Ночь в терминале - Алданов Марк Александрович


Этот крошечный мрачный островок жил аэропланами, которые ненадолго на нем останавливались при перелете через океан. В длинном, низком, мрачно-нарядном здании помещались кабинет директора, метеорологическая станция, отделения почты и телеграфа, конторы аэропланных обществ, меняльная лавка, парикмахерская, бар, зала с кофейней. В зале был киоск, заменявший на островке универсальный магазин: там продавались папиросы, книги на английском языке, бывшие модными полгода тому назад, самопишущие перья, туалетные принадлежности, все стоило очень дорого: предназначалось для богатых людей, на случай, если они забудут чем-либо запастись в дорогу или у дамы порвутся чулки. В киоске продавались также открытки с видами острова; видов было только два: это самое длинное одноэтажное здание, сокращенно называвшееся терминалом, и эта зала с киоском, столиками и креслами. В зале лакеи в красных куртках с золочеными пуговицами разносили кофе и крепкие напитки. Обедали здесь редко, так как аэропланы обычно оставались на островке не больше часа, и на них пассажирам бесплатно полагалось огромное количество еды.

Справа, довольно далеко в стороне, стоял огромный ангар с возвышавшейся над ним контрольной башней. Дальше виднелись только крутые голые скалы над морем. Путешественникам казалось, что на островке больше ничего и нет, кроме этого давно построенного, устаревшего по конструкции аэродрома. Те из них, которые были не вовсе лишены воображения и интереса к людям другого мира, с удивлением себя спрашивали, как можно жить, всегда, круглый год, жить в таком месте. На самом деле неподалеку за скалами была еще крошечная пристань. Заходили в нее главным образом старые грузовые суда. Hа них переправлялись изредка через океан люди, имевшие больше времени, чем денег. На этих же судах доставлялись на островок товары и газеты. Разумеется, пассажиры аэропланов газет на островке не покупали — разве только по рассеянности, не взглянув на число, — но местные жители читали все, особенно же объявления американских магазинов. Последние новости они узнавали в зале терминала, где был превосходный радиоаппарат. Около 6 часов вечера на островок прилетал главный аэроплан. К этому времени в зале и у бара собирались люди из поселка у пристани, что было их единственным развлечением. Они с любопытством и с недоброжелательством поглядывали на богачей, которые, войдя в здание, бросались в бар, в телеграфное отделение, в парикмахерскую, а затем писали открытки, болтали, слушали радио.

Жители островка много пили в баре терминала либо у себя дома. Жили они в лачугах у пристани. Сносные домики были только у главных служащих аэродрома. В самом терминале имели квартиры директор и контролер, оба холостые люди. Мужчин на островке было вдвое больше, чем женщин. Климат был очень дурной. На здоровье жаловались даже местные рыбаки. Прилетавший же в прошлом году известный американский психиатр, расспросив директора об условиях его жизни, настойчиво посоветовал ему следить за собой и возможно чаще брать отпуск. «Я удивляюсь, как у вас тут все не сходят с ума! — сказал он. - Вы бы все-таки могли завести хоть кинематограф, гимнастический зал, ну, или там площадку для тенниса...»

В конце сентября сообщения радиостанции стали одно страшнее другого. Объявление войны ожидалось как будто с минуты на минуту. На островке тревога усиливалась. Все знали, что если будет война, то островок окажется в страшной опасности: одна из сторон должна его уничтожить, так как гибель аэродрома сделала бы невозможным полет через океан для большей части аэропланов другой стороны. Военные обозреватели, которым с 19,45 года больше было нечего делать и которые теперь опять подняли голову, давали, как всегда, понять, будто им известно что-то такое, чего обыкновенные люди не знают. Из их статей было ясно, что разгром вражеских аэродромов будет задачей первых же дней войны. Говорилось об уничтожении населения на океанских островках при помощи микробов. Говорилось и о десятитонных снарядах, и об атомной бомбе. Владелец же рыбной лавки составил в баре маршрут какого-то атомного облака. Выходило, что островок погибнет неминуемо.

