Старый наездник - Нагибин Юрий Маркович 3 стр.


Лошадь, такая большая, сильная, крепкая, хрупка, словно фарфоровая статуэтка. Малейший недогляд — и что-то она себе повредила, нарушила, сорвала. В случае с двухлеткой и недогляда не было: ведь не будешь же ночевать в деннике. Впрочем, Алла Михайловна Ползунова, кажется, и на такое способна. Но преданность Ратомского своему делу никогда не обретала мрачного оттенка фанатизма. Другое — что без лошади он не мыслит себе жизни, цену и терпкий вкус которой отлично знает.

Смысл работы наездника — раскрыть лошадь. Для этого нужно многое, прежде всего — систематическая, умно рассчитанная тренировка, цель которой — поставить лошади правильный ход. Без ритмичного, акцентированного хода лошадь не покажет высоких результатов. Впрочем, лошадь может бежать ритмично, но непроизводительно. Последнее достигается длинным, машистым шагом. О лошадях, лишенных такого шага, говорят: «Идет круто, а все тута». Машистый шаг был у толстовского Холстомера и купринского Изумруда. Вот как, исчерпывающе точно, описан Куприным бег Изумруда: «Он шел ровной машистой рысью, почти не колеблясь спиной, с вытянутой вперед и слегка привороченной к левой оглобле шеей, с прямо поднятой мордой. Благодаря редкому, хотя необыкновенно длинному шагу его бег издали не производил впечатления быстроты; казалось, что рысак меряет не торопясь дорогу прямыми, как циркуль, передними ногами, чуть притрагиваясь концами копыт к земле».

Виктор Эдуардович то и дело вспоминает чудесный купринский рассказ.

— Кажется, что Куприн сам побывал лошадью, — говорит он с нежной и странной на его резко нарезанном лице улыбкой. — Он и о наезднике пишет с точки зрения Изумруда: «Он весь точно какая-то необыкновенная лошадь — мудрая, сильная и бесстрашная. Он никогда не сердится, никогда не ударит хлыстом, даже не погрозит, а между тем когда он сидит в американке, то как радостно, гордо и приятно-страшно повиноваться каждому намеку его сильных, умных, все понимающих пальцев. Только он один умеет доводить Изумруда до того счастливого гармоничного состояния, когда все силы тела напрягаются в быстроте бега, и это так весело и так легко…»

— А Толстой, — говорю я, — разве он не был Холстомером?

— Нет, — покачал головой Ратомский. — Толстой — величайший писатель, его рассказ куда художественнее купринского, но он не сумел или не захотел стать лошадью. Наоборот, он Холстомера превратил в Толстого. Иными словами — очеловечил. Вспомните, как описана любовь Холстомера к Визапурихе — читать неловко, разве это лошади? Люди, да еще из толстовского, светского круга. А у Куприна чувство кобылы жеребцом передано опять же изнутри…

Но я забежал вперед, этот разговор происходил уже не в конюшне, а в доме Ратомского, на старой Скаковой улице, близ ипподрома. На этой сельского обличья улочке, неведомой даже коренным москвичам, хотя находится она в центре, против гостиницы «Советская» (бывший «Яр»), стоят два одинаковых двухэтажных, почерневших от лет деревянных дома, объединенных номером 5. Под ними, загнанная в трубу, струит свои тихие воды речка с милым именем Синичка. В одном из этих домов, не поймешь, на каком этаже, и живет Ратомский. Надо одолеть наружную, довольно крутую, по зиме обледеневшую лестницу, и с высокого крыльца через холодные сени попадаешь в квартиру. Видимо, это бельэтаж, да уж больно не идет изящное французское слово к древнерусскому жилью без ванны и горячей воды, но, слава Богу, с центральным отоплением и газом.

