Вечером этого дня они еще бродили по Женеве. Обе устали от разговоров, обеим больше говорить не хотелось. Императрица думала, не сказала ли чего-либо лишнего на пароходе. Хотя Ирма Старэй в последнее время была чуть ли не самым близким ей человеком, разговаривать с ней было скучновато. «Но с кем же разговаривать теперь было бы приятно?» Они заблудились на улицах малознакомого города и вернулись в «Бо-Риваж» довольно поздно.
Графиня ушла к себе писать письма. Императрице спать еще не хотелось. Вечер был чудесный, еще летний. Она села у окна. Вдали чернели вершины гор. Пыталась при лунном свете разыскать Монблан, но его не было видно. Неприятно слепил глаза маяк.
Можно было еще почитать. Графиня, уходя, вынула из несессера и положила на ночной столик Гомера по-гречески и стихи Гейне, — когда-то кронпринц подарил матери дорогое роскошное издание, но оно было бережно спрятано во дворце вместе с другими напоминавшими о сыне вещами: с собой она возила дешевенькое издание в зеленом коленкоровом переплете. Она знала Гейне наизусть, читать его было уже почти невозможно. Не хотела и себе признаться, что и Гейне ей надоел, почти так же, как графиня Старэй, как доктор Кромар, как генерал Берсевици. Надоел и Гомер, и замок «Ахиллейон».
Ночной туалет занял более часа, — теперь смотреть на себя в зеркало было мучительно: ничего от красоты не осталось, почти ничего. Она легла в кровать и почувствовала смертельную усталость, усталость от всего, от жизни: так бы лежать, не двигаясь, больше никогда не вставать. Трудно было даже поправить поверх ночной рубашки висевшее на цепочке обручальное кольцо, — почему-то это кольцо носила на шее и никогда с ним не расставалась.
В Вене говорили, что императрица любит мужа и что он ее обожает так же, как в тот далекий день, когда влюбился в нее столь внезапно: приехал в Баварию, чтобы жениться на ее старшей сестре, страстно влюбился в младшую, как только ее увидел, и женился на ней, к неудовольствию семьи, государственных людей и двора, — быть может, это был единственный «скандальный» поступок в его жизни. Тем не менее в их отношениях главного понять нельзя; и быть может, ключ к ее жизни был с этими отношениями связан, и оба они унесли его в могилу. Она писала ему ласковые письма, он до конца дней ей писал так, как ни одной другой женщине не писал никогда (Катерине Шратт писал всегда очень кратко и сухо, почти «официально»). Тем не менее в разговоре с графиней Фестетич, предшественницей по должности Ирмы Старэй, у императрицы однажды вырвались непостижимые слова о муже: «Этот человек сделал мне столько зла, что я и в агонии буду не в состоянии простить ему».
Теперь, впрочем, думала об императоре благодушно. «Что он сейчас делает? Как всегда, встал сегодня в четыре часа утра, подписывал никому не нужные, или бессмысленные, или вредные документы, работал целый день, затем незаметно, с заднего крыльца, вышел из Шенбрунна и один, парком, затем дорожкой мимо полей, пошел к вилле, которую он подарил Катерине». Императрица не только не ревновала мужа к этой милой артистке, но сама его с ней свела и была с ней необыкновенно любезна: Катерина Шратт ее обожала. «По дороге его узнают работающие в поле крестьяне и чинящие дорогу каменщики. Они низко, в пояс, ему кланяются, он ласково им отвечает...» Елизавета знала, что эта крестьяне и каменщики в большинстве переодетые агенты полиции, поставленные для охраны императора. «Затем он звонит своим звонком, она сама ему отворяет, подает ему его кофе и его «гугельхопф». Предполагается, что в доме прислуги нет. Он галантно придвигает ей стул и просит ее сесть...» В Вене остряки спрашивали, считает ли Франц Иосиф возможным подавать руку своей нетитулованной любовнице, а другие отвечали, что это вовсе не нужно. Говорили также, что однажды, когда Катерина Шратт пошла за кофе, неожиданно раздался звонок (обычно полиция принимала меры против этого), Франц Иосиф сам отворил дверь, и появившийся на пороге трубочист, узнав императора, растерянно запел австрийский национальный гимн.