Великолепный океанский аэроплан «Синяя Звезда» вылетел из страны, которой в случае войны грозила особенная опасность. Жизнь, впрочем, не была обеспечена людям и в той стране, куда аэроплан летел. Многие из взявших билеты отказались от них в последние два дня: если уж погибать, то у себя дома.

В день отлета погода была хорошая. Формальности, проверка бумаг, взвешивание багажа заняли довольно много времени. Немногочисленные пассажиры обменивались замечаниями о том, каков будет перелет. Наконец был подан сигнал, все вышли к дорожке. У лесенки освещенного аэроплана стояла хостесс, одетая в нарядное форменное голубое платье, очень стройная, с красивым, по последней моде отделанным лицом, с тоненькими длинными намазанными полосками вместо выщипанных бровей. Она, ласково улыбаясь» спрашивала пассажиров о фамилии, проверяла по листу, который держала в длинных красивых руках с розовыми — а не пунцовыми — ногтями, наклоняла голову и говорила:

— Я надеюсь, вы будете чувствовать себя отлично... Перелет будет очень хороший, сведения с океана самые благоприятные.

Все оживились, войдя в ярко освещенную длинную, выстланную мягким ковром каюту. На человечество, быть может, надвигалась катастрофа, но это не вызывало у людей той тоски, какую вызвало бы личное несчастье. Хостесс, поднявшаяся последней, с очаровательной улыбкой указывала места, предлагала подушечки, пледы, иллюстрированные журналы. Мужчины смотрели на нее с благожелательным любопытством. На полукруглом светлом потолке с серебряными полосами уютно горели лампочки; в светлых покойных креслах из-под крытых дорогой кожей ручек замысловато выдвигались пепельницы. Хостесс ласково говорила, что тотчас после отлета можно будет курить, — «но, пожалуйста, папиросы, а не сигары», — объясняла, как застегиваются приделанные к креслам пояса, советовала открыть при подъеме рот. Пассажиры, которым уже случалось летать, шутили; другие, знавшие аэропланы только по фильмам, немного нервничали. Дамы впились в ручки кресел и не совсем естественно смеялись.

Застучали моторы, аэроплан покатился по дорожке, все ускоряя ход, и с легким толчком отделился от земли. По кабине пробежал радостный гул. Пассажиры смотрели в окна на удалявшийся с необыкновенной быстротой аэродром, ахали и обменивались впечатлениями. «Совсем не качает!.. Я думала, будет страшнее!.. Господи, как быстро!..» Над дверьми машинного отделения исчез электрический сигнал. Это значило, что можно курить и отстегнуть пояса, И тотчас стало совсем уютно. Никому не верилось, что может случиться какая-либо беда с этим удобным кораблем, так быстро уносившим их в более спокойные края. Мужчины, радостно обмениваясь шутками, закурили. Хостесс стала разносить на подносах напитки, предлагала закусить в ожидании обеда. Все хотели есть и особенно пить. Очень скоро пассажиры между собой перезнакомились. Был общий язык: английский, без соперников господствовавший на океанах; везде надписи были по-английски, чиновники говорили по-английски — это было как бы данью Соединенным Штатам и начавшейся их эпохе в истории.

