Сегодня в паузе между раундами спросил Щипанского, чем они занимаются со Скиллимэном. Тот в ответ выстрелил длинной очередью терминов — должно быть, рассчитывал, что я увязну. Я мастерски вернул подачу, и в самом скором времени Щипанский кололся вовсю.
Насколько я понял из его откровений, теперь Скиллимэн пытается разработать нечто типа геологической бомбы — вроде того несчастного случая в Моголе, только масштабом куда крупнее. Он жаждет вздымать из земли новые горные цепи. Фаустовские позывы всегда ориентированы на головокружительные высоты.
Секунд несколько безмятежно посрывав всякие такие эдельвейсы, я затронул — с предельной осторожностью — вопрос о возможной моральной подоплеке подобных исследований. Обладает ли каждый выпускник неотъемлемым правом пройти посвящение в мистерии катаклизма? Щипанский впал едва ли не в кататонию.
Пытаясь исправить ошибку, я попробовал втянуть в разговор Бобби напомнил тому его же собственные, прозвучавшие в давешней доверительной беседе слова о бактериологическом оружии. Не будет ли, кинул я тезис, геологическое оружие еще хуже, еще безответственней?
Трудно сказать, отозвался Бобби; он тут не специалист. Как бы то ни было, а у нас, в лагере А., занимаются чистой наукой. Моральным или аморальным может быть только практическое применение знания, но никак не само знание. И прочий бальзам на душу. Но Щипанский признаков жизни не подавал. Я задел какую-то не ту струну, совершенно не ту.
На сегодня, поступила команда, с тестами все. Когда Щипанский вышел, Бобби позволил себе проявить максимум суровости, какой допускала его широкая натура.
— Это было ужасно, — рвал и метал он. — После вас у парнишки такая депрессия…
— А я тут при чем?
— При всем!
— Да ладно, не горюйте, — сказал я и похлопал его по спине. — Вечно вы во всем темную сторону ищете.
— Сам знаю, — подавленно отозвался он. — Пытаюсь с собой бороться, но иногда не выходит, хоть ты тресни.
На ленче Щипанский подсел за мой уставленный тарелками столик.
— Не возражаете?..
Какое самоуничижение! Можно подумать, возрази я, он тут же перещелкнет тумблер бытия и устранит за подобную наглость себя самое из картины мира.
— Никоим образом, Щипанский. Последнее время мне очень не хватает компании. У вас, у новеньких, со стадным чувством как-то напряженно, если с предыдущей паствой сравнить.
Это я не просто так расшаркивался. Трапезничать мне частенько приходится в гордом одиночестве. Сегодня в столовой, кроме Щипанского, были еще трое «прыщиков», но те предпочитали держаться особняком и, жуя свои замысловатые, со множеством вложений, ниццы, неразборчиво бубнили какие-то цифры.
— Наверно, вы меня совсем презираете, — начал Щипанский, с несчастным видом болтая ложкой в холодном супе со шпинатом. — Наверняка вы думаете, что в голове у меня совсем ничего нет.
— После наших с вами тестов? Это вряд ли.
— А, тесты! С тестами у меня проблем никогда и не было, я не о том. Но в колледже такие, как вы… гуманитарии… думаете, что раз человек занимается точными науками, у него нет… — Кончиком ложки он резко отодвинул тарелку взбаламученного супа; с ложки капало.
— Души?
Он кивнул, не отрывая взгляда от супа.
— Но это не так. У нас тоже есть чувства, как и у всех. Может, только мы их не так открыто проявляем. Вам-то легко говорить о совести и… всяком таком. Вам-то — никто никогда не предложил бы. при выпуске двадцать пять тысяч в год.
— Вообще-то многие мои бывшие одногруппники, которые могли бы стать поэтами или художниками, зарабатывают вдвое больше — в рекламе или на телевидении. В наше время для кого угодно найдется своя форма проституции. Если уж совсем ничего не светит, можно податься в профсоюзные лидеры.
— М-м… А что это вы едите? — поинтересовался он, кивая на мою тарелку.
— Truite braisee au Pupillin.
Он подозвал официанта в черной форме.
— Мне, пожалуйста, того же самого.
— Никогда бы не подумал, что вы соблазнились деньгами, — произнес я, наливая ему «шабли».
— Я не пью. Нет, пожалуй, не деньгами.
— Щипанский, чем вы вообще занимались? Биофизикой? Не было хоть раз момента, когда предмет нравился вам чисто ради самого предмета?
Он одним глотком осушил полбокала вина, от которого только что отказывался.
— Да — и больше всего! Биофизика нравится мне больше всего на свете. Я просто не понимаю иногда, честное слово, не понимаю, почему другие не чувствуют того же самого. Иногда это настолько сильно, что… я не могу…
— Я чувствую то же самое — но насчет поэзии. Насчет искусства вообще говоря — но поэзии особенно.
— А людей?
- Люди — следующие.
— Даже ваша жена, если уж на то пошло?
— Если уж на то пошло, даже я сам. А теперь вы, наверно, думаете, как это у меня хватило наглости напускаться на вас со своим морализаторством при том, что чувствую я, что чувствуем мы.
— Да.
— Потому что речь не более чем… как раз о нем, о чувстве. Этика связана только с реальными поступками. Ощущать соблазн и совершать поступок — вещи абсолютно разные.
— Тогда что, искусство — это грех? И наука тоже?
- Любая безграничная любовь, кроме любви к Самому Господу, греховна. Над градом Дит дантов ад битком набит теми, кто любил слишком сильно — то, что любви очень даже достойно.
— Прошу прощения, мистер Саккетти, — покраснел Щипанский, — но я не верю в Бога.
— Я тоже. Но долгое время верил — так что прошу прощения, если мои метафоры будут окрашены несколько… старорежимно.
Щипанский фыркнул. Взгляд его, на мгновение оторвавшись от стола, встретил мой — и тут же уткнулся в форель, только что доставленную официантом. Но я уже твердо знал: Щипанский на крючке.