— Кто ты?! Кто?! Ты — не мой портрет! Ты какое-то наваждение! Кто ты НА САМОМ ДЕЛЕ?!
«Я — та, кому ты дал жизнь — прекрасную жизнь в этом прекрасном сосуде! Я — та, кто жаждет любви и восхищения! Я — та, кто не потерпит измены и никому не простит обиды!» — При последней мысли в фиалковых глазах заблестели кроваво-красные искорки, а белоснежные зубки хищно сверкнули из-под полных чувственных губ.
— Ты угрожаешь мне, своему творцу, создателю?! — возмутился Ганин, механически сжимая кулаки и отшатываясь от портрета.
«Не угрожаю. Предупреждаю».
— Значит… — Тут страшная догадка осенила Ганина, и волосы на его голове медленно поднялись дыбом, а кожа на руках покрылась мурашками. — Значит…
«Да. Их всех убила я. И ее убью. Ты — мой создатель. Ты — мой Художник. Никому не отдам. Взгляни».
В этот момент золотое кольцо на пальце девушки загорелось ярко-желтым огнем.
— Я не давал тебе никаких обещаний — закричал Ганин почти в истерике. — Я даже не помню этого кольца! Я не помню!..
Но вдруг какая-то сила развернула его голову от портрета вниз. Как раз в этот момент последний луч заходящей луны упал на правую руку Ганина, и он отчетливо увидел, как на его безымянном пальце начинает проступать контур призрачного, абсолютно неощутимого золотого кольца, ярко блеснувшего в лунном свете…
А потом Ганин поднял глаза на портрет и увидел торжествующий блеск в его глазах.
— Я тебе не верю, ведьма! Я тебе не верю! Я ненавижу тебя! — закричал Ганин в бешенстве и, размахнувшись, ударил кулаком прямо в холст портрета… Но, вместо того чтобы порвать хрупкое полотно, рука Ганина встретила лишь воздух — все равно как если бы он со всей силы ударил в раскрытое настежь окно… а оттуда, изнутри, кто-то прикоснулся к его руке, чья-то горячая ладонь, покрытая нежной на ощупь кожей, и Ганин почувствовал, что в его сознание вторгается чуждый, невероятно могущественный разум, и этот разум — не земной, не человеческий, необъятный, для которого человек — не больше таракашки или мураша, — начинает властно повелевать им. В его голове замерцали, как узоры в калейдоскопе, тысячи образов, картин, картинок — лиц, обрывков пейзажей, каких-то неведомых звезд и планет. Наконец этот калейдоскоп разлетелся мириадами разноцветных осколков…
А потом, падая на пол и теряя сознание, Ганин краем уха услышал бой настенных часов — они пробили ЧЕТЫРЕ утра…
В ту ночь Ганину не спалось. Он ходил по периметру единственной комнаты своего убогого домишка и никак не мог успокоиться.
«Безумие! Безумие! Боже мой, какое безумие! Как она могла! Как могла!»
Мысли навязчиво роились в его голове, не давая покоя, он был бы даже рад разбить свою голову о камень, если бы можно было их таким образом выпустить наружу, как рой отвратительной хищной и едкой мошкары, выпустить — и забыться! — сегодня у Светланы, у его родной Светланы, должна состояться первая брачная ночь…
Светлана была первой девушкой, которую он по-настоящему полюбил. Другие две — их имена он даже периодически забывал — были так, мимолетным увлечением. Повстречались, понравились, ну и все прошло со временем. А Света… С ней все было иначе…
Она понравилась ему сразу же, как он ее увидел, еще на первом курсе. Но тогда она была не свободна, дружила с каким-то Витей, с режиссерского, и он не осмеливался к ней подойти, предпочитая восторгаться ею со стороны. Втайне он делал зарисовки, но никому их не показывал. Ему нравилось в Светлане все: глубокие шоколадно-карие глаза, темно-русые также с шоколадным отливом волосы, очаровательная тогда полнота… «Настоящая русская красота, — не раз думал, мечтательно закрывая глаза, Ганин. — Просто создана для деревянного терема с резными наличниками, сарафана, кокошника и веретена с пряжей. Как там? „Три девицы под окном…“. Просто живая иллюстрация к сказкам Пушкина!» Может, поэтому Ганин рисовал ее всегда именно в русском стиле?..
А потом на четвертом курсе он узнал, что с Витей они расстались, а немного позже она согласилась позировать ему для «русского» портрета… Любовь вспыхнула между ними яркой искрой, такой яркой, что сумела прогнать полумрак из сердец молодых людей, совершенно неожиданно для них обоих.