Знаменитостей на аэроплане не было, но были люди, имена которых изредка появлялись на средних и последних страницах газет. Самым важным из пассажиров был старый дипломат, занимавший где-то немаловажный пост. У него было лицо из тех, что принято считать «породистыми». Одет он был по-дорожному, но так необыкновенно хорошо, что другие мужчины смотрели на него с завистью и старались что можно запомнить. На полке над ним стоял сундучок, окованный стальными обручами: за этот сундучок он по весу немало доплатил на аэродроме, а затем, не отдав его носильщику, сам внес в аэроплан. С дипломатом была его дочь, милая хорошенькая барышня, в первый раз летевшая на аэроплане и, видимо, бывшая от всего в восторге, быть может, даже от ожидания войны. С ней тотчас после знакомства особенно любезно заговорил эссеист, сотрудничавший в самых радикальных изданиях и любивший общество аристократов. Он писал статьи, которые могли по-настоящему оценить разве лишь несколько десятков людей на всей земле. Изредка печатал и странные стихи — шарил в мозгу в поисках такого (хотя бы вполне бессмысленного) сочетания понятий, предметов, фактов, которое еще ни разу не было использовано другими передовыми поэтами, и подбирал рифмы, тоже по возможности мало использованные, — их он подыскивал в особых облегчающих вдохновение словарях, а словари дома тщательно прятал, как другие прячут порнографические книги. В обществе у него был всегда такой вид, точно он ждал, что к нему сейчас подойдут за автографами. И действительно, уже на первой остановке «Синей Звезды» он, любезно-снисходительно улыбаясь, что-то написал дочери дипломата, у которой в альбоме были Черчилль, Кларк Гейбл, Эйнштейн. Эссеист был безобразен, как почти все эстеты. На его лице с неприятно остренькими чертами всегда скользила незаметная, чуть насмешливая улыбка, как будто он знал или понимал что-то неизвестное его собеседникам. И эта умно-ироническая улыбка не оставляла ни малейших сомнений в том, что он неумный человек.

Противоположностью емy по внешности и манерам был его сосед по креслу, молодой шахматист, летевший на международный турнир. Лицо у него было привлекательное и застенчивое. Он не привык к обществу богатых людей, робко на них поглядывал и все боялся сделать что-либо такое, чего богатые люди не делают. Хостесс с особенно ласковой улыбкой предложила ему иллюстрированный журнал. Он рассыпался в выражениях благодарности, затем покраснел, увидев, что другие благодарят гораздо меньше, и тотчас углубился в объявления и картинки. Все казалось ему необыкновенно заманчивым: великолепные синие, красные, зеленые автомобили, вилла, окруженная садами, роскошная, выстланная дорогим ковром гостиная, где дружная семья с восторженными по-разному улыбками собралась у радиофонографа. Дольше всего смотрел он на нераскрашенную барышню, так мило и радостно писавшую что-то на пишущей машине последнего образца. Ему не нужны были ни машина, ни радиофонограф, ни вилла, ни даже барышня — или были нужны, но можно было без них обойтись. Барышня — и только она одна — в журнале не продавалась. Он прочел все о вилле: сколько комнат, сколько земли, сколько стоит. Шахматист был беден (летел на аэроплане потому, что устроители турнира не успели вовремя заказать ему место на пароходе); тем не менее он часто с интересом читал объявления о продававшихся имениях, дворцах, замках, и чем дороже они стоили, тем внимательнее читал. Он искренно, почти без зависти, восхищался тем, как живут богатые люди. Перелистав весь журнал, он робко оглянулся по сторонам и достал из кармана пальто маленькую шахматную доску с фигурками, втыкавшимися на стерженьках в квадратики. Турнир должен был происходить в шумном накуренном зале: тренировка на аэроплане под стук моторов могла оказаться полезной. И тотчас он забыл о виллах, барышнях, о соседях и обо всем на свете.

Был на «Синей Звезде» еще профессор технологического института, очень похожий лицом на Шекспира, добродушный ученый, чрезвычайно мнительный человек. У него давление крови было 190. При воздушных подъемах и провалах он мерил себе пульс, а за обедом взял из шести блюд только два и вместо сладкого попросил дать ему яблоко. Рядом с ним, по другую сторону прохода, сидела пожилая голландская чета; муж и жена всех слушали очень благожелательно, совершенно одинаково всем улыбались и сочувственно кивали головой, что бы люди ни говорили.

— Конечно, она очень хороша собой, очень, — на второй день полета говорила о хостесс эссеисту дочь дипломата таким тоном, каким лорд Монтгомери мог говорить о генерале Роммеле. — Но, по-моему, у нее кукольное лицо.

— Вы не хотите, чтобы у служащей аэроплана было лицо женщины Хуана де лас Роэлас или Гауденцио Феррари, — со снисходительной улыбкой ответил эссеист.

— Нет, я этого не требую, — испуганно сказала дочь дипломата, отроду не слышавшая о таких художниках. — Но некоторая одухотворенность, я думаю, необходима в женском лице...