Жилище досталось отцу Ратомского, когда тот в начале двадцатых перебрался с семьей из Светлых Гор (возле Павшина) в Москву. Оно вполне отвечало уровню тогдашней московской окраины, находилось на перепутье между ипподромом и «Яром» — самое место для лошадника. До Ратомских дом занимали тоже наездники — знаменитые американцы Кейтоны. Виктор Эдуардович открыл это обстоятельство довольно поздно, затеяв в квартире капитальный ремонт. Когда содрали все напластования обоев — так освобождают древнюю икону от слоев более позднего письма — и дошли до газетного покрова, то с удивлением обнаружили, что стены оклеены дореволюционным «Рысаком и скакуном». В газетных листах были аккуратно вырезаны все фотографии и заметки, связанные с Кейтонами.

Невзрачное, но славное традициями жилье радовало веселую душу Виктора Эдуардовича, и, когда ему предлагали переехать в новый дом, он отказывался: есть, мол, более нуждающиеся в жилплощади. Но время шло, родился, вырос, отслужил действительную и женился сын, и на седьмом десятке уже не так приятно плескаться на кухне под краном с ледяной водой, смывая рабочую грязь и пот: на Московском ипподроме — поверить трудно! — до сих пор нет душевой. Но теперь Ратомскому уж никто не предлагает сменить жилье: видимо, привыкли к его отказам и успокоились.

Когда сидишь в теплой, опрятной, даже нарядной столовой Ратомских, в окружении больших лошадиных портретов, и домовитая Любовь Артемьевна разогревает на кухне борщ, печет сладкие плюшки к чаю, а за окнами поскрипывают старые деревья, нежно белеет подтаявший снег и кажется, будто слышишь журчание Синички под дощатым полом, тебя всего обволакивает, окутывает чувство старинного уюта, покоя, умиротворенности, и ты напрочь забываешь, сколь непригодно для жизни такое обиталище.

Увидел свет будущий наездник в Киеве, но трехнедельным его привезли в Москву, так что без всякой натяжки Ратомский может считаться коренным москвичом. Он — дитя любви. Его отец, витебский хуторянин, из обрусевшей и обедневшей шляхты, долго не решался скрепить брачными узами свои отношения с крестьянской дочерью Меланьей Васильевной Беркозовой, состоявшей у него в экономках и в 1911 году принесшей ему сына. Лишь через тринадцать лет, уже в Москве, дал Ратомский свое прославленное на всех российских ипподромах имя жене и сыну.

Те, кто читал «Севастопольскую хронику» Сергеева-Ценского, помнят, наверное, полковника Ратомского, умирающего от ран, — это дед Виктора Эдуардовича. Дети севастопольского героя были взяты на скупой казенный кошт и по достижении возраста определены на службу. Двое пошли по военной линии, третий — по гражданской — занялся продажей земельных участков. На Витебщине у Эдуарда Францевича были богатые соседи, завзятые лошадники. Он участвовал в их доморощенных гонках и навсегда прикипел сердцем к лошадям. Все заработанные деньги он спускал на лошадей. Барышники безбожно обманывали неопытного энтузиаста, сбагривали ему под видом рысаков старых кляч, вроде лесковской Окрысы. Однажды он сторговал на ярмарке чудесную кобылу Золушку, отдал за нее тысячу рублей, весь свой нажиток, и сам не мог сказать, как очутилась у него в поводу другая лошадь, за которую извозчики и пятидесяти рублей не давали.

— Все это, в общем, пошло папаше на пользу, — философски резюмирует Виктор Эдуардович, — он освоился и сам стал обманывать.

Ко времени рождения сына Э. Ф. Ратомский уже пользовался славой одного из лучших наездников страны. Он ездил на конях богачки Телегиной, бой-бабы, губернской Екатерины II, на лошадях конезаводчика Родзевича, отдавшего ему в науку сына, помешавшегося на рысистой охоте, да и на собственных лошадях. Скопив достаточно денег, Ратомский перебрался в Москву, купил землицы под Павшином и устроил там конский санаторий. Лошадям необходимо время от времени восстанавливать расшатанную бегами нервную систему.

