Однажды Киврин обратился к следователю с просьбой: он, мол, поистрепался и белье у него уже грязное, а смены нет, так нельзя ли ему написать жене, чтоб прислала смену белья да кое-какие носильные вещи.
— Пока нельзя,— сказал Васильев.— Если хотите, мы напишем официальное письмо, чтобы вам прислали вещи. А может быть, жена и сама к вам приедет. Немного позже мы и свидание разрешим. Дайте-ка ваш адрес, я запишу.
Киврин смотрел обычным кротким взглядом, и все же показалось Васильеву, что тень тревоги и сомнения промелькнула в глазах Станислава Адамовича.
Наверно, только показалось. Киврин спокойно продиктовал свой адрес, по-видимому не придавая этому никакого значения.
Васильев продолжал допрос и даже затянул его немножко дольше, чем обычно, хотя именно сегодня ему хотелось освободиться как можно скорей. Пока Киврин в сотый раз подробно рассказывал о том, как он, ничего дурного не думая, зашел в хлев договориться окончательно с хозяйкой о сдаче комнаты, Васильев, заполняя в сотый раз листы протокола, рассуждал про себя.
В самом деле, между убийством Розенбергов и арестом Киврина прошло несколько месяцев. Почти наверное вещи Розенбергов он отвез домой. Продавать их пока рискованно, а лучшего места, чтобы спрятать, не найдешь. Сразу после ареста надо было ехать туда! Но, может быть, и сейчас не поздно?
Киврина увели. Васильев торопливо сличил адрес, продиктованный Кивриным, с тем, который значился в его документах. Конечно, они совпадали. Даже если Киврин и понимал, что давать правильный адрес опасно, еще опаснее было солгать. Ложь сама по себе была бы уликой.
Через час вестовой привез на машине того самого родственника убитого Розенберга, которого Васильев уже видел когда-то в комнате, где лежали убитые. Розенберг, выслушав Васильева, заволновался, сказал, что он может ошибиться, что он плохо знает вещи своего двоюродного брата, но, если надо, он, конечно, поедет. Еще через час Васильев получил в угрозыске штатский костюм. По сравнению с гимнастеркой, галифе и высокими сапогами он показался ему удивительно неудобным. Костюм в самом деле висел мешком. Васильеву все время хотелось собрать под поясом на спине складками пиджак, как он это делал с гимнастеркой. Но пиджак не собирался, и руки напрасно искали пояс — пояса не было. Наверно, со стороны было странно смотреть на человека, который все время пытается сделать что-то непонятное с пиджаком и потом, как будто что-то вспомнив, оставляет пиджак в покое. Некуда было девать наган. Портупея казалась Васильеву необходимой принадлежностью мужского туалета, и без нее было удивительно неудобно. Наган с кобурой пришлось сунуть в карман. Пиджак пришлось застегнуть, и то он топорщился. Лучше было бы взять, конечно, какой-нибудь маленький пистолетик, не так было бы заметно, но, кроме нагана, на вещевом складе ничего не нашлось.
Розенберг уехал собираться в дорогу, а Васильев до вечера возился с оформлением ордера на обыск, документов и денег. Встретились они на перроне минут за пять до отхода поезда.
Народу в вагоне было мало. Эпоха мешочников на транспорте кончилась, эпоха командировочных еще не началась. Стоя в тамбуре, можно было наконец спокойно поговорить.
Наум Иосифович Розенберг был человек мечтательный и до удивления невезучий. Его убитый двоюродный брат обладал склонностью к коммерции и несомненными коммерческими талантами. Склонность к коммерции была и у Наума Иосифовича, зато талантов не было никаких. Это был безнадежный неудачник, к тому же прекрасно об этом знающий и, стало быть, начисто лишенный веры в себя. Он сразу же начал рассказывать Васильеву свою жизнь. По-видимому, все его знакомые давно эту жизнь знали в подробностях и отказывались ее выслушивать.
