Пагуба - Карнович Евгений Петрович 19 стр.


На лице Бергера при упоминании о знатных персонах выразилось заметное удовольствие. Он видел, что нападает теперь на след «важной птицы», а это куда как было прибыльно для доносчиков. Последствием каждого государственного, хотя бы и незначительного, преступления было в ту пору по порядку, заведенному еще при царях московских, «взятие на государя» всего движимого и недвижимого имения, принадлежавшего виновному, так что все его семейство подвергалось полному разорению. Такая отписка продолжалась и при Петре Великом, и после него, только под новым названием — под названием конфискации. Поэтому падение каждого знатного и богатого вельможи было предметом радости и надежды всех близких ко двору лиц. На отобранное у него имение они налетали, как стая хищных птиц на лакомую добычу. Каждый выпрашивал себе кто дом, кто деревеньку, и по тогдашним понятиям раздача конфискованных имуществ была в нравственном смысле даже обязательною для верховной власти, чтобы устранить оскорбительную мысль, будто она умышленно отбирает имущество виновных, чтобы пользоваться им. Не говоря уже о том, что при Елизавете продолжалась еще раздача имений, конфискованных у Меншикова и у Долгоруковых, при ней шло раздаривание и движимой собственности. Она раздавалась тем, кто находился в особенной милости и умел выпросить что-нибудь. Так, например, правительница подарила своей любимице баронессе Юлиане Менгден конфискованные у Бирона два великолепно вышитых золотом кафтана; но так как Юлиана не успела еще их сбыть, то они были конфискованы у нее и оставались в придворном складе до тех пор, пока император Петр III не приказал их подарить какому-то немецкому актеру.

Бергер очень хорошо знал, что при таких раздачах не были забываемы и доносчики, а если бы как-нибудь случайно и забыли их, то стоило только напомнить об услуге, оказанной доносом, чтобы получить безобидное вознаграждение. Теперь в воображении его представлялись и те деревни, и тот дорогой скарб, который он может получить, если ему удастся подать донос не на какого-нибудь жалкого майора Шнопкопфа или бедного пастора Грофта, но на знатных персон, вотчины которых раскинулись на широкое пространство и у которых в сундуках и в подвалах хранилось немало денег и разной дорогой рухляди.

— Эй, брат Иван, — поддразнивающим голосом перебил Лопухина Бергер, — кажись, ты вздор несешь! Кто же, например, из знатных персон, кроме вашей семьи, может быть недоволен государыней? Ну, скажи-ка!

— Как кто? — словно обиженный недоверием своего собеседника, крикнул подполковник. — Да вот хоть бы оба брата Бестужевы. Послушал бы только, что говорят они о государыне! — приврал Лопухин, никогда не слыхавший ничего такого ни от них самих, ни от других.

Бергер как нельзя более обрадовался такому неожиданному сообщению, сделанному Лопухиным. Ему незачем было удостовериваться в справедливости сказанного ему. Было довольно сослаться на Лопухина, чтобы притянуть к делу братьев Бестужевых.

«Они действительно важные птицы, да, по всей вероятности, ничем так не угодишь Лестоку, как сделав на них навет», — думал Бергер, слышавший не раз об ожесточенной вражде между Алексеем Петровичем и Лестоком.

— Ты все, Иван Степанович, болтаешь попусту о том, что мне не нужно, да и не хочется вовсе знать, — равнодушно сказал предатель, — а о деле-то, кажется, совсем забыл. Что же хочет поручить мне твоя матушка в Соликамск?

Лопухин передал Бергеру просьбу своей матери.

— Отчего же не сделать такого одолжения, — проговорил Бергер. — Только вы смотрите не проболтайтесь чего-нибудь на мою пагубу.

Затем Бергер еще более подпоил своего товарища, который, почувствовав, что голова его слишком отяжелела, прилег на канапе и вскоре громко захрапел, отрезвляясь от сильного опьянения, а между тем Бергер, оставив его в трактире спящим, вышел потихоньку из заведения, в котором так радушно угощал его подполковник.

Было прекрасное июльское утро, когда граф Лесток, переехавший на лето в свой загородный дом, отправился на прогулку по прилегавшему к этому дому сосновому парку.