Полезное это заведение после революции было преобразовано в конезавод под красивым и непонятным названием «Светлые Горы»: вокруг Павшина ни гор, ни холмов и в помине нет. Ратомского назначили управляющим конезаводом, но, прослужив там шесть лет, он соскучился по бегам и вновь надел камзол и картуз наездника. К этому времени Московский ипподром работал вовсю, а открыт он был в 1922 году, едва отшумела Гражданская война, по прямому указанию Ленина. Вот, оказывается, как важна для страны ипподромная служба!

Но еще до переезда в Москву в жизни моего героя произошло одно важное событие: он впервые сел на лошадь, вернее, прыгнул ей на спину с ветки вяза. Лошадь скинула непрошеного всадника и наступила на него. Она наступила тяжелым кованым копытом на дерзкого мальчишку, но вылез из-под копыта будущий наездник. Слегка расплющенный и оглушенный, мальчик не плакал, но поклялся в душе подчинить себе лошадь. Он плохо учился, зато преуспел во всех физических упражнениях, будь то лыжи, катание на санках с гор или мальчишеские драки. У него были сильные и ловкие руки. И вскоре отец, поняв неумолимость велений, проснувшихся в сыне, скажет ему:

— Никогда не пытайся одолеть лошадь силой, сломать ее, сделай так, чтобы она сама работала на тебя. — И, подумав, добавит: — Только не мечтай остаться неучем, школу ты у меня кончишь и дальше учиться пойдешь…

Московский ипподром начала двадцатых годов являл собой причудливое зрелище. Документы на лошадей сплошь и рядом были утрачены, многие кровные лошади попали в частные и весьма неподходящие руки. Так, по воскресеньям в бегах участвовал жеребец Буян лавочника Уткина. А по будням владелец уступал Буяна похоронной конторе. Жеребец, накрытый черной или белой сеткой, возил погребальные дроги. Однажды Буян вез на Ваганьковское кладбище какого-то знатного покойника. Он был заложен в высокую колесницу с балдахином и кистями, на козлах торжественно восседал кучер в цилиндре с крепом, за колесницей шел духовой оркестр, а за оркестром — провожающие. Процессия уже входила в кладбищенские ворота, когда на бегах, что поблизости, ударил стартовый колокол. Буян навострил уши, напрягся в оглоблях и принял старт. Он несся мимо крестов и надгробий, колеса задевали за деревья, цоколи памятников, столбы оград, цилиндр слетел с головы кучера, кучер — с козел, за ним последовал гроб. Покорный своей сути, Буян мчался, пока колесница не застряла меж двух берез.

Громадный шум наделала жульническая проделка известного наездника Елисеева, приведшего на бега лошадь Унеси Мое Горе. Она принадлежала частному лицу, и документы, разумеется, были потеряны. Елисеев заявил Унеси Мое Горе по одиннадцатой, самой низкой группе. Во время заезда он сразу вышел вперед и повел бег. Но ближе к финишу его легко достал другой наездник, тоже, видать, темнивший. Елисеев прибавил, и другой наездник прибавил. Елисеев еще прибавил, он поставил большие деньги — и хозяйские, и свои собственные — на Унеси Мое Горе и уступить не мог. Но нашла коса на камень, и жулики схлестнулись не на жизнь, а на смерть. Пришлось Елисееву раскрыть лошадь до конца, он победил, и такое время не показывали тогда даже по первой группе. Елисеев «унес кассу», но наблюдавшие заезд опытные наездники Беляев и Пасечный раскрыли псевдоним Унеси Мое Горе. То был знаменитый лежневский рекордист Бокал. Елисеева вывели на чистую воду, он был пожизненно дисквалифицирован.

