— Очень красивая. Она вздохнула.
— Дай вам Бог... Так не раздеваться? Наверное?
— Нет... Наверное... Впрочем, вы можете раздеться и лечь спать. Я пойду вниз, мне надо поговорить со стариком... Вот только докурю папиросу... Помочь вам? — спросил он сорвавшимся голосом. Она улыбалась.
— Ну хорошо, поговорите с Максом. А потом куда же вы денетесь?
— Я там просижу до утра у камина.
— Камин до утра гореть не будет. Приходите сюда... Нет, так, просто так, я вас устрою в этом кресле. Здесь вы хоть снимете пиджак и положите ноги на стул... Уж если вы не хотите?.. Цена та же... Я вам отдам вторую подушку, по крайней мере, будете сдать. Даже шубку мою можете взять, чтобы накрыться, — предлагала она, оживляясь при мысли, как она устроит этого скучного, но красивого человека. — Конечно, приходите! Ничего не будет, невеста вам глаз не выцарапает. А я чудно сплю и не храплю, — говорила она.
На столике перед Максом стояли чайный прибор и бутылка. Он уже как доброму знакомому помахал Джонсону рукой, когда тот появился на лестнице, и, не вставая, показал ему на кресло. «Довольно бесцеремонный человек», — подумал, несмотря на свой демократизм, Джонсон.
— Как живем? Хотите чаю? — спросил старик, откладывая газету. — Я вас угощаю. По вечерам я всегда пью чай, это привычка, оставшаяся у меня от первой из моих четырех горячо любимых родин. Разбавляю ромом в пропорции 2:1. Рекомендую вам эту пропорцию... Вот так... Правда, Мэри хорошенькая девочка?
— Очень хорошенькая.
— Надо было бы вам рассказать ее биографию... Знаете, как в светских пьесах в начале первого акта разговаривают между собой слуги: они сами по себе никому не нужны, но автору надо, чтобы они сообщили публике сведения об их господах. Так как я швейцар, то я должен был бы это сделать. Впрочем, в ее биографии нет ничего интересного.
— Ведь она не англичанка? У нее какой-то славянский акцент.
Мы с ней земляки, но она знает только по-английски. Ее привезли девочкой в Англию, чтобы спасти, И спасли! — саркастически сказал Макс. Джонсон заметил, что старик много выпил. — Но она не больна.
— Почем вы знаете? — спросил Джонсон и вдруг покраснел так, как даже он краснел не часто.
— Я знаю, они мне всегда все говорят, — сказал старик. Он посмотрел на Джонсона и нахмурился. — Впрочем, с уверенностью сказать не могу, — резко добавил он. — Она уже легла?
— Ложится.
— Надеюсь, вам будет удобно в этом кресле... Вот, читаю газету, — сказал Макс, подчеркивая, что переводит разговор. — Рабочая партия очень гордится своими реформами. Я не отрицаю, она действительно выполнила, скажем, 25 процентов своих обещаний. Десяти процентов было бы достаточно: другие не исполняют ничего. В иностранной политике и социалисты ничего не исполнили, но тут с сотворения мира все делают одно и то же и все врут как последние мошенники. Даже настоящие джентльмены, которые в частной жизни врут очень мало. Совсем не врать нельзя ведь и в частной жизни, правда? Было бы слишком скучно.
— Да, — рассеянно ответил Джонсон. Ему хотелось остаться одному и подумать над тем, что случилось. «Хотя, собственно, не случилось решительно ничего... Этот старик нарочно заговорил об умных предметах, чтобы я, избави Бог, не счел его настоящим швейцаром. Вероятно, у него это больное место, у каждого из нас свое».