Васильев был гораздо моложе Розенберга. Ему очень хотелось поговорить о плане операции, но он не решался прервать пожилого человека и до глубокой ночи безропотно слушал поток его излияний. Точно он не запомнил печальной повести Наума Иосифовича, но главное понял. Двоюродный брат, тот, которого убили, был «большой коммерсант», «золотая голова». На Охтинском рынке все его очень уважали. Самому же Науму Иосифовичу не везло. Жизнь его была цепью финансовых катастроф и разорений. Он торговал курами, скупал их в деревнях по дешевке и продавал в Петрограде на рынке. Но куры ему попадались на редкость подлые: они или жрали столько, что на просо уходила вся прибыль, или дохли в таком количестве, что вместо прибыли получались убытки. Тогда он пришел к брату, и брат ему посоветовал торговать носильными вещами. «Вещи ничего не едят и не дохнут»,— сказал покойный. Мало того, он дал Науму Иосифовичу немного денег, чтобы начать торговлю. Свой основной капитал неудачливый Розенберг до конца исчерпал на дохлых курах.
...Идти ли сразу в дом Киврина, думал Васильев, слушая печальную повесть о том, как Наум Иосифович разорился на торговле носильными вещами, или остановиться на постоялом дворе, оглядеться, разузнать, с кем связана семья Киврина?
— Моль,— кричал Наум Иосифович,— моль съела торговлю. Какие пиджаки, какие пальто английского материала я покупал! Набегаешься за целый день, зато принесешь смокинг или даже фрак. Но должен же человек поспать. Я ложусь спать, а моль не спит. Она все съедает. Утром я иду на рынок, показываю покупателю тройку английского материала, которую купил у виконта, и тройка рассыпается на куски.
— У какого виконта? — удивился Васильев.
— Это есть такой титул за границей, что-то между бароном и князем,— охотно объяснял Розенберг.— Впрочем, может быть, он и не виконт. Похож он был больше на босяка.
Так или иначе, моль разорила Наума Иосифовича. Тогда он пошел к брату, и брат ему посоветовал торговать металлическим ломом и дал немного денег, потому что капитал Наума Иосифовича был съеден молью.
Очевидно, несколько разорении Васильев пропустил. Он все продумывал, как вести себя на станции Тешимля. Когда он в следующий раз прислушался к своему собеседнику, тот разорялся уже на москательном товаре.
Ложась спать, Васильев все-таки успел сказать Розенбергу, что прямо со станции они отправятся к жене Киврина, возьмут в понятые соседей и начнут обыск. Розенберг страшно разволновался.
— Что вы! — сказал он.— Кто же так делает? Мы остановимся на постоялом дворе, все хитренько разузнаем, скажем, что мы приехали по коммерческому делу. У меня есть такая идея, что все нам поверят. Коммерсанты народ живой. Они знают всё. Хозяин постоялого двора тоже коммерсант. Я ему дам понять, что тут пахнет большими делами, и вы увидите, сколько он нам расскажет. Я вам говорю: у меня есть идея.
Ох, не верил Васильев идеям Розенберга, но обратный поезд был только утром, ночевать надо было все равно, значит, все равно надо было остановиться на постоялом дворе... Иван спорить не стал. Только когда он уже лег, подумал, что странно все-таки люди выбирают профессии. Ясно было, что всю жизнь Розенберг терпел убытки от своих коммерческих предприятий. Только благодаря подачкам двоюродного брата мог он кое-как существовать, вероятно впроголодь. Сколько энергии тратил он на то, чтобы покупать кур, которые дохли, или пиджаки английского материала, которые ела моль. И все-таки ему даже в голову не приходило переменить профессию: стать снабженцем или бухгалтером, получать два раза в месяц жалованье и не бегать выпрашивать у брата помощи, для нового разорительного предприятия. Васильев знал: торговцы — эю хищники, гоняющиеся за наживой, готовые ради выгоды перегрызть горло. Но разве Наум Иосифович хищник? Тощий, голодный, плохо одетый, с лихорадочным блеском в глазах, это был, конечно, мечтатель. Среда и воспитание научили его только одной мечте — о богатстве. Как оно придет? Вдруг сразу раскупят всех кур, пока они еще не успели подохнуть, или пиджак от виконта будет продан с огромной выгодой. И вот он станет уважаемым человеком, к нему будут приходить советоваться, и, когда он пойдет по улице, отцы скажут маленьким своим сыновьям: «Смотри, мальчик, вот идет Наум Розенберг. Он начал с грошей, а теперь ворочает тысячами. Он честно торговал, и теперь его все уважают».