Дом Лестока, находившийся на Фонтанке, в конце нынешнего Лештукова переулка, представлял в ту пору прекрасное летнее местопребывание на реке, которая была гораздо глубже и быстрее, чем ныне. Она не была засорена ничем ни с берегов, ни с барок, которые только изредка проходили по ней, и доставляла окольным, весьма немногочисленным прибрежным жителям чистую и свежую воду. Стояло жаркое лето, и Лесток, желавший хорошенько отдохнуть в эту пору, не принимал никого по делам и сам оставался на своей даче безвыездно. Он не ездил даже в Петергоф, где проводила лето государыня. Поездки туда сильно раздражали его, так как он при каждой из них ясно видел, что благосклонность к нему императрицы заметно уменьшалась. Государыня принимала его сухо, отклоняла то словами, то взглядами его любезности и шутки, которые она в прежнее время выслушивала так охотно. Редко, да и то лишь вскользь, говорила она с ним о неважных государственных делах; что же касается дел важных, то они и решались, и исполнялись теперь очень часто без предварительного с ним совещания и даже большею частью без его ведома. Лесток знал, что он оттеснен от государыни своим противником, и оттеснен так ловко, что ему едва ли будет возможно восстановить свое прежнее значение. Влияние Бестужева возрастало с каждым днем, и вице-канцлер получил — как тогда говорили — «всерешающий голос», а мнение его стало господствовать в совете императрицы, так что Лестоку приходилось, собственно, подчиняться желанию Бестужева.

Лейб-хирург, так много думавший о себе, в особенности после исполнения задуманного им переворота, не только не желал занимать приниженного положения, но не мог даже переносить ничьего соперничества. Теперь, прогуливаясь по тропинкам парка, он размышлял, каким бы способом избавиться ему от Бестужева, и ни свежий воздух раннего утра, ни господствовавшая кругом его тишина, ни живительный запах смолистых елей и сосен, пригреваемых все выше подымавшимся солнцем, нисколько не успокаивали его чрезвычайного раздражения.

Размышляя об этом, граф шел по узкой тропинке парка, когда услышал позади себя торопливые шаги бежавшего к нему человека. Две прекрасные английские собаки, сопровождавшие его, остановились, но не залаяли, и это было знаком, что к хозяину бежал кто-нибудь из домашних. Действительно, Лестока догонял один из прислуживавших ему лакеев.

— К вашему сиятельству пришел какой-то офицер и Требует, чтобы вас видеть, — запыхавшись доложил он.

— Разве ты, олух, не знаешь, что я никого теперь не принимаю? — сердито крикнул Лесток. — Гони его вон!

— Он приказал подать вашему сиятельству эту бумагу.

Лесток взял из рук лакея сложенную по-старинному и запечатанную наглухо бумагу, на обратной стороне которой был, по тогдашнему обычаю, прописан полный титул Лестока, потребовавший строчек десять убористого письма.

Лесток раскрыл бумагу и прочел в ней следующее:

«Осмелившийся предстать пред вашей высокографской персоною офицер имеет донести о злодейском умысле на превысочайшую особу ее императорского величества всемилостивейшей нашей государыни, вседражайшей матери отечества, а также и на персону вашего высокографского сиятельства».

— Ступай, — сказал Лесток лакею, — и проведи господина офицера в приемную, вели от меня ему там подождать и скажи ему, что его сиятельство сам изволит прийти к нему.

Если последняя часть сообщения о злом умысле против самого Лестока встревожила его, зато первая часть сильно обрадовала. Лесток вспомнил, как удачно поддержал он свой пошатнувшийся у императрицы кредит сочиненными им двумя заговорами: сперва заговором камер-лакея Турчанинова, а потом заговором лейб-компанцев; а теперь, думал он, представляется очень кстати третий подобный случай, которым следует умело и ловко воспользоваться. Он сообразил, что не станет же офицер так настойчиво домогаться из-за каких-нибудь пустяков личного свидания к таким грозным и могущественным вельможею, каким считал себя сам Лесток и каким считали его другие. Он чуял, что из ожидающего его доноса ему можно будет раздуть важное дело и убедить государыню в необходимости доверяться единственно ему, Лестоку, так как все другие лица, приближенные к ней, не знают, что делается около них.

Возвратясь домой, граф приказал позвать в кабинет пришедшего офицера, и туда явился незнакомый Лестоку рыжий кирасир.

— Ты кто такой? — хотел было спросить Лесток.

Но прежде чем Лесток успел обратиться с этим вопросом, вошедший сам заявил о себе.