Свет маяка ее беспокоил. Следовало бы встать и затворить ставни. Но сил у нее не было. Раскрыла опять книгу Гомера. «... Труп твой — Нимфы прекрасные, дочери старца морей, окружили. — С плачем и светлобожественной ризой его облачили; — Музы, все девять, сменяяся, голосом сладостным пели — Гимн похоронный, никто из аргивян с сухими глазами — Слушать не мог сдадкопения муз, врачевательниц сердца...» Она читала с восторгом и умилением. И вдруг память ей подсказала кем-то при ней спетую кафешантанную песенку:
«Kennst du Versbau von Homer, — fragte sie, peut- être. — Ach, mein Kind, es ist nicht schwer — er schrieb Taximeter...»{1}
Она не могла заснуть. Все думала о смерти, о том, что незачем и не для чего жить, что больше в этой жизни ничего не будет, ничего, ничего. «Да, Рудольф был прав: меня замучила праздность, дело не в ее греховности, а в ее невыносимой скуке...» То тушила свет, то снова, морщась, начинала читать. «Конечно, божественный поэт, но что он мне может дать? Что у меня общего с ним, с людьми его времени? Уж не было ли искусственным и мое восхищение Гомером? Они ведь говорят, будто я рисуюсь! Зачем мне рисоваться, перед кем рисоваться! Когда-то гордилась красотой, теперь и гордиться нечем, поздно. Для всего поздно...» Перевернула страницу и вышло о смерти. «...Но и тебе повстречать на земле предназначено было — Страшную меру, которой никто не избег из рожденных...»
Звезды уже бледнели перед рассветом, когда она отложила книгу. В темноте чуть-чуть блестело что-то металлическое: «Ручка двери? Нет... Что же?..» Она вдруг с наслаждением почувствовала, что сейчас заснет, сейчас. Это был ее последний сон.
Утром Ирма Старэй к ней постучала и тем же, столь надоевшим обеим, грустно-почтительным тоном осведомилась, как она почивала. Узнав, что императрица спала отлично, спросила, остаются ли в силе вчерашние распоряжения.
— Да, мы уедем на том пароходе, который отходит в час сорок. Скажите доктору Кромару, что он может уехать раньше по железной дороге. И лакей с вещами тоже. Я буду готова часа через полтора, мы еще пойдем погулять. И надо ведь купить музыкальный инструмент для эрцгерцогини. Спросите, пожалуйста, у хозяев, где этот Беккер и как туда пройти»
«И завтракать не будем по-человечески», — печально подумала графиня. Она показала императрице заметку в «Журналь де Женев».
— Какое безобразие! Ведь их просили никому не сообщать, и они обещали, — сказала она. Но императ рица отнеслась к этому равнодушно.
— Может быть, сообщили не они? Лишь бы не собирались господа туристы»
На прогулку они вышли только в одиннадцать. Заслоняться зонтиком было на этот раз не от кого: туристы перед гостиницей не собрались или им надоело ждать. Опять долго гуляли, обмениваясь впечатлениями лишь тогда, когда молчание длилось слишком долго. Затем зашли в музыкальный магазин, и там произошло то, что всегда происходило в таких случаях с императрицей: ее тотчас узнали и хозяин, и приказчик. Оба выпучили глаза. Впрочем, тут соблюсти инкогнито оказалось бы все равно невозможным, так как надо было сообщить имя и адрес эрцгерцогини Валерии для отправки ей подарка. Приказчик поспешно, без всякой надобности переставил оркестрион, хозяин тоже растерянно пододвинул кресло и спросил, что угодно будет послушать Ее Величеству. Она выбрала в каталоге арии из «Кармен», «Риголетто». Выслушав, сказала, что, кажется, тон слишком резкий. Хозяин совершенно с ней согласился и предложил приобрести аристон: у него тон мягче.
— Пожалуйста, поставьте увертюру «Тангейзера», если у вас есть.
Когда увертюра кончилась, в магазин вошла покупательница — как позднее оказалось, титулованная бельгийская дама. Императрица тотчас заслонилась веером, но покупательница была не из застенчивых. С умоляющим выражением на лице стала тотчас что-то шептать графине Старэй.
— Ни в каком случае! Это совершенно невозможно. — У императрицы лицо тотчас стало ледяным. Она встала и сказала хозяину, что берет аристон.
— Пожалуйста, выберите Вагнера, Бетховена и Бизе, — сказала она Ирме Старэй и вышла, не глядя на даму. Графиня отдала приказчику записку с адресом, заплатила и догнала Елизавету на улице.
— Какая нахалка! Просила представить ее Вашему Величеству!
Осталось всего двадцать минут, — сказала императрица. — Боюсь, что вам придется остаться без завтрака, Ирма. Но мы можем еще зайти в «Бо-Риваж» и выпить по стакану молока.