Розенберг долго и надрывно кашлял. Наверно, у него был туберкулез.
Достаточно было посмотреть на его худощавую фигурку, на его впалую грудь, на его суетливые движения, чтобы сказать уверенно: никогда не будет Наум Розенберг богатым и уважаемым человеком. Так он и будет всю жизнь суетиться, разоряться и опять сколачивать торговлишку и разоряться снова, и отцы не укажут на него своим маленьким сыновьям как на пример благополучия, достигнутого честностью и трудом.
Постоялый двор на станции был один. Туда и направились высокий, худосочный Розенберг и молодой розовощекий Васильев — солдатик в штатском костюме. Розенберг ночью плохо спал—холодно было и кашель замучил. За время бессонницы он продумал предстоящую операцию во всех деталях.
— Я скажу, что мы компаньоны,— объяснял он, пока они шагали со станции к постоялому двору.— Вы сирота, и покойный отец оставил вам капитал. Я дружил с вашим отцом и хочу помочь молодому человеку, поэтому я выделил часть своего капитала и мы открываем в Тешимле дело на паях.
— Какое дело? — в ужасе спросил Васильев.— И почему в Тешимле?
— Тише, мой мальчик,— сказал Розенберг и торжествующе улыбнулся.— Мы откроем здесь белошвейную мастерскую. Льняное полотно, мадаполам и батист мы будем привозить из Петрограда. Здесь мы недорого снимем или даже купим дом. Местные девушки будут нам шить комбинации, панталоны и лифчики. Девушки будут получать прилично, а продукцию мы будем продавать в Петрограде. Между прочим, хотя мы в этом и не нуждаемся, но, если хозяин постоялого двора захочет вложить небольшой капитал в выгодное дело, мы согласны взять его в компаньоны. Это мы ему так скажем. Это тонкая хитрость, понимаете?
Васильев пытался возражать, но Розенберг посмотрел на него со снисходительной улыбкой и ничего не ответил, потому что они уже входили в ворота постоялого двора.
Много лет существовали в России постоялые дворы. Если человек не видел их сам, если он не сидел в общей комнате за самоваром и не пил чай вприкуску из тяжелых фаянсовых чашек, если не ходил перед сном проверить, задан ли корм его лошадям, если не вел неторопливой беседы с людьми, которых увидел сегодня в первый раз и больше уже никогда не увидит, то, уж наверно, читал о постоялых дворах у Чехова или Гоголя, у Достоевского или Толстого. Пусть постоялый двор был неудобен и грязен, он создался экономическим укладом страны и удовлетворял жизненные потребности подданных Российской империи. Пожалуй, ни в каком другом месте не сумел бы человек за одну ночь так много узнать о России.
Постоялый двор на станции Тешимля мало чем отличался от тысяч других постоялых дворов, раскинувшихся по безграничной российской земле. Самый двор, двор в буквальном смысле, был обнесен высоким забором и покрыт толстым слоем неопределенной полужидкой массы, состоящей из конского навоза, конской мочи, соломы, сена, деревенской грязи и черт его знает, чего еще.
Унылые крестьянские лошаденки, извечные труженики, главное орудие сельскохозяйственного труда, привязанные к коновязям, лениво подкидывали навешенные на морды холщовые мешки с овсом, прядали ушами, обмахивались хвостом и вообще использовали все скромные возможности недолгого лошадиного отдыха.
В глубине двора стоял двухэтажный бревенчатый дом с маленькими окошечками, с грязным, затоптанным крыльцом. У открытых настежь ворот дремал старик сторож. Он даже не взглянул на странную пару, прошедшую мимо него. Розенберг шел на полшага впереди. Высокий, худощавый, он шагал по навозу и грязи, не глядя себе под ноги. Хитрая улыбка играла на его лице. Всякий, посмотрев на него, сразу бы сказал, что этот, вероятно, чахоточный человек составил какой-то ловкий план и думает сейчас о том, что против его, Розенберга, тонкой хитрости никто, конечно, не устоит. Он даже не считал нужным скрывать свои намерения. Мечтания кружили ему голову. Раз он, Розенберг, решил и продумал, все будет бессильно против него. Он разоблачит убийц брата и отомстит за жизнь несчастных его детей. Шкура медведя была разделена, окорока медведя были зажарены, теперь оставались пустяки — надо было убить медведя.