— Имею счастье явиться к вашему сиятельству! Я поручик кирасирского полка Фридрих Бергер, — отрапортовал он зычным голосом, вытянув руки по швам и придерживая свой огромный палаш.

— Ты имеешь сообщить мне о злом умысле на превысочайшую особу ее императорского величества?

— Точно так, ваше сиятельство, а также и о злом умысле на высокографскую персону вашу.

— Об этом после. В чем заключается твой донос и можешь ли ты подтвердить его?

— Если бы не мог подтвердить его, никогда не осмелился бы явиться к особе вашего сиятельства, — бойко отозвался кирасир.

— Хорошо. Расскажи, в чем дело.

Бергер, подготовившись заранее, без запинки передал разговор свой с Лопухиным, придав этому разговору такие выражения, которые могли усилить важность доноса, и в заключение упомянул, что Лопухин проболтался и о вражде Бестужевых к государыне.

Лицо Лестока вспыхнуло от радости.

— Так он упоминал о Бестужевых? — торопливо спросил Лесток, как бы не веря в справедливость тех сообщений, которые он теперь слышал. — А свидетелей твоего разговора с Иваном Лопухиным ты имеешь?

— Не имею, ваше сиятельство, мы говорили пока один на один, да я и не предвидел, что у нас будет такой разговор.

— Ты должен вызвать еще раз Лопухина на такой разговор, но так, чтобы при этом был свидетель, и вообще заняться этим делом.

— Очень сожалею, ваше сиятельство, что не могу исполнить вашего приказания. Я получил по команде приказ немедленно отправиться в Соликамск, чтобы содержать караул при бывшем обер-гофмаршале Левенвольде.

— Это пустяки! Я сейчас же велю написать в военную коллегию, чтобы приостановили твою отправку, а если хорошо поведешь дело, то не только совсем останешься в Петербурге, но я тебя никогда не забуду, — покровительственным тоном сказал Лесток. — Да, кстати: тебе могут понадобиться деньги, а у тебя их, наверное, нет, — продолжал он, подойдя к бюро и вынимая оттуда горсть червонцев.

Лесток бросил на письменный стол червонцы, так приятно зазвучавшие в ушах жадного Бергера.

— Возьми их себе, — сказал он, указывая пальцем на стол. — Граф Лесток хорошо оплачивает оказываемые ему услуги. С своей стороны, ты должен главным образом доискиваться до Бестужевых; разведай также о маркизе Ботта д’Адорно, бывшем австрийском посланнике. Узнай, в каких отношениях был он с Бестужевыми и о чем они толковали…

Бергер не столько слушал даваемые ему инструкции, сколько думал о лежавших перед ним червонцах. Он подошел к столу, загреб их пальцами и по обычаю того времени униженно поцеловал щедрую на этот раз руку своего высокого патрона и милостивца.

Бергер ушел от Лестока чрезвычайно довольный свиданием. Он так легко добился своего главного желания остаться в Петербурге, да сверх того в кармане у него теперь побрякивало столько золота, сколько едва ли когда-нибудь там бывало. Гнусность поступка не только не смущала, но даже вовсе не щекотала его совести. Как человек бессердечный, он только радовался тому, что наконец-то давно желаемое счастье повезло ему.

От Лестока Бергер отправился к Фалькенбергу и, вопреки состоявшемуся между ними соглашению, не сказал ни слова о свидании с Лестоком, но только пригласил его на прощальную пирушку, которую, как говорил Бергер, он хочет задать, получив от казны на дорогу столько денег, сколько он никогда не ожидал. При этом Бергер, выхватив из кармана горсть червонцев, данных ему Лестоком, показал Фалькенбергу, который очень охотно согласился прийти в заведение Бергера на напутственную пирушку своего приятеля.

От Фалькенберга Бергер пошел к Лопухину, который еще не совсем оправился от вчерашней попойки. Лопухин, помятый, заспанный, мутными глазами смотрел на кирасира, уверявшего, что ему ни с кем так не тяжело расставаться, как с таким добрым товарищем, каким был для него Иванушка. Лопухин от души расцеловал своего приятеля, и на глаза его набежали слезы при мысли, что ему скоро придется расставаться с дорогим Фридрихом. Он очень охотно согласился на приглашение Бергера, и 17 июля они втроем сошлись в условленном месте.

Назад Дальше