Ганин, вконец измученный назойливыми, как летние мухи, ощущениями и образами, попытался отвлечься, принявшись вертеть головой по сторонам.
Редкие дома были погружены во тьму — луну закрыли тучи, звезд не было видно, дул порывистый неуютный ветер, вдобавок ко всему заморосил дождь — мелкий, холодный, противный… И вот уже под ногами друзей образовалось настоящее болото — асфальтированные дороги в Валуевке так до сих пор никто и не удосужился провести. Редкие столбы с фонарями (далеко не каждый пятый из них горел!) да впереди огни станции, отдаленный лай собаки, легкий шепот дождя и чавканье грязи под ногами — вот и все, что составляло весьма убогую картину этой местности.
Наконец Ганин облегченно вздохнул — дошли. Путники увидели пустой перрон, давно не мытое, замызганное окно билетной кассы, отвратительные грязно-желтые стены, заплеванный асфальт у исписанных неприличными словами скамеек… — в общем, типичная картина станции глухих провинциальных пригородных электричек.
— Ну все, Ганин, ариведерчи… — Расторгуев протянул руку с длинными, как у пианиста, пальцами. — Иди, а то еще уснешь тут да замерзнешь насмерть. Холодрыга, как в морге… — И действительно, Расторгуева почему-то затрясло, а его руки покрылись гусиной кожей.
— Ты все-таки не передумал? А я надеялся… — разочарованно вздохнул Ганин. — Ну ладно, буду ждать тебя на выставке. Вот, возьми… — Ганин торопливо сунул рекламный проспектик в карман плаща Расторгуева. Но тот уже ничего не отвечал: он сел на беспощадно изрезанную складным ножиком облупленную скамейку, съежился от холода, поплотнее укутался, чем-то напомнив мокрого воробья на веточке, и закрыл глаза.
— Эй, не спи, а то замерзнешь! Давай я тебя посажу…
— Да ладно, Ганин, иди уже! — отмахнулся Расторгуев. — Не сплю я, а просто медленно моргаю. Не хочу, если честно, брать на себя ответственность за то, что ты попрешься домой после полуночи. Давай, до скорого… — И он, шутливо сняв шляпу, склонил перед Ганиным голову.
— Хорошо… — неуверенно переминаясь с ноги на ногу, ответил Ганин. — Ты только позвони, когда до дома-то доберешься! Ну, или завтра утром хотя бы…
А потом они еще раз пожали друг другу руки, и Ганин отправился домой. В голове у него шумело от выпитого, клонило в сон. Он немного жалел о том, что так разоткровенничался с Расторгуевым, хотя и считал его своим лучшим другом, но это в основном касалось дружбы на творческой ниве; личная жизнь, в общем-то, не была частой темой их разговоров. Расторгуев был едок, насмешлив, а потому такие темы Ганин опасался с ним обсуждать.
Но было что-то еще… Что-то не дававшее покоя…
Ганин почему-то почувствовал, что зря вообще с ним заговорил о портрете. Дело не только в стеснении. Почему-то он чувствовал, что о НЕМ вообще лучше НИ С КЕМ не говорить… И НИКОГДА… «Эх, жаль, что я вообще его пустил на этот чертов чердак! Все, спрячу портрет в какое-нибудь более безопасное место, вот… Чтобы и соблазна не было!»
«Ну, ничего, проспится, небось, и забудет все! — вдруг посетила его другая мысль. — Пашка — человек ветреный, он никогда таких вещей не запоминает». Ганин судорожно пытался себя успокоить, но на душе по-прежнему кошки скребли. У него было нехорошее предчувствие…
А Расторгуев, как мог, растянулся на замызганной скамейке, посильнее закутался в плащ, надвинул на лоб шляпу и закрыл глаза. Заснуть и проспать электричку, которая прибывает без четверти двенадцать, он не боялся: еще бы, в такой холодрыге да сырости как заснешь! Если честно, он уже немного жалел о том, что отклонил настойчивое предложение Ганина заночевать у него. В самом деле, ну и толку, что он приедет ночью домой, — все равно пьяный же! Скандала в любом случае не избежать, а у Ганина он бы и проспался, и отдохнул… Да и в самом деле, почему он так неожиданно изменил свое решение? Действительно… Ведь ехал к Ганину именно с ночевкой…
Расторгуев попытался собрать в кучу разбегающиеся, как пугливые барашки на лугу, мысли и вспомнить все обстоятельства… Ничего особенного, ни-че-го… Просто в какой-то момент он почувствовал, что ему как-то жутко, как-то неуютно в этом домишке, захотелось куда-то уйти, хоть куда-то… Раньше Расторгуев встречался с другом то на его съемной квартире в городе, то у себя, то в кафе или на выставках. В Валуевке он был в первый раз…
«И, надеюсь, в последний! — мрачно подумал он. — Больше я в эту дыру — ни-ни! Холодно, сыро, да еще этот портрет идиотский… Спалить бы его к чертовой матери!»
