Я был болен, дней десять лежал без памяти, едва жив остался. Поправляюсь медленно, но все еще слаб.
Дни тихие, теплые, точно весенние. Желтые листья кружатся, как золотые бабочки; паутинки летают осенние в хрустально-чистом воздухе; темно бледнеют астры, ярко темнеют георгины печальные. А из голубого неба журавлей невидимых крики доносятся, как будто зовут они в страну, откуда путник не возвращается.
Сентября 10. Царское Село опустело. Государь уехал 16 августа в восточные губернии. Императрица Елизавета Алексеевна живет во дворце одна, ее почти не видно и не слышно.
Государь перед отъездом обо мне спрашивал дядюшку, желал видеть меня и, когда узнал, что я болен, послал ко мне лейб-медика Штофрегена, который, говорят, спас мне жизнь: Коссович залечил бы до смерти. Так вот отчего был так заботлив дядюшка: не ему, а государю обязан я спасением жизни.
Штофреген говорит: «Скоро молодцом будете». Да, тело здорово, жив, – а жить нечем.
Сентября 12. Николай Михайлович Карамзин – мой сосед по Китайскому домику. Мы с ним знакомцы давние: встречались у Олениных и Вяземских. Дядюшка поручил меня заботам Катерины Андреевны Карамзиной; она ко мне добра; Николай Михайлович тоже: знает, конечно, и он о государевой милости; намекает на камергерство мое в скором будущем.
Милый старик – весь тихий, тишайший, осенний, вечерний. Высокого роста; полуседые волосы на верх плешивой головы зачесаны; лицо продолговатое, тонкое, бледное; около рта две морщины глубокие: в них – «Бедная Лиза» – меланхолия и чувствительность. Смеяться не умеет: как маленькие дети, странно и жалобно всхлипывает; зато улыбка всегдашняя, – скромная, старинно-любезная, – так теперь уже никто не улыбается. Орденская звезда на длиннополой бекеше, тоже старинной; и пахнет от него по-старинному, табачком нюхательным да цветом чайного деревца. Тихий голос, как шелест осенних листьев.
Гуляем в парке; Штофреген позволил мне прогулки недолгие. Шагами тихими и ровными ходим, оба опираясь на палочки, как старики-ровесники.
Царскосельские кущи в багреце и золоте осени: бледные мраморы статуй, как бледные призраки, желтые листья, под ногами шуршащие; лебединые клики с туманных озер в наступающих сумерках – все наводит ту меланхолию сладкую, коей некогда был Карамзин певцом столь пленительным.
А когда вижу императрицу издали, в вечерней тени, как тень, проходящую, то кажется, – все мы трое – тени, отошедшие в царство теней, в безмолвный Элизиум.
Сентября 18. Жизнь Карамзина единообразна, как маятника ход в старинных часах английских. Утром работа над XII томом «Истории Государства Российского». «В хорошие часы мои, – говорит, – описываю ужасы Иоанна Грозного». Потом – прогулка пешком или верхом, даже в самую дурную погоду: «После такой прогулки, – говорит, – лучше чувствуешь приятность теплой комнаты». Обед непременно с любимым рисовым блюдом. Трубка табаку, не больше одной в день. Нюхательный французский – всегда у Дазера покупается, а чай с Макарьевской ярмарки выписывается, каждый год по цибику. На ужин – два печеных яблока и старого портвейна рюмочка.
Катерина Андреевна еще не старая женщина: прекрасна, холодна и бела, как снежная статуя, настоящая муза важного историографа. Когда благонравные детки собираются вокруг маменьки вечером, за круглым чайным столом, под уютною лампою, и она крестит их перед сном: «bonne nuit, papa! bonne nuit, maman!» – залюбоваться можно, как на картинку Грезову. Потом жена или старшая дочь читает вслух усыпительные романы госпожи Сюзá. Николай Михайлович садится спиной к лампе, сберегая зрение, и в чувствительных местах плачет. А ровно в десять, с последним ударом часов, все отходят ко сну.
– Лета и характер, – говорит, – склоняют меня к тихой жизни семейственной: день за день, нынче как вчера. Усердно благодарю Бога за всякий спокойный день.
– Ваше превосходительство, – говорю, – вы мастер жить!
А он улыбается тихой улыбкой.
– Счастье, – говорит, – есть отсутствие зол, а мудрость житейская – наслаждаться всякий день, чем Бог послал. В тихих удовольствиях жизни успокоенной, единообразной хотел бы я сказать солнцу: «остановись!» Теперь главное мое желание – не желать ничего, ничего. Творца молю, чтоб Он без всяких прибавлений оставил все, как есть…
Может быть, он и прав, а только все мне кажется, что мы с ним давно уже умерли и в царстве мертвых о жизни беседуем.
