Идучи домой с Иваном Ивановичем Пущиным, напомнил я ему, как намедни Грибоедов звал нас в церковь: «В храмах Божьих, – говорит, – собираются русские люди, думают и молятся по-русски. Мы – русские только в церкви».
Пущин задумался.
– Что ж, – говорит, – а ведь это, пожалуй, и правда?
– Какая правда? Вы-то сами, – говорю, – в церковь ходите?
– Хожу.
– И за царя молитесь?
– Нет; да ведь это не главное.
– Как же не главное, когда царь – глава церкви?
– Не царь, а Христос.
– У кого Христос, а у нас царь.
– Почему у нас?
– А потому, что государи российские суть главою церкви.
– Вы это откуда?
Я сказал, откуда. Удивился он.
– Чуднó. Как же этого никто не знает?
– Да, – говорю, – самодержавие свергаем, а на чем оно стоит, не знаем.
Помолчали.
– Так-то, – говорю, – Иван Иванович. Уж лучше в Шустер-клуб, чем в церковь. А то ведь – кощунство: что для народа – святыня, то для нас – трын-трава, по рылеевской песенке…
– Или сухая курица, – усмехнулся Пущин.
– Как это, – говорю, – сухая курица?
– А в Москве, – объясняет, – такой человек был: нарочно ездил в Киев, чтобы отведать мощи, и на вопрос, какого они вкуса, отвечал: «Точно сухая курица, – ни сока, ни вкуса»…
Я не понял было, а потом рассмеялся так, что задохся, а Пущин посмотрел на меня с удивлением.
– Вот именно, святые мощи, как сухую курицу, жуем!
Июля 11. Булгарин и Греч – издатели подлейших «Литературных Листков». Об этой парочке в «Сумасшедшем доме» Воейкова:
Собаки – оба, Греч и Булгарин: гадят при всех и глядят на всех невинными глазами.
– Правда, что Греч служит в тайной полиции? – спросил намедни Рылеев.
– Вздор! Он предлагал себя, да его не взяли, – ответил Булгарин.
А подвыпив, начал обнимать и целовать Греча.
– Гречик мой, Гречишечка моя, я ведь понимаю, что ты, как верноподданный, обязан доносить обо всем; но мне, старому другу, признайся, чтобы я мог принять свои меры…
– Когда будет революция, мы тебе, Булгарин, на твоих «Литературных Листках» отрубим голову! – пугает его Рылеев.
– Помилуйте, господа, за что же? Ведь я либерал, не хуже вас. Отец мой – республиканец, по прозванию Шальной, сослан в Сибирь за Польское восстание, а я Фаддеем назван в честь Костюшки…
– И все-то ты врешь, Фаддей!
– Клянусь же сединами матери!
– А вчера говорил, что мать твоя умерла?
– Ну, все равно, тенью матери!
Грибоедов называет Булгарина своим Калибаном и ласкает его с нежностью.
– Я ведь знаю, душа моя, что ты каналья, но люблю тебя за то, что ты умница.
Помирает со смеху, когда «великий сочинитель» рассказывает, как он спас Наполеона при переправе через Березину.
Намедни у Булгарина за ужином, нагрузившись Клико под звездочкой, пели мы сначала похабные, а потом революционные песни. Квартира в нижнем этаже, на Офицерской, недалеко от съезжей. Булгарин то и дело выбегал в соседнюю комнату посмотреть, не взобрался ли на балкон квартальный подслушивать.
– Я не трус, коханые, я доказал это под Лейпцигом, где ранен был…
– Куда?
– В грудь.
– А не в зад?
– Нет, в грудь, клянусь сединами матери! Я не трус, а только двух вещей на свете боюсь: синей куртки жандармской да тантиной красной юбки…