— Эй ты, закурить не найдется? — вдруг услышал Расторгуев чей-то грубоватый и резкий, будто каркающий, голос, который моментально вывел его из полусонного состояния. Он поднял голову, зажмурился — яркий свет фонарей больно резанул глаза — и увидел, что рядом со скамейкой стоят трое весьма на вид нетрезвых молодых людей. Ни на то, в чем они были одеты, ни на их лица он не обратил внимания: он видел все в какой-то дымке, веки упрямо норовили закрыться, в голове шумело… Он помнил одно — их глаза ярко блестели при свете фонарей на абсолютно пустой безлюдной станции, прямо как блики на очках Ганина, тогда, в доме; лица были так же белы, как его лицо, а голос говорившего не предвещал ничего хорошего…
— Пожалуйста… — деланно равнодушно сказал Расторгуев, вынимая из кармана плаща смятую пачку.
— Тут только две, а нас трое! — нагловато каркнул тот же тип.
— Слушайте, ребята, а я-то тут при чем! — возмутился Расторгуев, вставая со скамейки; он уже начал потихоньку трезветь. — Идите и купите себе еще!
Но тут же получил сильный удар в челюсть. Расторгуева отбросило, как мягкую игрушку, на спинку скамейки, перед глазами взорвались десятки оранжево-красных кругов, а в этих кругах… — опять проклятое, издевательски-смеющееся солнцеобразное лицо!
— А, черт! — только и смог выдавить он. Во рту ощутился резкий солоноватый привкус крови.
— Мочи его, мочи! — громко проорали два грубых и каких-то особенно омерзительных голоса: один из них первый, каркающий, а другой визгливый, как у кошки, которой наступили на хвост. — Ходят тут п…ры всякие, вы…ся!
Расторгуев потерял счет ударам: в челюсть, в глаз, в зубы, в солнечное сплетение… Он не успевал увернуться ни от одного из них. Удары были четкие, выверенные, прицельные, будто бил профессиональный боксер, причем не живого человека, а тренировочную грушу. Кровь текла из носа, изо рта, из разбитых губ, а в глазах то и дело взрывались какие-то разноцветные шары, как на небе, когда пускают фейерверк. Сначала Расторгуев чувствовал острую боль, но потом притупилась и она. Наконец он мешком повалился на исплеванный и изгаженный окурками перрон, и тогда его стали бить уже ногами: по животу, груди, рукам…
Когда Расторгуеву показалось, что этому аду не будет конца, все прекратилось так же внезапно, как и началось. Просто его перестали бить. И все. Воцарилась тишина. Мертвая тишина.
Расторгуев с трудом раскрыл слипшиеся от крови ресницы. Оба глаза заплыли так, что ему почти ничего не было видно, да и те узкие щели обзора, что он имел, мало что давали: все плыло перед глазами, тонуло в каком-то белесом тумане, силуэты предметов двоились, троились…
Расторгуев попытался встать, но ему удалось сделать это только с третьей попытки. Ноги и руки не слушались, были как ватные, к горлу подступала тошнота… Но он не сдавался. Превозмогая силу тяжести, Расторгуев сначала дотянулся дрожащими руками до деревянных поручней скамейки, немножко подтянулся, оперся, встал на четвереньки, а потом, не отпуская рук, морщась от боли и сплевывая кровавую вязкую слюну, встал на ноги… и тут же бухнулся на мокрое от крови сиденье и блаженно привалился к спинке!
«У-у-ф… сейчас вроде получше…»
Кто были эти молодчики, откуда они взялись, куда исчезли, зачем напали — эти вопросы совершенно не беспокоили едва живого Расторгуева. Он знал только одно: ему очень и очень больно, ему хочется прилечь и заснуть, но при этом он интуитивно чувствовал, что прилечь здесь нельзя — ему нужна медицинская помощь…
«Электричка! — яркая вспышка ослепила покрывшееся сумерками сознание Расторгуева. — Электричка!..»