«Как? Значит, ты должен будешь влачить то жалкое существование, которое в течении тридцати — сорока лет влачили твой отец и твоя мать! Всю жизнь будешь работать, чтобы доставлять немногим людям радость благосостояния, познаний, искусства, а для себя оставишь вечную заботу о куске хлеба? Ты навсегда откажешься от всего того, что делает жизнь столь прекрасной, предоставишь все выгоды кучке праздных людей, а сам будешь упорно трудиться, будешь знать только нужду, шли не нищету в пору безработицы! К этому ли ты стремишься в жизни?»
Это относилось к нему, и у него кулаки сжимались от бешенства. Прочел в книге все же лишь немного, хотя она была написана легко, он почти все понимал. Были у него другие брошюры, еще более доступные и, главное, более короткие. В них много говорилось о прямом действии, — как будто все было ясно и тем не менее не вполне ясно. Он искал ответа на два вопроса: надо ли кого-нибудь убить, и если надо, то кого именно? Но и самые резкие брошюры на первый вопрос отвечали уклончиво, а на второй не отвечали ничего. «Прочесть всех философов, наших философов?» — спрашивал он себя; некоторые имена, названные чахоточным, запомнил: Зенон, Аристипп. «Могу прочесть, все могу! Но дойду и собственным умом...»
Ему нравились обе мысли: можно было не спеша заняться чтением и философскими мыслями; можно было также тотчас кого-нибудь убить. Имена, называвшиеся в кофейне, помнил: король Гумберт» царь Николай, принц Уэльский, герцог Орлеанский. Кое-что знал лишь о короле — о нем часто говорили и в армии, и в доме князя де Арагона. На суде Луккени показал, что если б у него было пятьдесят лир, то он поехал бы в Рим и заколол бы короля. Русский царь, принц Уэльский жили еще гораздо дальше, не доедешь. Но герцог Орлеанский, по слухам, находился совсем близко, в Эвиане — туда можно было даже пройти пешком. На следствии выяснилось, что Луккени наводил справки и из списка знатных иностранцев, съехавшихся в этот городок для лечения, узнал» что герцога Орлеанского там нет. Как ему могло быть известно, что такие списки существуют? Были сообщники? Кто же из анархистов очень думал об этом малоизвестном претенденте на французский престол? Не больше их интересовала и австрийская императрица. Наверное, никто в их бельэтаже ни малейшего отношения к ее убийству не имел. Оно могло только повредить и повредило их делу. Русский князь был в ужасе и отчаянии{2}. Да и среди людей подвала более трезвые едва ли очень подбивали Луккени: понимали, что начнутся аресты и высылки.
Занимались на следствии, конечно, и вопросом, не сумасшедший ли этот Луккени. Врачи признали его совершенно нормальным. А прокурор и следователь даже говорили — разумеется, очень преувеличивая — о «большой ясности» его ума. По-видимому, ему его жизнь опротивела, как убитой императрице опротивела ее жизнь. К рассуждению он был, во всяком случае, способен, как и другие не вполне нормальные люди. И еще в последний день он все взвешивал: можно жить дальше так, как он жил до сих пор, работать, сводить концы с концами, — но разве это жизнь, разве так живут они, разве они не будут в восторге от того, что он, Луиджи Луккени, решил так жить и оставить их в покое? Если же убить кого-нибудь из них — тогда слава, настоящая слава на весь мир! Представлял себе не сцену убийства (она зависела от того, кого и где он убьет), а все дальнейшее: будут писать газеты, все газеты, во всем мире будет повторяться его имя. Эта мысль наполняла его восторгом. Душу его разорвало дикое, необузданное тщеславие — одна из самых страшных движущих миром сил, в нем развившаяся безмерно за счет других свойственных людям чувств.
Он был отнюдь не труслив и, в отличие от многих других смелых людей, не очень боялся смерти. В кофейне говорилось, что в Женевском кантоне смертной казни нет. Знать это было приятно, но смертная казнь его не остановила бы. Он даже допускал, что ее введут нарочно для него, и это тоже было связано с приятными мыслями: как он взойдет на эшафот. Вероятно, взошел бы мужественно, как мужественно воевал в Абиссинии, добиваясь (должно быть, тоже из тщеславия) самых опасных поручений. Он получил военную медаль, но какая уж слава, когда воюют сотни тысяч людей я столь многие получают награды! Газеты тогда о нем ни разу и не упомянули, а его рассказам в тылу не очень верили: «Хвастает!»