После «русского» портрета, осмелев, Ганин предложил ей обнаженную натуру в стиле Рембрандта — фигура Светы идеально под нее подходила: покатые бедра, большая грудь, томные, с мягким отливом глаза и алые пухлые губы, — и был поражен, что Света не отказалась. Работа над портретом Светланы растянулась на два месяца. Ганин как мог затягивал работу, и ему казалось, что Светлана даже не против, хотя и виду явно не показывала.
Начиналось все с того, что она приходила на его съемную квартиру, раздевалась за ширмой и принимала позу на специально декорированной кровати, а Ганин, с совершенно невозмутимым видом, как будто бы перед ним была не обнаженная девушка, а пациентка перед хирургом или гинекологом, начинал серьезно и как-то по-особенному сдержанно говорить: «Так, Света, сделай-ка ручку вот сюда — так свет будет падать лучше… А вот глазки подними прямо к потолку и посмотри на люстру — вот так, вот так… Так будет романтичней… Свет, а вот губки чуть-чуть растяни, вот так, очаровательно!.. Умница!» На самом деле, Ганин просто сгорал от страсти, но всячески подавлял в себе импульс, целиком переводя его в творчество, в холст. Он даже был благодарен пылавшей в его груди геенне — она придавала силу его кисти.
А Света… Что думала Света, Ганин не знал, но чувствовал, что ей нравилось позировать. Ее щечки розовели, как кожица спелого персика, глаза блестели, как масленые, а губки чуть-чуть томно раскрывались, как бутоны красной розы. И немудрено — она всеми порами кожи ощущала на себе пронзительный, не оставляющий ни сантиметра ее тела без внимания, но такой нежный, такой страстный взгляд гениального Ганина…
Когда картина была почти закончена и оставалось наложить последние слои, Ганин решил поэкспериментировать с натурой — покрыть ее слоем розового масла, чтобы оттенки на картине стали более натуральными, более сочными.
— Ой, Леш! Ну до спины-то я сама не достану!.. — рассмеялась Света.
— Хорошо. Давай помогу. — Чуткие, тонкие пальцы художника, слегка дрожащие, прикоснулись к нежной девичьей коже и стали быстрыми и сильными мазками покрывать ее спину ароматным розовым маслом, а потом, совершенно неожиданно, остановились…
— Что-то случилось, Леш? — с легким вздохом прошептала Света.
— Да нет, просто спину я закончил смазывать, а все остальное вроде бы уже готово…
— Правда? — спросила Света и повернулась к Ганину передней частью тела.
— Ну, пожалуй, грудь ты плохо промазала, придется повторить…
Постельное белье в квартире Ганина пришлось потом выкинуть, несмотря на решительные протесты Светы — она хотела сохранить его как память о самых эротических двух месяцах, которые запечатлелись в ее памяти на всю жизнь…
А портрет Ганин закончил довольно скоро. Светлана потребовала его себе, но Ганин твердо сказал:
— Только за выкуп. Я отдам тебе портрет только с одним условием, что и ты, и он всегда будете перед моими глазами!
И так оно и оказалось — и портрет, и Света были перед его глазами, но не вечность, а всего лишь год…
Как это произошло, Ганин так до конца и не понял, а наверное, и не нужно было ничего понимать. Просто после портрета Светы в стиле Рембрандта, Ганина захватила идея нарисовать виды ночного города, потом — снегирей в зимнем лесу, потом — школьный двор с бегающими ребятишками, потом… Работа за работой, портрет, пейзаж, потом опять портрет… И каждый требовал от него того, чего ждала Светлана, — любви, внимания, огня страсти, соития с образом. Каждый акт творения на холсте нового мира требовал акта любви, акта зарождения новой жизни, и Светлана стала чахнуть. Оказалось, что то, что подарил ей Ганин, он дарил каждому своему «чаду» и, опустошая себя, обделял всех остальных своим огненным, даже огнедышащим, желанием…
И Света в конце концов ушла сама, сразу после несостоявшегося дня рождения. Она покрасила волосы и вышла замуж за другого. На свадьбу Ганин не пошел. Он просто прислал ее портрет в стиле Рембрандта в качестве свадебного подарка…
Эти воспоминания, как огонь, опалили ум Ганина — он не мог найти покоя. Ну как Света не смогла понять одного?! Ведь она же сама художница и должна понимать, что нельзя художнику без творчества, без поиска, ну не может же он жить все время только одной моделью! Ганин любил Свету, но и творчество свое он любил тоже! Ну да, забыл он про этот чертов день рождения — можно же было и напомнить ему, в конце концов! Разве это так сложно?
