его блудный сын, проматывающий их, — все они в определенном смысле сумасшедшие. То же можно сказать и о преступнике, идущем на опасное преступление, мотивы которого здравому уму представляются несоизмеримо ничтожными по сравнению с ужасным поступком, а также опасностью быть пойманным и наказанным. Любой взрыв чувства, например ярость, можно назвать кратковременным безумием.
— Хорошо философствовать обо всем этом, мистер Рэтклиф, — молвила в ответ мисс Вир, — но, простите, ваши рассуждения отнюдь не помогают мне набраться храбрости, чтобы в такой поздний час решиться посетить человека, сумасбродства которого вы сами признаете, хотя и пытаетесь оправдать.
— В таком случае, — сказал Рэтклиф, — позвольте мне торжественно заверить вас, что вы не подвергаетесь ни малейшей опасности. Но есть еще одно обстоятельство, о котором я до сих пор не упоминал из боязни встревожить вас. Мы уже находимся около его хижины — вон она виднеется, — и дальше я с вами не поеду. Вам придется продолжать путь одной.
— Одной? Но как же я...
— Так нужно, — настаивал Рэтклиф, — а я останусь здесь и буду ждать вас.
— Так вы не сойдете с этого места...— сказала мисс Вир. — Но и отсюда до избушки так далеко, что вы не услышите меня, если я позову на помощь.
— Не бойтесь ничего, — подбодрил ее спутник,— только старайтесь следить за собой, чтобы ничем не выказать робости. Помните, что самое страшное и мучительное для него — это сознание того, что он наводит страх своим безобразием. Поезжайте прямо, мимо вон той склоненной к земле ивы. Держитесь слева от нее. Болото останется справа. Простимся ненадолго. Помните о той участи, которая вам угрожает, и пусть эта мысль поможет вам преодолеть все ваши сомнения и страхи.
— Мистер Рэтклиф, — сказала Изабелла, — прощайте. Если только вы обманули такую несчастную, как я, вы навсегда потеряете репутацию порядочного и честного человека, каким я вас считала.
— Клянусь, клянусь жизнью, — воскликнул Рэтклиф, повышая голос, так как она уже отъехала прочь, — вы в безопасности, в полной безопасности!
Звук голоса Рэтклифа замер в отдалении, но, поминутно оглядываясь назад и различая в темноте очертания его фигуры, Изабелла чувствовала себя смелее. Однако и этот силуэт вскоре слился со сгустившимися тенями. При последних проблесках угасающего дня молодая женщина остановилась перед хижиной отшельника. Дважды она протягивала руку к двери и дважды опускала ее. Когда она наконец решилась постучать, звук был настолько слабым, что его заглушило биение ее собственного сердца. Она постучала снова, на этот раз погромче. В третий раз она дважды громко стукнула в дверь: боязнь остаться без защиты, на которую Рэтклиф возлагал такие надежды, начала превозмогать страх перед тем, у кого она собиралась ее просить.
Наконец, не получив ответа, она несколько раз назвала карлика по имени и просила его ответить и открыть ей.
— Кого это несчастья вынуждают искать здесь убежища? — послышался устрашающий голос отшельника. — Уходи! Когда птицы нуждаются в пристанище, они не ищут его в гнезде ночного ворона.
— Я пришла к вам со своим горем, отец, как вы сами велели мне, — отвечала Изабелла. — Вы обещали, что сердце ваше и ваша дверь откроются перед моим несчастьем; но я боюсь...
— А! — воскликнул отшельник. — Так это Изабелла Вир. Покажи мне знак, подтверждающий, что это ты.
— Я принесла с собой розу, которую вы дали мне. Она не успела еще увянуть, как меня достигла предсказанная вами злая участь.
— Раз ты возвращаешь мне залог,— сказал карлик, — я не останусь перед тобой в долгу. Сердце и дверь, запертые для любого другого человека на земле, откроются перед тобой и перед твоим горем.
Она слышала, как он ходил по хижине; тут же зажегся свет, и один за другим отодвинулись засовы на двери. По мере того как падали преграды, отдалявшие минуту встречи, сердце у Изабеллы билось все сильнее. Дверь открылась, и отшельник предстал перед нею. Металлический светильник, который он держал в руке, освещал его нескладную фигуру и уродливое лицо.
— Входи, несчастная дева, — проговорил он,— входи в юдоль скорби и нищеты.
Она вошла и со все возрастающим трепетом наблюдала, как отшельник, поставив лампу на стол, прежде всего тщательно задвинул многочисленные засовы на двери. Услышав скрежет, сопровождавший это зловещее действие, она содрогнулась, но, памятуя предупреждение Рэтклифа, постаралась не выказывать ни малейшего признака страха. Светильник чадил и мигал, а сам отшельник, казалось, не обращал на Изабеллу никакого внимания; жестом указав ей на маленькую скамью возле очага, он поспешно поджег несколько сухих стеблей дрока, так что через мгновение пламя ярко осветило внутренность хижины. С одной стороны очага тянулись деревянные полки с книгами, связками сухих трав и деревянной посудой. По другую сторону очага находились земледельческие орудия вперемежку с разными инструментами. В углу стояли деревянные нары с подстилкой из сухого мха и тростника — подлинное ложе аскета. Весь домик внутри был не более десяти футов в длину и шести в ширину, и единственная мебель в нем, кроме той, которую мы уже описали, состояла из стола и двух стульев, сделанных из грубо отесанных досок.
В этой каморке Изабелла очутилась теперь с глазу на глаз с человеком, о котором слышала только плохое и уродливый облик которого внушал ей почти суеверный страх. Усевшись напротив и насупив свои огромные мохнатые брови, он устремил на нее свой пронизывающий взор и молчал, как бы под наплывом противоречивых чувств. Ее длинные локоны, развившиеся от ночной сырости, падали «а плечи и грудь подобно тому, как обвисают на мачте корабля вымпелы после шторма, выбросившего его на берег. Карлик первым нарушил молчание внезапным и вселяющим страх вопросом:
— Женщина, какой злой рок привел тебя сюда?
— Опасность, угрожающая моему отцу и ваше собственное обещание, — отвечала она чуть слышно, но не колеблясь.
— И ты надеешься на помощь с моей стороны?
— Если в ваших силах оказать ее, — молвила она в ответ все тем же смиренным тоном.
— Откуда ж у меня такие силы? — продолжал карлик с горькой усмешкой. — Разве я похож на борца со злом? Разве это жилище похоже на замок, где живет человек, обладающий достаточной властью, чтобы у него искала защиты красавица? Я посмеялся над тобой, девушка, когда сказал, что помогу тебе.
— Тогда мне остается только уйти и встретить свою судьбу, как смогу.