— Нехорошо, нехорошо. — Болдин покачал головой, как это делают взрослые, разговаривая с детьми. — Всего ожидал от тебя — только не этого.
— Судимость снята! — выпалил я и сразу же обругал себя за торопливость, за желание оправдаться.
Болдин хмыкнул:
— Такое пятнышко на всю жизнь останется.
«На всю жизнь?» — ужаснулся я и, разозлившись, воскликнул:
— Ну и пусть!
— Не психуй, не психуй. Сам виноват и еще психуешь.
«А ты… Чем ты лучше меня?» — пронеслось в голове. Захотелось поддеть Болдина, спросить, почему он до сих пор не на фронте. Но я ничего не спросил: 1926 год только начали призывать; Болдин с присущей ему насмешливостью мог «разъяснить» мне это, и получилось бы, как всегда, что он прав.
— Пойду, — заспешил я. — Мать и бабушка не подозревают, что я уже в Москве.
— И нам пора, — сказал Болдин.
Люсю я увидел в тот же день, случайно глянув в окно. (Случайно? Вот ведь как бывает — даже самому себе иногда лжешь.) Отвечая на вопросы бабушки, сильно похудевшей и постаревшей еще больше, я все время держался около окна, прекрасно осознавал, почему делаю это. После встречи с Болдиным и Сиротиным мое намерение — только кивнуть Люсе или сдержанно поговорить с ней — рухнуло, как карточный домик. Теперь мне хотелось увидеть ее во что бы то ни стало и как можно скорей. «Куда же она подевалась?» — нетерпеливо думал я, продолжая отвечать бабушке. И наконец… Как только Люся свернула с улицы в наш двор, я ринулся к двери.
— Скоро мама с работы придет и будем ужинать, — сказала мне вслед бабушка.
Промчавшись по темному коридору нашей коммунальной квартиры, я кубарем скатился с лестницы, чуть не сшиб Люсю — она вставляла в замочную скважину ключ.
— Ненормальный, — сказала она, и я понял: не удивлена.
— Всего на два дня приехал. — Задыхаясь от восторга и любви, я стал жадно разглядывать в полумраке вестибюля ее лицо.
Она похорошела еще больше. На щеках был румянец, в глазах поволока, из-под кокетливой шапочки с тоненькой полоской меха выбивалась светлая, пушистая прядь. Девочка превратилась в девушку, и я почувствовал, как у меня пересыхает в горле.
Люся молчала, ковыряя ключом в замочной скважине.
— Дай-ка, — я легко открыл дверь.
До войны я часто приходил к Люсе. Был уверен: она пригласит меня к себе, но Люся неожиданно сказала:
— Извини… Забежала переодеться.
Я решил, что у нее свидание с Болдиным.
— Сегодня встретил его.
— Кого?
— Болдина. Он с Петькой бил.
— Да? О чем же вы говорили, если не секрет?
— О тебе мы не сказали ни словечка.
— Вот и хорошо! — Извинившись еще раз, Люся юркнула в дверь.
Я почувствовал себя оплеванным. Несколько мгновений тупо смотрел на дверь, обитую старой мешковиной, с вылезавшими из нее клочьями грязноватой ваты. Стало тоскливо-тоскливо и очень одиноко…
Все это возникало перед глазами каждую ночь, когда я сидел с берданкой на крыльце конторы. Днем вовсю пригревало солнце, можно было ходить без верхней одежды, а во время моего дежурства приходилось поднимать воротник шинели. Я ожидал настоящего тепла, ожидал, когда прогреется море: надо было помыться, выстирать нательное белье, гимнастерку. Я давно не был в бане, чувствовал — грязен, как черт. Несколько дней назад, сняв сапоги и засучив брюки, попробовал босой ногой воду — она была очень холодная.
Никакого пристанища у меня не было. Днем я отсыпался где придется, чаще всего в каких-нибудь зарослях. Спал я часа три-четыре. Поэтому ночью на меня нападала зевота и слипались глаза. Платили мне гроши, но карточка была рабочая. Это давало возможность кое-как существовать. Я чего-то ждал, на что-то надеялся. Иногда подумывал о возвращении домой, но вспоминал участкового, вопросительные взгляды соседей и говорил себе: снова придется доказывать, что я не рыжий. Да и с Люсей было бы тяжело встретиться. Вскоре после демобилизации, когда я еще и не помышлял о поездке на Кавказ, мы наконец объяснились. А в первые дни Люся уклонялась от разговора: то ссылалась на дела, то выдумывала еще что-то. Мне надоело это, и через неделю, нагнав Люсю утром во дворе, я сказал ей, что не отпущу ее, пока мы не поговорим.
— Ну что тебе? — устало откликнулась она.
Я сказал то, что мысленно говорил ей много-много раз.
— Смешно, — откликнулась Люся, окинув меня взглядом. — Ты гол как сокол, и никаких перспектив.
Я возразил, хотя понял — Люся права. Начал уверять ее: обязательно чего-нибудь добьюсь, поступлю на работу, стану учиться. Люся слушала меня с таким отсутствующим выражением на лице, что даже дурак поперхнулся бы, но я в те минуты, наверное, был хуже дурака.
— Все? — спросила она, когда иссяк поток моего красноречия.
Я почувствовал: еще мгновение, и мы расстанемся навсегда. Стремясь отсрочить этот миг, снова принялся переубеждать Люсю.
— О, господи! — громко сказала она, так громко, что мне показалось — весь двор услышал.
— Ладно, — прохрипел я и, не оглядываясь, пошел прочь.
На душе было пакостно. Я долго-долго шатался по улицам, мысленно спорил с Люсей, что-то доказывал ей. Домой возвратился часа через три. Мать сразу же сказала, что приходил Болдин, обещал заглянуть чуть позже.
«Значит, он тоже демобилизовался или в отпуск приехал», — решил я и стал гадать, в каком он звании и сколько у него наград. Вечером, когда Болдин пришел, я своим глазам не поверил: в гражданском пиджаке и на груди пусто.
— Пройдемся? — предложил он, когда мы обменялись рукопожатиями.
Окна Люсиной комнаты выходили во двор. Я был уверен, что Болдин обязательно посмотрит на эти окна, но он даже не покосился на них. Несмотря на это, я все же спросил:
— Встречаешься с ней?
Болдин не стал темнить, сразу же сказал, что встречается.