Откуда может взяться одухотворенность у современной женщины? — перебил ее профессор. Он писал двухтомную книгу «Введение в технократию» и, хотя был не глуп, имел ясное, строго научное социологическое объяснение для всего, что случается или может случиться в мире, — Идеал нашей эпохи — это to have a good time{1}. Мы можем к этому относиться как угодно, но 95 процентов современных женщин и 85 процентов мужчин думают только о том, как бы have a good time.{2}

Голландская чета одобрительно закивала; по одинаковым улыбкам мужа и жены не ясно было, одобряют ли они критическое замечание профессора или же то, что думают 95 процентов женщин и 85 процентов мужчин.

— Человеку и полагается наслаждаться радостями жизни in tempore opportuno{3}, — сказал дипломат. — Во всяком случае, это лучший способ бороться со страхом.

— Страх смерти есть довольно нелепый вид атавизма, — опять перебил профессор, хотя дипломат слова «смерть» не произносил. — Вспомните слова Эпикура: «Когда я существую, нет смерти. А когда есть смерть, больше нет меня». Чего же тут бояться?

— Может быть, но жалко будет расставаться со всей красотой земли, — сказала дочь дипломата.

— Что такое красота? — спросил эссеист. — Философы за три тысячи лет не нашли для нее определения.

— Каждый знает, что такое красота, — сказала дочь дипломата и встретилась взглядом с шахматистом, который робко и восторженно на нее смотрел. — Вот, скажите вы, — весело обратилась она к нему, — что, по-вашему, самое прекрасное на земле?

—Самое прекрасное на земле? — переспросил он, краснея. — Самое прекрасное на земле, — подумав, сказал он решительно, — это 34-я партия Алехина против Капабланки, сыгранная на их турнире в 1927 году!

Все засмеялись. Улыбка на лицах голландской четы, стершаяся было, когда заговорили о смерти, опять тихо засияла.

— Быть может, ваш отец считает самым прекрасным на земле какую-нибудь ноту, которую Талейран в таком-то году послал такому-то правительству, — сказал эссеист.

Дипломат улыбнулся лишь в меру необходимости. Ему не нравился этот развязный человек безобразной внешности и слишком радикальных взглядов. Но дипломат постоянно встречался с людьми, которые очень ему не нравились, и с грустью думал, что его эпоха кончилась: теперь министры и послы не знали французского языка, не помнили дипломатических анекдотов, острот князя де Линя, не умели вставить к слову латинское изречение. Правили люди другого мира и путешествовали тоже люди другого мира, да еще везде были шпионы каких-то невозможных, никогда прежде не виданных правительств. Не вполне достоверно, будто Талейран думал, что язык дан человеку для скрывания своих мыслей, но теперь, пожалуй, было благоразумнее языком вообще пользоваться возможно меньше.

Обед был не слишком хорош, и все блюда подавались одновременно на больших подносах с углублениями для тарелок и стаканов. Но напитки были прекрасные, и к концу обеда всем стало еще веселее. Эссеист говорил дочери дипломата об изумительных винах в парижской La Tour d'Argent и в La Bonne Auberge около Антиба. Дипломат возразил, что ни один нынешний ресторан не может идти в сравнение с Cafe Anglais, и вспомнил Квадратный салон этого ресторана, где Наполеон III угощал Александра II и Вильгельма I. Шахматист их слушал с чистым бескорыстным восторгом. Голландец одобрительно кивал головой и что-то сказал о голландском сыре. Дочь дипломата, выпившая два коктейля и полбутылки бургонского, то и дело без причины блаженно смеялась, откидывалась на спинку кресла и закрывала глаза.

— ...Да, но еда занимает слишком много места в жизни так называемого цивилизованного человека. Он сам себя отравляет, с социологической точки зрения это абсурд, — сказал профессор, только что измеривший себе пульс (оказалось 82). Он не успел объяснить социологическую точку зрения: над дверью машинного отделения опять появился электрический сигнал. Предстоявший спуск был по счету третьим и уже больше ни у кого не вызывал беспокойства; все лишь для вида застегивали пояса и даже не сразу гасили папиросы. Хостесс с той же милой улыбкой напоминала свой совет: широко зевать, а то от резкой перемены давления люди потом минут пять плохо слышат.