За Розенбергом по грязной жиже двора шагал Васильев, розовощекий молодой человек, и по той неуверенности, с которой он опускал в грязь свои тупоносые черные ботинки, опытный наблюдатель сразу бы сказал, что военные сапоги ему гораздо привычней.
Все было подозрительно в этой паре — и торжествующая улыбка на губах Розенберга, и слишком уж мешковато сидящий костюм Васильева, и наган, легко угадывающийся в кармане его брюк. Все вызывало естественные вопросы, и все-таки никто их ни в чем не подозревал и никто ни о чем не спрашивал.
В противоположность хитрому Розенбергу у хозяйки постоялого двора был очень вялый и простодушный вид. Сонными глазами, почти не поднимая век, посмотрела она на новых постояльцев, ровным голосом спросила, надолго ли они, желают ли «особую» комнату, и равнодушно посоветовала взять «особую», потому что там «невпример». Что «невпример», ей было, по-видимому, лень объяснять. Ясно было, что там удобнее, шикарнее, богаче.
— Вы нам самоварчик, самоварчик, хозяюшка,— сказал Розенберг, и тонкая хитрость светилась в его улыбке.
Теми же полузакрытыми глазами посмотрела хозяйка на молодого парня в грязном переднике, сонно стоявшего, прислонившись к стене, и молодой парень вдруг задвигался с такой энергией, как будто ему в жилы впрыснули живой воды. Взмахнув передником над краем стола и, очевидно, придавая этому ритуальному жесту какое-то практическое значение, он начал метаться, и в результате этих метаний на столе появились блюдечко с мелко наколотым сахаром, чашки с блюдцами и тарелка с баранками. Потом он умчался из комнаты и сразу же появился снова, неся на вытянутых руках старый, мятый самовар со следами медалей, выгравированных над краном. Поставив самовар, он метнулся к старенькому буфетику и достал из него чайник. Будто пританцовывая, насыпал из пачки чая заварку, поставил чайник на конфорку, наклонился, сказал «пожалуйтесь-с» и вдруг переменился. Снова он стал медлительным, равнодушным, как будто кончилась в его жилах живая вода и стала неторопливо пульсировать вялая, бледная кровь.
— Пожалуйте,— хмуро повторила хозяйка.
— Прошу к столу, хозяюшка,— с наигранной бодростью сказал Розенберг,— побеседуем. Мы люди коммерческие. Интересуемся делами, думаем вложить капиталец в Тешимлю. Будут приезжие, будет и у вас доходец — приедут из Питера чаевники чай пить.
Хозяйка, не взглянув на Розенберга, неторопливо поднялась, проплыла к столу, опустилась на лавку и застыла.
Это была очень крупная женщина, высокого роста, с большими ногами и руками, с крупными чертами лица. Такое тело должно было энергично двигаться, такая женщина должна была распоряжаться, командовать, резко приказывать, и в том, что она такая сонная и вялая, было некоторое противоречие с ее внешностью. Конечно, не рост определяет характер человека, не от размера ног зависит его темперамент. Но все-таки какая-то неправда в поведении хозяйки была. Васильев это чувствовал.
Розенберг увлеченно развивал идею белошвейной мастерской на станции Тешимля. Местные девушки начинали хорошо зарабатывать, батист и мадаполам грузили из Петрограда. Поселок при станции оживал, мужики из окрестных деревень наживались на гужевом транспорте, доставляя панталоны, лифчики и комбинации из мастерской на станцию. Заработанные деньги они тратили на постоялом дворе... Впрочем, нет: постоялый двор закрывался, вместо него горела огнями каменная гостиница... Пока, во всяком случае, ярко горел румянец на щеках Розенберга, лихорадочно блестели его глаза.
«Чахоточный,— решил окончательно Васильев,— и дурак. Эх, не надо было ему верить! Надо было сразу в милицию— и на обыск».
— Может, и вы, хозяюшка,— говорил Розенберг,— пожелаете сотенку-другую вложить? Что же, мы не возражаем. Не нуждаемся, но и не возражаем. Просторы для дела неограниченны. Петрограду женское белье нужно позарез.