— Жаль, что у вас теперь никого нет. Черчилль ушел и не вернется, так как стар. Когда у страны нет больше ни денег, ни товаров, ей для пополнения баланса могут служить ее великие люди. На Эттли и Бевине далеко не уедешь. В былые времена какой-нибудь Талейран брал взятки, но он их стоил. Бевина ни за какие деньги не купишь, он очень честный мегаломан.„ Заметьте, Черчилль говорил: «правительство Его Величества», Бевин говорит «я»: «я сделал», «моя политика»,.. Скучно жить в такое время, когда вместо Талейранов правят Бевины. Впрочем, политика — скверное ремесло. Хуже так называемых государственных деятелей только актеры и писатели. У них в тщеславии все. Когда случается что-либо нехорошее, французы говорят: «Ищите женщину». Это очень сильное преувеличение. Женщины лучше нас, мужчин. Но если что-либо нехорошее случается в артистическом или литературном кругу, то «ищите рецензию». У политиков тщеславием определяется не все, а, скажем, только половина их действий. Скверное ремесло, я им не завидую. Они как странствующие рыцари, о которых Санчо Панса говорит: «То они императоры, то их колотят палками».
— Вы консерватор? — спросил скучающим тоном Джонсон.
— Нет, я не люблю консерваторов. Возьмите ваши привилегированные классы, они еще из лучших и прекрасно вели себя во время войны. Чего им теперь нужно? Почему они сердятся? Да они должны были бы назначить пенсии нынешним министрам и учредить стипендии имени Шинуэлла и Стрэчи. Разве им не заплатили за имущество, «перешедшее в собственность народа»?.. В собственность Мэри, — вставил он. — Разве они платят больше налогов, чем при Черчилле? А если платят и чуть больше, то разве не стоит заплатить какую-либо малость за полную гарантию от революции? Ведь страхуются же они от пожара или от кражи.
— Понимаю, вы коммунист.
— Напротив, я терпеть не могу коммунистов. Боюсь вообще людей, которые хотят переделать человечество. Прежние идеалисты были еще хоть добряки. А нынешние так же мало на них похожи, как, например, современный американец на того длиннолицего дядю Сэма с остроконечной бородой, которого рисуют карикатуристы. Теперь идеалисты способны из идеализма на всякую гадость... Хуже всего помесь идеалиста с гиеной, — быстро и бессвязно говорил старик. — Коммунисты же по инстинкту и до убеждению всегда идут туда, откуда пахнет трупом. К тому же они, вопреки общему мнению, и глупы. Мы им предлагали большие деньги, лишь бы они не скандалили. Ну уж если ты хочешь скандалить, ты сначала обещай, что будешь вести себя тихо, поцелуйся с дядей Сэмом, получи от него деньги — а уж потом скандаль. Кроме того, вообще нехорошо ссориться с Соединенными Штатами, они никогда ни одной войны не проиграли. Американцы — тоже вопреки тому, что о них думают, — очень медленно все понимают, еще, быть может, медленнее, чем вы! Но когда они поймут и рассвирепеют, то могут «набить морду», как говорит Мэри. Yes, Sir!
— Вы не американец? Норфольк ведь не настоящая ваша фамилия?
— Мою настоящую фамилию мог в Соединенных Штатах произносить только один человек, профессор сравнительного языкознания, да и он произносил ее неправильно. Поэтому я лет десять тому назад, при натурализации, решил переменить имя. Чиновник спросил, как я хочу называться. Я подумал и ответил: «Рузвельт», Он на меня посмотрел и сказал: «Не делайте этого, вас всегда будут смешивать с президентом, вы будете получать его письма, а он ваши. Кроме того, вы моете посуду в ресторанах, подумайте, хорошо если ваш хозяин демократ: ведь если он республиканец, то он вас выгонит. А вот что я вам посоветую: назовите себя «Норфольк», это фамилия первого пэра Англии». Я подумал и согласился. Должен сказать, что я в тот день выпил больше, чем нужно. Кажется, и чиновник тоже.
— Вы мыли в Америке посуду в ресторанах, а мне...
— Я мыл посуду в ресторанах, yes, Sir, — перебил его Макс.
— А мне Мэри говорила, что вы были профессором.
— Профессором никогда не был. Учителем был, журналистом был, сыщиком был. Теперь я швейцар. Бывали падения и больше. Например, Мария Антуанетта в тюрьме.
— Не понимаю, и вообще, в чем тут падение! — раздраженно сказал Джонсон. — Что дурного в том, чтобы быть швейцаром? Гораздо хуже, если человек все время играет зачем-то комедию.