— А я и не думала зевать и слышала все отлично, — сказала дочь дипломата. «И я тоже...» «И я...» — говорили другие. Голландская чета одобрительно кивала головой.

Никому из пассажиров не могло прийти в голову, они в эти минуты подвергались смертельной опасности. В машинной части произошла очень серьезная поломка. Но по виду четырех одетых в мундиры рослых людей, которые тотчас после спуска, улыбаясь и вполголоса переговариваясь, прошли по каюте, никак нельзя было подумать, будто они за несколько минут до того имели основания ждать, что сейчас сгорят заживо вместе со всеми пассажирами. Не заходя в одноэтажное здание, они быстро прошли в ангар, где находились и мастерские.

Пассажиры, держась за мокрые перила, осторожно спустились по лесенке с любопытством оглядывались по сторонам. В первый раз за время поездки у всех проскользнуло неприятное, чуть тревожное чувство. Летя над облаками, они и не заметили резкой перемены погоды. По площади перед терминалом, засаженной чахлыми скучными деревьями, холодный ветер гнал столб пыли. По морю тяжело ходили, почти без пены, черные громады. Неприветлив был и голый скалистый островок. У дорожки контролер, подававший аэроплану сигналы, с подчеркнуто беззаботным видом убирал свои флажки. Он видел, что с аэропланом случилось что-то очень нехорошее, и знал, что при пассажирах беспокойства выражать нельзя.

— А все-таки приятно снова очутиться на доброй старой твердой земле, — говорил эссеист.

— Ну, старая твердая земля встречает нас не очень гостеприимно. Сейчас, кажется, хлынет ливень, — сказал профессор.

— И еще неизвестно, что мы сейчас узнаем на старой твердой земле. Вдруг война уже объявлена! — весело сказала дочь дипломата. Отец строго на нее взглянул, точно она выдавала государственную тайну. Старый голландец, одобрительно улыбаясь, закутывал шею жены шелковым шарфом.

Директор аэродрома, бывший летчик, уже немолодой, сильно пополневший в последние годы человек флегматического вида, решил пока не говорить пассажирам, что они не могут продолжать путешествие на «Синей Звезде». Поломка аэроплана была большой неприятностью и сама по себе, но еще хуже бывали в подобных случаях объяснения с пассажирами, которые принимали такой тон, точно он отвечал за поломку. «К вечеру скажу. Конечно, «политика страуса», но надо спокойно пообедать: сегодня индейка с каштанами», — сказал он себе.

Он участвовал в войне, затем был гражданским летчиком, сотни раз рисковал жизнью, порою спасался и спасал других истинным чудом. Постепенно рефлексы у него стали сдавать, как они с годами сдают у боксеров или у фехтовальщиков. Случилось крушение, он три месяца лежал в больнице и, выйдя из нее, почувствовал, что летать больше не может. То, что в газетах поэтически называлось «борьбой со стихией воздуха», ему смертельно надоело. К тому же люди не ценили его работу и относились к ней совершенно так же, как, например» к труду кондуктора трамвая. Случалось, что он получал от правления выговоры за такие чудеса искусства и хладнокровия, за которые на фронте даются чины и ордена. После его выздоровления ему предложили службу на островке. Он принял ее, с тем чтобы накопить денег и уйти, но скоро почувствовал, что уходить ему некуда и незачем: стихия воздуха выжала из него душевные силы. К собственному его изумлению, он теперь стал бояться высоты, не любил снизу смотреть на аэропланы и даже на контрольную башню поднимался неохотно. Радиостанцией, мастерскими, мощными, в биллионы свечей, фонарями ведал его помощник. В ангаре всегда пахло нефтью и маслом; этот запах вызывал у него страшные воспоминания, как и вид бесчисленных аппаратов, трубок, циферблатов.