Причудливы зигзаги судьбы! Во время оккупации Киева Елисеев, весьма преуспевший при немцах — бильярдную открыл! — донес в гестапо, что под видом старенького безобидного пенсионера Павла Петровича Беляева, выдающего себя за бывшего наездника, скрывается крупный агент НКВД. Беляева схватили. Наверное, сказалась закалка: старик выдержал все побои, пытки и дождался возвращения наших. Доносчик Елисеев получил по заслугам…

Выходившая в двадцатые годы газета «Беднота» начала кампанию против… рысаков. Не нужна, мол, трудовому народу забава помещиков и господ. Скаковые лошади — другое дело, они под красными конниками ходят. А вообще стране надобен конь-трудяга, пахарь, а не потеха для бездельников. Конечно, тут же раздались трезвые голоса: рысаков для того и разводят, чтоб лучше, крепче, быстрее и выносливее становился трудяга-пахарь. Тогда «Беднота» сосредоточила огонь против орловцев. Газета напомнила читателям, что породу вывел любовник развратной Екатерины граф Орлов-Чесменский, что само по себе скверно, к тому же орловец уступает русскому рысаку. Его и надо разводить, а орловскую породу ликвидировать как класс. Люди, знавшие толк в племенном коневодстве, за голову схватились. Русская порода выведена путем скрещивания орловца с американским рысаком. Лошади этой породы действительно резвее орловцев, но орловский рысак необходим как фон для племенной работы. Но пойди объясни это крикунам, ни бельмеса не смыслящим в селекции. Единственно, чего удалось добиться, — это устроить соревнования между орловскими и русскими рысаками, чтобы в прямой борьбе решилось, какой породе быть, а какой сгинуть. По инициативе «Бедноты» для начала рысаков проверили на пахоте. Каждый вспахал по отведенному на задах ипподрома участку. В плуге орловец ничуть не уступил русскому. Потом был забег, но не по дорожке бегов, а по шоссе — от Александровского (ныне Белорусский) вокзала до Тушина и обратно. На орловце шел Эспер Родзевич. Уже неподалеку от финиша этой непомерной дистанции орловец приустал. Родзевич успел подать незаметный знак своему «сопернику» Эдуарду Францевичу Ратомскому, и тот неприметно попридержал коня. Орловец передохнул, и лошади закончили дистанцию ноздря в ноздрю. «Бедноте» ничего не оставалось, как оставить орловцев в покое…

Так оно и шло. Дурное и мошенническое соседствовало с трогательным и благородным, жульнические проделки — с большими победами соединенных воль человека и коня, личное, эгоистическое — с серьезной заботой о будущем советского коневодства, и густой этот замес все сильнее и сильнее захватывал очарованную душу юного Виктора Ратомского. Он кончил семилетку, поступил на рабфак, но все свободное время проводил на ипподроме. Он стал помощником отца, научился ездить и однажды услышал от скупого на похвалы родителя, что у него «умные руки».

Вот так и создаются профессиональные династии. Виктор Ратомский с раннего детства жил в атмосфере, густо напоенной лошадью. Почти все разговоры домашних и захожих людей крутились вокруг лошадей, тренинга, бегов, ставок, призов, ипподромных козней, неслыханных удач и таких же поражений. Наездники казались ему сказочными героями, даже их слабости очаровывали, ибо то не были трусливые, мелкие пороки обывателей, а живописные, смелые прегрешения крупных личностей. Конечно, и среди наездников далеко не все были так значительны и ярки, как братья Кейтон, Ситников, Беляев, Пасечный, Семичев, но мелкое забывалось, в сознании сохранялось только большое, живописное, звонкое. И с молодых ногтей Виктору было ясно, что лучшей доли, чем доля наездника, не сыскать. Влюбленность в отца усугубляла тягу к рысистой охоте. Мальчик подмечал и смешные черты своеобразного и сильного характера отца, но даже эти слабости очаровывали. Человек образованный и начитанный, отец был суеверен, как деревенская старуха. Мать подговаривала соседок попасться мужу на глаза с полными ведрами в дни ответственных выступлений и ненароком плеснуть ему на сапоги. Отец всегда заставлял Ситникова, главного соперника, застегнуть на нем ленту, это тоже считалось доброй приметой. Когда он в первый раз взял сына на бега, им встретился поп, затем дорогу перебежал заяц, и поездка не состоялась.

