— Ну, далее сказывай! — Видно было, что ему понравился ответ промышленника.
— Еще одно лето шел лодьей Лысун берегом, еще много малых рек и пять великих видел. А лесу стоячего нигде нет, не растет там лес. В местах этих, — двинянин вел пальцем по карте, — ежели ветры горные дуют, торосья далеко в море уносит. Везде морского зверя видимо–невидимо и заморской кости не счесть. Тут второй год зимовал Лысун. — Он показал на карту. — Следы многих людей здесь встречены, и людей Лысун видел — однако, мирные люди и наших не тронули… На третье лето Лысун снова на восход плыл. И здесь вот, — двинянин повысил голос, — кормщик в теплое море–океан вышел. А напротив этой земли другая великая земля лежит, и леса там растут всякие, словно здесь у Великого Новгорода. И реки большие есть, и наша рыба в реках живет.
Бояре и духовенство окружили промышленника, подошел и Амосов. Все с любопытством разглядывали морской чертеж.
— Кто чертеж писал? — не удержался Труфан Федорович,
— Лысун–кормщик, — ответил двинянин, — обучен сему художеству.
— Много ли людей сгибло? — спросил Евфимий, думая о чем–то.
— Один, на той земле похоронен. Носошник Степан Гвоздь. Наши там часовенку поставили, избенку, да тыном всё обнесли.
Владыка выпрямился и строго оглядел собравшихся. Потом поднял глаза на расписной потолок гридни.
— Слава тебе, господи! — торжественно сказал он. — Благословил ты народ русский новыми землями, реками и морями. Покорил ты те земли вере христианской, языку русскому, а власти новгородской… Артемий Дмитриевич, — обратился владыка к посаднику, — надо клич кликнуть: сто семей новгородских охочих в те земли звать… Построй десять лодей больших заморских для божьего дела, — обратился он к двинянину. — Из десятины нашей епископ в Холмогорах тебе воздаст. Грамоту у отца Феодора возьми. А я хлеб, рыбу соленую и другое, что надобно, из своих запасов дам.
Все молча поклонились, соглашаясь с Евфимием.
— А охочие люди найдутся: не сладко новгородцам сим годом, голодно. Уж сколько народа в полуночные страны ушло…
Послышался шум в дверях. Какой–то человек в мокрой, разорванной одежде, с кровавыми отметинами на лице протолкался вперед и упал на колени перед Евфимием:
— Владыка, защити нас от хлопей наших. Суда твоего прошу!
— Встань! — ответил новгородский владыка. — Поведай, на кого суда просишь?
Человек поднялся с колен, оставив на полу лужу грязной воды.
— Степашка–кожевник, — начал он, всхлипывая, — наймит мой, схватил меня, господаря своего, и на вече поволок. На вече вопить стал на меня облыжно. Народ черный, худые вечные мужичонки меня казнить порешили да, окромя того, били, кости намяли, а баба… та все в морду норовила, видишь, всего оцарапала… — Боярин громко заревел.
На него зашумели:
— Перестань орать, дело сказывай!
— На мост Великий привели да с моста в Волхов, — плаксиво говорил боярин. — И вовсе было тонуть стал, да рыбак Личков, сын с Людинова конца, спас — на свой челн из воды вынул… Теперь вот в чужой одеже скрываюсь.
— Поведай нам, боярин, — участливо обратился к пострадавшему владыка, — на вече Степанько что на тебя кричал?
— Облыжно кричал… — начал было боярин.
— Да ты говори делом! — оборвал его казначей Феодор. — Правду говори, ежели владыка спрашивает!
— Да я… он кричал… будто я… — боярин запнулся, — будто я женку его скрал и у себя дома держал. Ложно то.
— А кака женка тебе на вече рожу поцарапала? — смекнул, в чем дело, владыка. Он сразу посуровел. — Ты правду сказывай, а то велю приговор справить — будешь уху в омуте хлебать! Не пожалею… Была у тебя женка Степанькова дома?
— Была, — пряча глаза, сознался боярин.
— Была? А для чего тебе надобно чужих женок дома прятать, — своя–то есть небось?
— Есть, владыка милостивый, есть…
— Нехристь, в поганстве живешь! — загремел Евфимий, приподнявшись с кресла. — Язычник. Нет тебе моего прощения! — Старик разошелся и поднял посох.
Боярин, оставляя мокрый след, быстро отполз в толпу и, поднявшись на ноги, стал хорониться за спинами.
— А хитер бобер! — насмешливо заметил кто–то, — Вчерась в Волхов бросили — до седня и обсушиться не успел. Видать, недавно холопы из ушата окатили. Ну и боярин Божев.
Многие улыбались в бороды. Всем был известен строгий нрав владыки.
Евфимий опустился в кресло и долго молчал, шевеля губами.
К нему подошел степенной тысяцкий Кузьма Терентьев.
Бесстрастным голосом он стал рассказывать Евфимию о голоде и болезнях в Новгороде:
— …Многие новгородцы ради спасения души своей бегут в монастыри — ближние и дальние, бегут в страны полуночные. Сильные слабеют, владыка, слабые мрут.
Тысяцкий приостановился и, вынув берестяную грамоту, приблизил ее к глазам:
— А мертвых тел по городу много: только в одной скудельнице, что на Прусской улице, — три тысячи. А окроме этой, на Людинцевой улице да на Колене, что твои люди строили, — полны…
Владыка сидел с закрытыми глазами. Трудно было понять, спит он или бодрствует. Сейчас, посмотрев на восковое лицо владыки, покрытое глубокими морщинами, Амосов подумал: «Немного ему жизни осталось: кровинки на лице нет».
Тысяцкий закончил свой доклад и отошел на прежнее место.
Из толпы старых посадников вышел грузный, высокий боярин со шрамом на лице от сабельного удара.
Опашень ярко–синего цвета красиво охватывал могучую грудь поседевшего под шлемом воина, покрытую короткой кольчужной рубахой. Привычной рукой оправив короткий меч на широком поясе, он подробно стал рассказывать о военных приготовлениях и войнах в соседних странах.
Владыка сидел в неизменной позе — откинув голову и закрыв глаза. Только когда старый посадник стал рассказывать о нескольких тысячах язычников, которые, находясь в осажденном городе и не желая сдаться в плен крестоносцам, заживо сожгли себя, веки Евфимия дрогнули и глаза открылись.
— Хуже язычников, — внятно произнес владыка, — божьи рыцари, собаки! — и снова закрыл глаза.
Старый тысяцкий, ведающий градостроительством, постройкой церквей, мостовых, колодцами и городским водопроводом, сообщил, что по просьбе великого князя в Москву отправлены двести каменщиков.