Сам он занимался преимущественно административной работой. На островке он был почти диктатором, и, как веем диктаторам, ему было скучно. Главным его интересом стали еда и вино. Пьяным он никогда не напивался, но почти все деньги тратил на заказы далеким гастрономическим магазинам и шутил (когда было с кем шутить), что стал редко встречающейся помесью эпикурейца с меланхоликом. Тот проезжий психиатр, превосходный врач, налету замечавший в людях все и никогда этого не показывавший, заметил, что этот человек беспрестанно поглядывает на свою обувь, начищенную до изумительного блеска. Действительно, у директора было не менее двадцати пар сапог и туфель. Они были надеты на колодки и перенумерованы. Он менял обувь по нескольку раз в день и любовался ее блеском, как когда-то любовался блеском аппаратов аэроплана.

Были основания надеяться, что следующий за «Синей Звездой» аэроплан прилетит тоже почти пустой и что на нем, следовательно, можно будет всех разместить. Директор вышел к пассажирам из своего кабинета и поговорил с ними; обычно он делал это лишь в тех случаях, когда летели очень важные люди или очень красивые женщины. Дочь дипломата была недурна собой. У ее отца были хорошие туфли. Он пошутил с пассажирами, затем радостно, точно это было приятной новостью, сообщил, что им придется переждать на островке; ожидается буря.

Несмотря на радостный тон директора, пассажиры приняли известие невесело. Всех должны были встречать родные или друзья. Однако море и небо были так беспросветно черны, что и лететь немедленно дальше тоже не хотелось.

Общее тягостное чувство усилилось от новостей. В длинной зале передавалось сообщение известного всему миру радиокомментатора. Накануне, перед отлетом аэроплана, положение было «чрезвычайно серьезно, но не безнадежно». Теперь радиокомментатор сообщал, что «только чудо может предотвратить войну». «Все-таки нам очень, очень повезло, что мы успели улететь!» — выразила общее чувство дочь дипломата.

Дипломат, оставив дочь у сундучка, с нахмуренным видом прошел первый в телеграфное отделение. Он послал три телеграммы, эссеист — две, голландская чета — одну. Шахматист спросил, что будет дешевле: deferred или Night letter{4}, и тоже послал телеграмму. Всем стало легче, точно теперь дела опять пришли в порядок. Голландец успокоительно говорил жене, что Анна беспокоиться не будет: она, помнишь, не очень беспокоилась и восемь лет тому назад, когда мы так опоздали из-за заносов.

Пассажиры расположились в креслах у столиков и заказывали кофе, виски, бренди. Только профессор потребовал стакан фруктового сока. Лакеи в красных куртках почтительно принимали заказы. Несмотря на слухи об атомном облаке, в ресторане было радостное оживление: буфетчик уже слышал, что приезжие улетят не так скоро. В поселок спешно послали за рыбой и за курами.

В зал вошли еще два человека. Их знали на аэродроме: они приехали на грузовом судне, жили у рыбака в поселке, но по нескольку раз в сутки приходили в терминал, слушали радио и пили крепкие напитки. Платил всегда старик, очень говорливый человек. Он в первый же день за стрижкой успел сообщить парикмахеру, что его зовут Макс Норфольк, что по паспорту он американец, а кто по национальности — сам начинает забывать: так давно у него была настоящая национальность. Сказал, что путешествует он на дрянном суденышке, ибо менее богат, чем Рокфеллер: «Я не намного беднее его, но все-таки беднее». По-видимому, он не любил говорить иначе как в шутливой форме. О своем спутнике старик, подняв со значительным видом палец под простыней, сказал, что он, кажется, троцкист. Парикмахер всегда, как все парикмахеры, соглашавшийся со словами клиентов, одобрительно кивнул головой; впрочем, едва ли знал, что такое значит это слово, и не слишком интересовался, «Мы с ним познакомились на суденышке. Очень странная личность», — сказал Макс Норфольк.

Вид у троцкиста был в самом деле странный. Это был худой, высокий человек с вытекшим левым глазом, прихрамывавший на левую ногу и плохо владевший левой рукой, что придавало его облику какую-то страшную симметрию. Однако и независимо от этого люди на улице, особенно женщины, всегда обращали на него внимание и часто провожали его взглядом.

Дальше