Беговую науку, правила жизненного поведения Ратомский получил из рук отца. Он унаследовал много хорошего, доброго, но и кое-чего такого, с чем потом сам боролся. Он был наездником старой школы, он формировался в условиях жестокой конкуренции, где обман считался в порядке вещей, притворство, хитрость — добродетелями и презирали только простаков.

Виктор Ратомский тяжело переживал смерть отца в 1929 году. Но будь отец жив, он не решился бы бросить ветеринарный институт, когда ему неожиданно предложили возглавить тренотделение. Это было крайне лестно для молодого человека, не достигшего и двадцати лет.

Среди посредственных лошадей отделения резко выделялся жеребец Интерес, принадлежавший совхозу «Спартак» ведомства ОГПУ. Его использовали как производителя, и вернулся он на ипподром в плохой спортивной форме. Ослабли мышцы, нужные для бега, он набрал пятьдесят килограммов лишнего веса. Но все равно жеребец был редких способностей, и Ратомский принялся его тренировать. Вскоре подошел розыгрыш приза СССР, и хозяева решили выставить жеребца. Это было преждевременно, но уж очень разгорелся у них аппетит на почетный приз. Ратомский со всех ног поспешил в управление и, к своему крайнему удивлению, обнаружил там старого наездника Константина Кузнецова, известного своей свирепостью. До революции он ездил на лошадях богача Елисеева, владельца знаменитых магазинов.

— Вот товарищ Кузнецов просит передать ему Интереса. Ручается, что выиграет приз СССР.

Это было ни с чем не сообразно, но недаром Ратомский прошел выучку в доме своего отца, он не стал ни охать, ни возмущаться, мысль сразу устремилась к цели — устранить Кузнецова. Вот как рассказывает об этом сам Ратомский:

— Глянул я на Кузнецова: лицо невозмутимое и жесткое, как кулак, желтые рысьи глаза, рысьи — кустиками — брови. Серьезный мужчина! Я даже взмок с головы до пят. И тут меня будто приподняло и понесло: «С какой стати менять наездника? Я вам играючи этот приз привезу. Хотите, расписку дам?» Хватаю со стола лист бумаги и пишу расписку, что ручаюсь за выигрыш приза СССР.

Есть люди, которые свято верят бумажкам, слова для них — звук пустой, а бумажка все. Угадал я точно. Он поглядел почти с уважением на мою цидульку и спрятал в карман. «Ну что ж, все ясно, поедет Ратомский». — «Спасибо, гражданин начальник!» — рявкнул я, словно заключенный.

Впрочем, по молодости лет, я не сомневался, что именно такая участь ждет меня в случае проигрыша. Тем более рысьи глаза Кузнецова изливали столько желтой злобы, что я понял: пощады не жди. Был он из рогожско-симоновских старообрядцев, а эти шутить не любят.

На Башиловке, что у «Яра», жил старый ветеринарный врач Цветков — знаменитость в наших кругах. Он дружил с отцом и на меня перенес свое расположение. Я — к нему: «Выручайте, Алексей Андреич, или грудь в крестах, или голова в кустах»… — «Ну, что там у тебя?» Рассказываю об Интересе как на духу: идет мелко, чувствителен к твердому грунту, перевес большой. «Все ясно! Помассируй ему плечи веротрином, прибей подковы на прикладочку из греческой губки. На передние ноги поставь подковы потяжелее, чтобы они его вперед тянули. А еще дай ему вот этот кусочек сахара, побалуй лошадку, и забирай приз». Я, конечно, сразу понял, что в сахаре допинг, но юное чело мое не зарделось от смущения. Это сейчас допинг под запретом, да и то у нас, а за рубежом им вовсю пользуются. В общем, врать не буду: никаких моральных мук я не испытывал, одно было важно — победить и сохранить жеребца за собой.

Я сделал все, как научил Цветков, по опыта у меня не хватало, а соперники были такие зубры, что не приведи Господь! Со старта я вырвался в духе Сорокина, трибуны только ахнули, а до финиша едва доплелся, да и то на хлысте. Лошадь аж шатало от напряжения. Кузнецов на Хорь-Калиныче, занявшем второе место, не достал меня самую малость. Специалисты крыли меня за этот заезд на чем свет стоит, а хозяева довольны остались — приз-то я им привез!