И в самом деле, он услышал отдаленный шум приближающегося электропоезда и осознал, что ему надо ИМЕННО ТУДА! Только там его спасение… Только там…
Расторгуев сделал титаническое усилие, оторвал свое избитое, истекающее кровью тело и, шатаясь, побрел к краю перрона. Яркий свет фонарей электровоза ударил в с трудом открывшиеся щелки опухших, синих с красными кровоподтеками мешков, которые только с довольно большой долей условности можно было назвать глазами. Раздался пронзительный визг предупреждающего гудка. Расторгуев улыбнулся, обнажив зияющие бреши в розовых от крови зубах, и приветливо помахал локомотиву руками. Яркая вспышка фонаря, расположенного над кабиной машиниста, на миг ослепила Расторгуева, и в этот момент круглый фонарь каким-то непостижимым образом превратился в солнцевидное лицо с портрета, которое он увидел так же ясно и отчетливо, как тогда, на этом проклятом чердаке. А потом… Пронзительный визг, вырвавшийся из ее искаженного гримасой гнева рта, пылающие ненавистью прекрасные фиалковые глаза с кроваво-красными искрами, хищный оскал белоснежных зубов… и… сильный удар прямо между лопаток…
Когда машинист затормозил, было уже поздно: колеса товарного электропоезда пронзительно заскрипели, но странный молодой человек в изорванном плаще и без одного ботинка, как мягкая кукла, упал прямо на железнодорожные пути задолго до того, как локомотив окончательно остановился…
Машинист дрожащими руками перекрестился, достал из кармана грязный носовой платок, вытер холодный пот со лба и прошептал: «Мать честная! Вот те РАЗ! Допился, алкаш… Надо же!» А потом нажал кнопку переговорного устройства на приборной панели и, гулко кашлянув, вызвал диспетчера.
… А Ганин между тем благополучно добрался до своего дома и, не включая свет и не раздеваясь, рухнул на не расстеленную кровать. В голове был шум от выпитого, в душе — какая-то пустота, даже тревога за Пашку куда-то пропала. Было как-то безразлично, как-то… В общем, точно определить это чувство он все равно не смог. Ясно было одно: он смертельно устал, и ему хочется спать. Ганин, не вставая, одними движениями ног, скинул ботинки и положил очки на пол у кровати. Перед закрытыми глазами хаотически носились какие-то яркие пятна, огни… Где-то далеко взвизгнула электричка. «Ну вот, Паша теперь уехал… Ну и слава Богу!» — сквозь сон подумал Ганин, а перед его глазами вдруг совершенно неожиданно возникло солнцевидное лицо с портрета, кокетливо состроило ему глазки и так радостно, но беззвучно, засмеялось, что Ганин не мог не улыбнуться ему в ответ, перед тем как окончательно провалиться во тьму беспамятства.
Ганин проснулся от невыносимо пронзительного звука дверного звонка — наверное, неприятнее его может быть только жужжание зубной бормашины. Голова нестерпимо болела после вчерашнего, глаза не хотели открываться… Ганин попытался было спрятать голову под подушку, как когда-то делал в детстве, тщетно пытаясь отсрочить хоть на минуту неизбежный поход в школу, но и это не помогло: дверной звонок настойчиво и долго дребезжал.
После длиннющего пятого звонка Ганин понял, что все его попытки игнорировать суровую действительность обречены на провал и, с трудом встав с кровати, осипщим с похмелья голосом прокричал:
— Сейчас, сейчас, подождите, оденусь только!..
«И кого это в такую рань черти притащили? — недоуменно подумал Ганин. — Неужели пьяный Пашка никуда не уехал, проспав электричку, а теперь вот наутро добрался до меня? Говорил же ему остаться! — нет, намылился на ночь глядя в город… Что за человек, не пойму!»
Ганин быстро подошел к умывальнику с зеркалом, ополоснул лицо холодной водой и внимательно посмотрел на свое отражение.
«Да уж… Ну и рожа… — мрачно подумал он, недовольно рассматривая в пыльном и заляпанном пальцами зеркале помятое лицо с красными полосами на бледной коже, волосяные „рожки“ на голове и темные тени под глазами. — Алкаш, да и только…» Вдобавок изо рта отвратительно несло перегаром.
Затем, взглянув на старинные настенные часы-ходики с кукушкой и увидев, что стрелки показывают семь с половиной утра, Ганин с досадой вздохнул и решил как можно скорее уложить Пашку на приготовленную еще вчера раскладушку, а потом залезть под одеяло и снова погрузиться в объятия Морфея.
Поиски тапочек заняли еще какое-то время, после чего Ганин, по-стариковски шаркая ступнями, побрел к двери, повернул ключ на несколько оборотов, резко потянул дверь на себя и… оторопел от удивления: перед ним было строгое лицо с густыми черными усами, такого же цвета мохнатыми бровями, серьезными, навыкате, карими глазами и густой курчавой шевелюрой на цветной фотокарточке, наклеенной на развороте ярко-красного удостоверения…
— Старший оперуполномоченный областного угрозыска майор Перепелица, — речитативом отрапортовал мужчина, и Ганин испуганно, по-крабьи, молча попятился назад в сени.
Но отвечать ничего и не надо было. Майор Перепелица быстрым и уверенным шагом уже пересек сени и вошел в основное помещение, профессиональным взглядом окидывая все — стены, стол, шкаф, часы, умывальник, лестницу на чердак, полупустую бутылку настойки на столе, раздавленный окурок на полу… Майор был одет в штатское — замшевый мягкий коричневый пиджак, полустертые синие джинсы, кроссовки, под мышкой он держал коричневую кожаную папку.