— Это Мэри вам сказала, что я комедиант?
— Она мне ничего такого не говорила, да я и не говорю о вас.
— Тем лучше. Мой недостаток не в этом, а в экстравагантных поступках. Человек ни для чего экстравагантного не создан, хотя ему свойственно об экстравагантном мечтать. Ничего, помечтает, помечтает и бросит.
— Я думаю, современный человек вообще не имеет большого права на самоуважение, — сказал Джонсон и выпил залпом большую рюмку рома.
— Действительно, не имеет права... Но говорят об этом обычно люди, очень собой восхищающиеся. Самоуважение, впрочем, чувство относительное. Можно быть вполне порядочным человеком и не слишком собой гордиться. Люди все-таки идут вперед: мы теперь лучше разбойников какого-нибудь XIII века, а через тысячу лет из тысячи людей семьсот или восемьсот будут, наверное, людьми порядочными... Возвращаясь к моей профессии, скажу вам, что этот отель «Дорчестер» мне жалованья не платит. Я живу больше комиссионными делами. Сейчас я продаю за полцены один великолепный рубин, принадлежащий польскому магнату, которого разорили события в Восточной Европе. Вам не нужны драгоценности?
— Мне? Нет.
— Я думал, быть может, вы делаете подарки вашей невесте?.. Разрешите вам показать, это ни к чему вас не обязывает, — сказал Макс и вынул из кармана футляр. В нем лежал огромный кроваво-красный камень в оправе. Мистер Джонсон с любопытством взял футляр в руки. Он и в самом деле собирался купить дорогой подарок Кэтрин. «Кажется, камень прекрасный. Может быть, подделка?» — Правда, рубин замечательный? Он пробыл два столетия в семье графа.
— Я догадываюсь об истории этого рубина, — сказал, усмехнувшись, Джонсон. — Он был найден в Голконде, вставлен в качестве глаза в статую Брахмы, затем раб выкрал его из статуи и уступил за два дуката проезжему арабскому торговцу, который продал его Карлу Смелому. Так?
Макс засмеялся и сунул футляр в карман.
— Вижу, что вы его у меня не купите, — сказал он как бы равнодушно. — Я знаю, что о таких драгоценных камнях всегда рассказывают неправдоподобные истории с рабами и дукатами. Нет, мне история моего рубина неизвестна. Знаю только, что у ювелира вы его не купите за тысячу фунтов, а мне граф разрешил продать его за шестьсот. Я обожаю рубины... Вы верите в язык камней? Я верю, как любой индус. Жизнь меня научила не доверять логике, хотя логика все-таки не совершенно бесполезная вещь в жизни... Вы, верно, любите изумруды? — с насмешкой спросил он. — Изумруд — камень нравственной чистоты и целомудрия. Сапфир приносит здоровье. Аметист излечивает от пьянства, — сообщил Макс, подливая рому себе и Джонсону. — К сожалению, у меня никогда не было денег для покупки хорошего аметиста... Рубин — камень правды. Есть что-то вызывающее в его яркой, беззастенчивой циничной красоте. Человек, носящий на себе рубин, правдив целиком, то есть не лжет ни себе, ни другим. Я сегодня был за городом у графа, — говорил старик, как всегда беспрестанно перескакивая с одного предмета на другой. — Когда я возвращался домой с этим рубином в кармане, надо мной пронесся аэроплан... Мне вдруг захотелось, чтобы он поскорее пролетел над моей головой, а затем свалился с теми богачами, которых он вез... Вы никогда не испытывали такого чувства?
— Вы слишком много выпили. В самом деле, купите себе аметист.
— Jedes Thierchen hat sein Plaisirchen. Я ужасно люблю эту немецкую поговорку: у каждого зверька свои скромные радости.
— Вы говорите, граф хочет шестьсот фунтов? С ним можно было бы и поторговаться?
— Может быть, он фунтов пятьдесят и уступит, не знаю: ему очень нужны деньги. А что, это вас интересует? Тогда возьмите камень с собой, покажите его экспертам, — сказал Макс, оживляясь.
— А если я вам его не отдам? — пошутил Джонсон.