После этого я на Интересе еще двенадцать призов выиграл, и без всякого допинга. Ну а к хлысту, случалось, прибегал, но всегда с таким чувством, будто хлыстом этим собственные бока охаживаю. После Бондаревский воспитал у меня отвращение к хлысту и вообще силовой манере езды. Он говорил: «Клади лошади в рот хоть бритву, а правь на шелковые нитки».

Не следует думать, что после истории с Интересом я сразу все понял и стал законченным мастером и образцовым джентльменом. Нет, раз уж на откровенность пошло, расскажу и другой случай, облегчу совесть.

Одно время очень не везло мне с тренером-наездником Колодным, добрейшим человеком и отличным специалистом. Когда бы мы ни встречались, он меня на финише непременно обыгрывал. И лошади у меня случались лучше, но хоть на полноздри, а все равно уступаю. И чувствую я, что нервишки сильно зашалили. Ну, думаю, надо обязательно у него выиграть, прогнать наваждение. Сломал я себе хлыстик подлиннее — наши беговые хлыстики на тополях растут — и сунул полхлыста в рукав. И как стал меня Колодный на финише обходить, вытряхнул я хлыстик и стегнул его лошадь по передним ногам. Колодный был близорук, но в дождливую погоду ездил без очков, чтобы стекла грязью не закидало. Он ничего не заметил, и, к сожалению, лошадь его тоже ничего не заметила. Тогда я другой раз ее вытянул. Ну и заскакала — классический сбой, проскачка на финише. Я победил. После Колодный подошел ко мне и пожаловался: «Что за напасть такая, отлично шел, и вдруг, ни с того ни с сего, — сбой». И так это добродушно, доверчиво, что я чуть не сгорел со стыда.

К чему я об этом рассказываю? А для правды. Много во мне плохого было и трудно, по капле, выдавливалось…

Размышляя над характером своего героя, я пришел к выводу, что, конечно же, он не вывернулся варежкой наизнанку, не бывает так с человеком, но многие его качества приобрели другое направление. С юности Ратомский был склонен к дерзким, на грани авантюризма решениям. Не исчезла в нем эта черта и в зрелости, но служит другому. Однажды он в качестве бригадира вез лошадей на состязание в Брюссель. Большое лошадиное начальство вылетело самолетом, а наездники, конюхи, кузнецы ехали вместе с конями автофургоном. На бельгийской границе спросили лошадиные паспорта. Но документы были у начальства, и старый таможенник, тыкая пальцем в затрепанный свод законов, категорически отказался пропустить фургон. Что сделал бы на месте Ратомского дисциплинированный, исполнительный, чуждый полета мысли гражданин? Повиновался властям, что ж еще?..

Ратомский посмотрел на красноватый, губчатый нос таможенника, на слезящиеся ярко-голубые глазки, втянул мятный запах перно и, схватив старика за плечи, потащил в бар. Там он заказал две кружки пива и бутылку рома. Ром он влил в пиво и сказал обалдевшему таможеннику: «Рюс-коктейль. Ваше здоровье. Зей ге-зунд!» Таможенник отпил глоток и улыбнулся: «Тре бьен!» — «Но! Никст! Опрокидонт!» — по-французски сказал Ратомский и духом хватил кружку. Таможеннику не хотелось осрамиться перед чужеземцем, он последовал примеру Ратомского, и голубые глазки полезли на лоб. Не давая ему опомниться, Ратомский повторил заказ. Через полчаса автофургон с лошадьми благополучно пересек границу, а вдугаря пьяный бригадир спал, привалившись к теплому боку лошади. Но в положенный час он проснулся и выиграл в Бельгии все главные призы. Уверен, что Ратомский понравился бы Лескову!.. На войну Ратомский пошел лейтенантом ветслужбы. Служил у прославленного героя московской обороны генерала Белова, стал гвардейцем за освобождение Калуги, под Азаровом был ранен осколком мины и попал в госпиталь. А по выздоровлении его отправили не в родной сабельный эскадрон, а на Московский ипподром, открытый по решению Совета Министров. В разгар войны, когда гитлеровцы еще были полны наступательного духа, людей отзывали из армии и ставили на бронь, чтобы вновь звучал стартовый колокол. Вот какая серьезная штука — бега!