Шило он тогда в Лозанне купил, хотя еще совершенно не знал, понадобится ли оно ему и когда именно. Оно было без рукоятки. Он заказал Мартинелли рукоятку — круглую, не очень длинную, такую, чтобы можно было положить шило в карман. «А зачем оно тебе?» — спросил столяр. «Может пригодиться в работе, проволоку резать, что ли», — небрежно ответил он. Так, по крайней мере, показывал на следствии Мартинелли. С тех пор Луккени носил шило в кармане всегда: вдруг именно сегодня и понадобится.
Утром 10 сентября он встал довольно поздно, в хорошем настроении. Погода была прекрасная. Делать ему было нечего. Счел перед уходом деньги; оказалось, что осталось всего около десяти франков, но это было не страшно: ему предлагали работу на новой постройке. Собственно, можно было бы и вернуться в Неаполь, в дом князя де Арагона; все-таки они хоть и угнетатели, а недурные люди, особенно княгиня. Но возвращаться туда ему не хотелось — вспомнил кривые усмешки в кофейне. Решил ответить княгине сегодня же вежливым отказом, без объяснения причин. «Вот прочтет — как изумится!» — с наслаждением подумал он и решил, что можно себя побаловать: выпить кофе в настоящей кофейне.
На одной из главных улиц города он остановился у витрины и в боковом, узком, косо поставленном зеркале осмотрел себя: одет был чисто и прилично, совсем как они. Выбрал хорошую кофейню, вошел — как следует — и приказал лакею подать чашку кофе.
— Принесите мне также газету, — сказал он.
Кофе было превосходное. Перед ним поставили что-то серебряное с сахаром — полную сахарницу! Все было так чисто, так красиво. «А что, если б немного так пожить? Не отказаться ли от дела? Засесть за книги? С моими способностями я скоро стану знаменитым ученым, прославлюсь на весь мир — «наш великий Луиджи Луккени». Буду получать большое жалованье, им платят, верно, не меньше трех тысяч лир в год. Буду иметь две комнаты с кухней, а то и три! И женюсь на образованной красивой девушке».
Хотя деньги надо было беречь, он подозвал опять лакея и строго и вместе робко велел принести булочку с маслом. Потом спохватился: до сих пор выходило хорошо, — уже отлично позавтракал и зашел только выпить еще чашку кофе, — теперь оказался голоден! «Подумает, что я не сразу решился на булочку!» Лакей принес две булочки и два кружка масла, а также газету, и опять все было так хорошо, тарелочка без единой трещины, булочки горячие, хрустящие, масло превосходное. Он все с жадностью съел, не оставил ни крошки и опять пожалел: надо было бы кусочек оставить, а то выйдет: пришел голодный человек.
Затем он развернул газету — не «Аванти» и не «Аджитаторе», а «Журналь де Женев». Он их газет обычно не читал. На первой странице все было о деле Дрейфуса. О нем писали и в «Аванти», причем сообщалось, что капитан Дрейфус был миллионером. «Нашли кого защищать! Такой же угнетатель, как и его судьи, и все они...» Вспомнил о капитане де Арагона. Теперь уже смелее подозвал лакея, приказал подать перо, чернильницу, бумагу. Написал княгине очень учтиво, что никак не может вернуться на службу. Закончил словами: «Я чувствую себя отлично и пользуюсь случаем сообщить вам, что уезжаю в субботу из Женевы». Хотел было прибавить «в Париж», но не прибавил. Вспомнил, что суббота именно сегодня. «Ну что ж, подумают: в следующую субботу».
Уходить из кофейни ему не хотелось. Опять взялся за газету. И вдруг ахнул. На третьей странице было напечатано: «Ее Величество Австрийская Императрица прибыла в Женеву со своей свитой и остановилась в гостинице «Бо-Риваж».
Через полчаса он вернулся в свою комнату. По дороге почти беззвучно повторял: «Бо-Риваж...» «Бо-Риваж... Австрийская императрица...» Теперь откладывать дело не приходилось. Лучше нечего было и желать: не герцог, даже не король, а императрица!
Достал из кармана шило, высоко взмахнул и погрузил изо всей силы в воздух. «На ней будет что-нибудь такое, как это у них называется, мантилья, что ли. И корсет, — подумал он тревожно. — Нет, легко прорежу и корсет... Ударить сверху вниз, изо всей силы, прямо в сердце, зачем ей страдать? Еще лучше было бы, если б это был император... Убить женщину?.. А что в том, что она женщина? Такая же угнетательница... Сейчас и пойти?» — думал он, трясясь всем телом.