«Она просто не захотела сделать усилие и понять меня как художника… Она просто эгоистка… — заключил Ганин и перестал ходить по периметру. — Наверное, художника может по-настоящему понять только его собственное творение, с которым они — одно целое, а не модель. Модель всегда остается чем-то внешним, а образ на холсте — это часть меня, часть моей души, моих переживаний, кусочек моего мира, меня самого, как зародыш в утробе матери — это и нечто другое, и она сама — ее плоть, ее кровь, ее кости, ее сердце…»
Совершенно неожиданно Ганин вспомнил о портрете, который нарисовал еще три месяца назад. «О, если бы та девушка на портрете была жива! Уж она бы точно со мной так не поступила!» Эта мысль поразила Ганина своей новизной, она озарила его душу, как молния — ночное небо, и он действительно глубоко внутри почему-то был уверен, что ОНА точно бы так с ним НЕ поступила. И вот уже Ганин скрипит ступеньками шаткой лестницы, ведущей на чердак, а в руке его — толстая парафиновая свеча. Вот свеча поставлена на подоконник, и в ее неровном, робко дрожащем перед девушкой с портрета желто-оранжевом пламени виден силуэт.
Розовый замок, роща, пруд с утками и лебедями, белая деревянная беседка — все скрыто во мраке ночи. Огонек свечи слишком слаб, чтобы осветить ростовую картину целиком. Видно только ее хорошенькое солнцевидное личико в круглой соломенной шляпке с атласными лентами, кокетливо сдвинутой на затылочек, да кусочек белоснежного кружевного платьица — вся нижняя часть тела также покрыта мраком.
Ганин молча СЕЛ ПЕРЕД ПОРТРЕТОМ на стул и просто стал внимательно смотреть на изображенное на нем прекрасное лицо в подрагивающем пламени свечи, — и не мог оторваться от этого зрелища. Постепенно стены чердака, подоконник, потолок… — все уходило куда-то, уезжало за периферию обзора, за периферию сознания, и Ганин видел только Ее круглое солнцевидное лицо, Ее фиалковые с искоркой глаза, Ее соблазнительный изгиб губ, Ее плечи, руки, грудь, золотистые локоны… Создавалось впечатление, что Ганин сидит не перед портретом на заброшенном чердаке, а перед живой девушкой в каком-то тихом и безлюдном ресторанчике и ужинает с нею в полутьме, при свете одной лишь свечи…
— Пусть все катится к черту! — прошептал Ганин, целиком погружаясь в омут своей фантазии. — Пусть все катится к черту! — Он упал перед портретом на колени и, охваченный нестерпимым желанием, в безумии принялся целовать раму, полотно портрета, горячим шепотом произнося, как заклинание: — Ты — мое совершенство, ты — моя любовь, ты — мое сокровище, ты — моя богиня! Ты лучше земных дев и жен, ты — сама вечность, сама красота… Я — твой раб навеки! Я…
«…И Я принимаю твою службу, мой Художник», — молнией пронеслась мысль в его сознании, и в то же мгновение глаза незнакомки с портрета ярко вспыхнули в полутьме, а их фиалковый взгляд резко направился в сторону Ганина, прямо как прожекторы боевого корабля в ночи — на обнаруженную радарами цель, и пронзил его глаза! И…
Отполированный до зеркального блеска старинный из красного дерева стол с резными ножками, посредине стола — одинокая ароматно пахнущая восковая свеча в подсвечнике из чистого золота с глубоким сочным отливом, терпкое красное вино в хрустальных бокалах, а вокруг — кромешная тьма, как черное покрывало кулис на пустынной сцене ночного театра, сквозь которое проникают лишь мягкие, какие-то потусторонние звуки, как будто призрачные музыканты играют на призрачных инструментах — на скрипке, флейте и лютне. Играют что-то древнее, как мир, и что-то таинственное, как ночь: древнюю музыку погибших цивилизаций и забытых богов…
— Тебе нравится эта музыка, не правда ли? — раздался в ушах Ганина мягкий мелодичный шепот, напоминающий чем-то шелест морских волн, волн какого-то первобытного океана, который существовал уже тогда, когда еще не было небесных светил, не было суши, не было самого неба…
Ганин поднял глаза — и его руки покрылись гусиной кожей, а по спине пробежал неприятный холодок. Он увидел перед собой девушку с портрета, точь-в-точь такую же, в том же самом наряде, только — абсолютно живую! Увидел, как она моргает своими пушистыми ресницами, как ее длинные пальцы сжимают хрусталь бокала, как в ее фиалковых глазах отражается огонек свечи, как ее чувственные губы расплываются в сладострастной усмешке, как она томно облокачивается на спинку мягкого пурпурного кресла…