Ратомский получил тренотделение № 1. И, позванивая боевыми медалями, вновь окунулся в привычную жизнь конюшен, состязаний и в день открытия, 3 сентября 1943 года, выиграл на Гаити приз восстановления ипподрома.

После войны начался самый лучший период его жизни. Он стал мастером-наездником. Выиграл на Ветряке дерби. Затем повторил свой успех на Вышке. На полуслепом жеребце Буревестнике выиграл восемь важных призов, а еще два приза взял на ослепшем вконец коне. Буревестник, самолюбивый, гордый жеребец, обожал бег, верил своему наезднику и побеждал во тьме, как побеждал в гоне слепой от рождения пес Артур.

Замечательные победы одерживал Ратомский в Англии, Швеции, Бельгии, Франции; в Соединенных Штатах, при участии всех американских чемпионов, Ратомский взял третий приз на Вилле. Это была настоящая сенсация: там не принимали в расчет ни русских лошадей, ни русских наездников. Портретами Виллы и Ратомского запестрели американские газеты. С русским наездником была устроена пресс-конференция, как со знаменитым артистом, писателем или государственным деятелем. Он находчиво отвечал на профессиональные вопросы, не затруднился назвать любимую марку автомобиля, но споткнулся на классе своей спортивной яхты. «У меня водобоязнь», — вышел из положения Ратомский.

Но более дорога Ратомскому его победа в Бельгии, на Брюссельском ипподроме. Там были собраны знаменитейшие рысаки Европы и самые прославленные наездники. Присутствовали министры, генералы, кинозвезды, весь свет. Наши не числились в фаворитах, куда там!.. Решающий заезд на 3500 метров начался нелепо: у русского расковалась лошадь. По правилам старт задерживается и лошадь отводят в кузню. Здесь Ратомский вместе со своим другом кузнецом Астаховым долго и сокрушенно рассматривал отлично подкованную ногу Вышки, затем вернулся на дорожку. Но неприятности его не кончились, он сделал два фальстарта и заслужил свист трибун. А потом начался заезд, и русский неудачник вступил в спор с французским фаворитом. Ратомский догадался, что этот любимец публики применяет допинг, и нарочно развел канитель, чтобы допинг выдохся. Его расчет увенчался полным успехом. На финише он «придушил» француза и побил рекорд ипподрома. На радостях Ратомский сорвал с головы картуз и стал размахивать в воздухе. Он показал этой лощеной публике, чего стоят русские лошади и русская школа рысистой охоты. Он привел к победе не только славную свою лошадку, но и милую свою землю, ситцевое русское небо, деревья, луга, поля, речки — все, чем полно святое слово Родина…

— Что ж, смысл жизни наездника только в победах? — раздумчиво произнес Ратомский в завершение нашей растянувшейся на несколько дней беседы. — В известном смысле — да. Мы должны, мы обязаны побеждать — сегодня, завтра, пока мы держим вожжи. Но вот я не побеждаю сейчас и не знаю, буду ли побеждать в ближайшем будущем. Что же, значит, я зря копчу небо? Нет, все равно каждый день открывает что-то новое, ведь наша работа тоже своего рода творчество. Да и молодежи я нужен… Мне шестьдесят три, а утром я иду на ипподром с тем же чувством счастья, что и в семнадцать лет, когда взял свой первый приз… А побеждать я еще буду. Буду. И не только в своих учениках. Хорошее это дело, правильное и необходимое, — передавать накопленный опыт, знания, остерегать от ошибок. Но пока ты еще не сдался старости, умей и сам побеждать, не перекладывай все на плечи молодых…

Назад Дальше