Сентября 19. Золотая осень кончилась. Дождь, слякоть, холод. Осенний Борей шумит в оголенных ветвях, срывает и гонит последний желтый лист.
У Катерины Андреевны флюс; у Андрюши горло подвязано; у маленькой кашель – не дай Бог, коклюш. Николай Михайлович на ревматизмы жалуется, брюзжит:
– Повара хорошего купить нельзя, продают одних несносных пьяниц и воров. Отослал намедни Тимошку в полицию для наказания розгами и велел отдать в рекруты.
Я молчу. Он знает, что я решил отпустить на волю крестьян, и не одобряет, хочет наставить меня на путь истины.
– Не знаю, – говорит, – дойдут ли люди до свободы гражданской, но знаю, что путь дальний и дорога не гладкая.
Я все молчу, а он смотрит на меня исподлобья, нюхает табак и тяжело вздыхает.
– Бог видит, люблю ли человечество и народ русский, но для истинного благополучия крестьян желаю единственно того, чтобы имели они добрых господ и средства к просвещению.
Встал, подошел к столу, отыскал письмо к своим крестьянам в нижегородское имение Бортное и, как будто для совета с Катериной Андреевной, а на самом деле для моего наставления, прочел:
– «Я – ваш отец и судия; я вас всех люблю, как детей своих, и отвечаю за вас Богу. Мое дело знать, что справедливо и полезно. Пустыми просьбами не докучайте мне, живите смирно, слушайте бурмистра, платите оброки, а если будете буянствовать, то буду просить содействия военного генерал-губернатора, дабы строгими мерами принудить вас к платежу исправному».
И в заключение приказ: «Буянов, если не уймутся, высечь розгами».
А вечером над романом госпожи Сюзá опять будет плакать.
Сентября 20. Хвалит Аракчеева:
– Человек государственный, – заменить его другим не легко. Больше лиц, нежели голов, а душ еще меньше.
Бранит Пушкина:
– Талант, действительно, прекрасный; жаль, что нет мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия. Ежели не исправится, – будет чертом еще до отбытия своего в ад.
Октября 10. Опротивел мне Китайский домик. Иногда хочется бежать куда глаза глядят от этого милого старика, от любезной улыбки его и прилизанных височков, от белоснежной Катерины Андреевны и благонравных деток, от черешневой трубки (не больше одной трубки в день) и макарьевских цибиков чая, от слезливых романов госпожи Сюзá и писем бурмистру о розгах, и двенадцати томов «Истории», в коих он —
Николай Михайлович, кажется, знает, что я – член Тайного Общества, и душу у меня выматывает разговорами о политике.
– Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание. Не так ли?
Я соглашаюсь, а он продолжает:
– Я хвалю самодержавие, а не либеральные идеи, то есть хвалю печи зимою в северном климате. Свободу нам дает не государь, не парламент, а каждый из нас самому себе с помощью Божьей. Я презираю либералистов нынешних и люблю только ту свободу, которую никакой тиран у меня не может отнять…
Я опять соглашаюсь, а он опять продолжает:
– Пусть молодежь ярится; мы, старики, улыбаемся: будет чему быть – и все к лучшему, когда есть Бог. Моя политика – религия. Не зная для чего, знаю, что все должно быть, как есть…
А я молчу, молчу, – мне все равно, только бы отпустил душу на покаяние.
Но иногда кажется, что этот старик, милый, умный, добрый, честный, опаснее самых отъявленных злодеев и разбойников. Если погибнет Россия, то не от глада, труса и мора, а от этой тишайшей мудрости: все должно быть, как есть.
Октября 13. Николай Михайлович любит жить на даче до первого снега. Вот и дождались: сегодня зареяли белые мухи, а к вечеру повалил снег хлопьями и на черную землю опустился белым саваном. Все звуки заглохли, как под мягкою подушкою; только откуда-то далекий-далекий, точно похоронный, доносится колокол.
Сижу у камелька, гляжу на пепел гаснущий и вспоминаю о том, что было в жизни, – как, должно быть, вспоминают мертвые.
Я знал когда-то, что все не должно быть, как есть; я и теперь знаю, что те, от кого я ушел, члены Тайного Общества, правы правотою вечною перед людьми и перед Богом. Белой горячкой, которой больна вся Россия, мне надо было самому переболеть, чтобы это узнать; зато знаю теперь, как никогда еще не знал, что правы они. И пусть все, что делают, – безумство, ничтожество, кровь и грязь: но все, чего хотят, – истина, и сейчас для России иной истины нет, нет иного спасения от буйного бреда белой горячки и от оной тишайшей мудрости: все должно быть, как есть. И пусть их подвиг не свершенье, а только возвещенье, пророчество, но если не будет оно услышано, – погибнет Россия.