У входа в гостиницу «Бо-Риваж» полиции не было. «Это хорошо... Это очень хорошо. Верно, она выйдет погулять... Они гуляют, когда другие люди работают... Когда она выйдет, пойти ей навстречу: Луиджи Луккени сзади не убивает».
Стоять около Бо-Риважа было рискованно. Он долго бродил по соседним улицам, то возвращаясь к гостинице, то снова отходя. «Если пойдет направо, к озеру, то можно убежать по улице Альпов. А если налево?» Но думал также, что в случае бегства его имя останется неизвестным и все дело потеряет смысл: «А может быть, она сегодня же куда-нибудь уедет! Они ведь все разъезжают, и в первом классе, не то что мы... Но тогда перед гостиницей стояли бы кареты, для нее и для свиты, при ней ведь свита», — думал он, нарочно стараясь привести себя в ярость. «И тогда ее, конечно, будут провожать, подсаживать швейцар, лакеи, вот как я подсаживал княгиню де Арагона!» — тут с уже неделанной яростью вспомнил он. Гулял он долго, затем силы его оставили. Проходивший случайно по набережной жандарм Лакруа показал, что на скамейке долго сидел человек, чрезвычайно похожий на Луккени.
По-прежнему у «Бо-Риважа» никакого оживления не замечалось. «Нет полицейских!.. Может быть, есть другой выход? Или она уже уехала?» — с необычайным облегчением подумал было он. Но как раз в эту минуту из гостиницы стали выносить чемоданы — много хороших, дорогих чемоданов. Непонятным образом он догадался: ее вещи, никаких сомнений! Какой-то человек вышел, швейцар подозвал извозчика. Это отправлялся на вокзал доктор Кромар в сопровождении лакея с багажом. «Уезжает! Значит, теперь или никогда!.. Вещи, верно, отправляют вперед... Но если по железной дороге, то была бы ее карета. Пароходная пристань рядом, туда и она может пойти пешком», — соображая он, с трудом дыша. Он побежал к пристани. Пароход в направлении на Террите отходил в час сорок. Он ахнул — осталось всего десять минут! — и побежал назад. И вдруг еще издали увидел, что из дверей выходит она!
На следствии он показывал, что за несколько лет до того на улице в Будапеште видел императрицу. Но едва ли говорил правду. Мог узнать ее по портретам, да еще потому, что за ней в самом деле вышло несколько человек. Они низко ей поклонились. Она раскрыла зонтик и пошла к пристани в сопровождении другой дамы.
Он замедлил ход, тяжело вздохнул и остановился, в упор на нее глядя. Собственно, убить ее легко было тут же. В последний раз подумал, надо ли? «Надо!.. Решено!.. Но зонтик!» Это было неожиданное препятствие. «Нужно будет наклониться...» Еще подумал, что шило может застрять в кармане. Хотя по улице проходили люди, он быстро вынул шило из кармана и спрятал в рукав, рукояткой вниз. Руки у него страшно тряслись. «Ничего... Силы хватит... Теперь или никогда! Теперь или никогда!» — повторял он себе. В последний раз на нее взглянул, — она была шагах в десяти от него, — круто повернулся и пошел к пристани. Слышал позади ее голос. Хотя с ней была другая дама, знал, что говорит именно она. Расстояние между ними увеличилось. Он шел быстро, поддерживая в рукаве сложенными пальцами рукоятку шила.
Внезапно послышался протяжный пароходный свисток. Луккени не видел, но почувствовал, что она ускорила шаги. То же сделал и он. К пристани медленно подходил небольшой пароход. «Пора!» Он выпустил из рукава шило, крепко сжал рукоятку, опять круто повернулся и побежал назад. Обе дамы испуганно посторонились, глядя на него с изумлением. Он низко изогнулся, прищурил глаза и изо всей силы ударил императрицу шилом в грудь. Затем выдернул шило и побежал к улице Альпов.
Императрица пошатнулась, выронила зонтик и упала. Графиня Старэй вскрикнула. Подбежал англичанин-турист. Проезжий извозчик остановился, соскочил с козел и тоже направился к упавшей даме. Она поднялась, растерянно глядя на людей, и стала поправлять волосы. Другой извозчик закричал: «Вор!.. Держи вора!..» — и погнался за убегавшим человеком. Англичанин подал даме зонтик и спросил, не ушиблась ли она.